Привел меня в сознание на третьи сутки профессор Абель. Это был талантливый психиатр и невропатолог, пользовавшийся известностью в своих кругах. Ему было лет 45. Был он невысокого роста. Помню хорошо его полное лицо с внимательными глазами, обрамленное пышными бакенбардами. Видимо, ему я обязан не только жизнью, но и открытием своих способностей и их развитием.
Абель объяснил мне, что я находился в состоянии летаргии, вызванной малокровием, истощением, нервными потрясениями. Его очень удивила открывавшаяся у меня способность полностью управлять своим организмом. От него я впервые услышал слово «медиум». Он сказал:
– Вы – удивительный медиум…
Тогда я еще не знал значения этого слова. Абель начал ставить со мной опыты. Прежде всего он старался привить мне чувство уверенности в себе, в свои силы. Он сказал, что я могу приказать себе все, что только мне захочется».
Далее телепат пишет, что Абель со своим другом и коллегой Шмиттом проводили с ним опыты внушения – например, мысленно передавали приказ достать из печки серебряную монету, да не просто так, а выломав молотком кафельную плитку печки. Конечно же, у мальчика все получилось, и друзья пришли в восторг – увы, только в фантазии Мессинга, поскольку известных психиатров с фамилиями Абель и Шмитт в Берлине 1910-х годов просто не было. Зато существовало лейпцигское издательство «Абель», выпускавшее в тот период множество книг по психиатрии, которые Мессинг наверняка читал. Выдуманный Абель сыграл в мемуарах важную роль – передал юного гения из рук в руки его первому импресарио – не менее выдуманному господину Цельмейстеру, чья фамилия означает «военный казначей», а в переносном смысле «скупердяй».
«Это был, – живописует Мессинг, – очень высокий, стройный и красивый мужчина лет 35 от роду – представительность не менее важная сторона в работе импресарио, чем талантливость его подопечных актеров. Господин Цельмейстер любил повторять фразу: “Надо работать и жить!..” Понимал он ее своеобразно. Обязанность работать он предоставлял своим подопечным. Себе он оставлял право жить, понимаемое весьма узко. Он любил хороший стол, марочные вина, красивых женщин… И имел все это в течение длительного ряда лет за мой счет. Он сразу же продал меня в берлинский паноптикум. Еженедельно в пятницу утром, до того как раскрывались ворота паноптикума, я ложился в хрустальный гроб и приводил себя в каталептическое состояние. Я буду дальше говорить об этом состоянии, сейчас же ограничусь сообщением, что в течение трех суток – с утра до вечера – я должен был лежать совершенно неподвижно. И по внешнему виду меня нельзя было отличить от покойника.
Берлинский паноптикум был своеобразным зрелищным предприятием: в нем демонстрировались живые экспонаты. Попав туда в первый раз, я сам попросту испугался. В одном помещении стояли сросшиеся боками девушки-сестры. Они перебрасывались веселыми и не всегда невинными шутками с проходившими мимо молодыми людьми. В другом помещении стояла толстая женщина, обнаженная до пояса, с огромной пышной бородой. Кое-кому из публики разрешалось подергать за эту бороду, чтобы убедиться в ее естественном происхождении. В третьем помещении сидел безрукий в трусиках, умевший удивительно ловко одними ногами тасовать и сдавать игральные карты, сворачивать самокрутку или козью ножку, зажигать спичку. Около него всегда стояла толпа зевак. Удивительно ловко он также рисовал ногами. Цветными карандашами он набрасывал портреты желающих, и эти рисунки приносили ему дополнительный заработок… А в четвертом павильоне три дня в неделю лежал на грани жизни и смерти “чудо-мальчик” Вольф Мессинг.
В паноптикуме я проработал более полугода. Значит, около трех месяцев жизни пролежал я в прозрачном холодном гробу. Платили мне целых пять марок в сутки! Для меня, привыкшего к постоянной голодовке, это казалось баснословно большой суммой. Во всяком случае, вполне достаточной не только для того, чтобы прожить самому, но даже и кое-чем помочь родителям. Тогда-то я и послал им первую весть о себе…»
Описанные Мессингом «чудеса» часто встречались в бродячих цирках, колесивших по разным городам Европы и Америки. Однако берлинский паноптикум (в переводе «все зрелища»), открытый еще в 1869 году на Фридрихштрассе братьями Кастан, показывал публике совсем другие экспонаты – восковые фигуры знаменитостей. Никаких бородатых женщин и хрустальных гробов там не было, но Мессинг этого не знал. Похоже, он не знал и достопримечательностей Берлина, о которых ничего не пишет – только упоминает Драгунштрассе (точнее, Драгонштрассе), где часто селились прибывшие из Польши евреи, но об этом факте он мог узнать из книг или устных рассказов. Не исключено, что он действительно бывал в Берлине, но позже, в 20-е годы, когда паноптикум уже закрылся, и о нем осталась только смутная память. Именно она заставила Гитлера перед смертью воскликнуть: «Я не хочу, чтобы русские выставили меня в паноптикуме, как Ленина!» По догадке Б. Соколова, эта фраза могла побудить Мессинга совместить гроб и паноптикум, но все, вероятно, обстояло проще. Увидев в каком-нибудь цирке «живого мертвеца» в гробу, телепат мог пожелать оказаться на его месте – и много лет спустя перенести эту мечту на страницы воспоминаний.
Стоит отметить, что все многочисленные страны, где Мессинг, по его уверениям, гастролировал, удостоились в его мемуарах только одной записи: «В некоторых странах очень распространены так называемые “оккультные науки”. Я видел разрисованные пестрыми красками домики гадалок, магов, волшебников, хиромантов на Елисейских полях и Больших бульварах в Париже, на Унтер-ден-Линден в Берлине, встречал их в Лондоне, в Стокгольме, в Буэнос-Айресе, в Токио. И ничего не изменял в сути дела национальный колорит, который накладывал свой отпечаток на внешнее оформление балаганов, на одежду предсказателей». Конечно, не исключено, что природа и быт вообще мало интересовали телепата, погруженного в глубины человеческой психики. Но более вероятно, что Мессинг до войны просто не покидал пределов Польши. В чем будто бы и признался в тюремной камере Шенфельду, который в своей повести излагает совсем иной вариант начала его артистической биографии. Согласно ему, в тринадцать лет, после смерти матери, Мессинг вдруг осознал, что никому не нужен в родном местечке, и решил поискать счастья в других местах.
Как раз тогда в Гура-Кальварию заехал бродячий цирк «Корделло»: «Я совсем потерял голову, когда у монастырского вала у излучины Вислы забелело его шапито. Это было скорее семейное предприятие. Отец, пан Антон Кордонек, был директором, дрессировщиком, эквилибристом, мастером всех цирковых искусств в одном лице. Пани Розалия, его жена, тоже умела проделывать все, что демонстрируют цирковые артистки в манеже. Двое сыновей, силачей и акробатов, две малолетние дочки-наездницы, да дядя Конрад, один заменявший целый оркестр – вот и вся труппа. Чуть ли не членами семьи считались две пары лошадей, работавших в манеже и ходивших в упряжке, любимец детей пони Цуцик, вислоухий ослик Яцек, бодливый козел Егомощ, да шкодливая и озорная обезьянка Муська. Были еще две собачонки из породы шпицов и пятнистый дог.
Хотя денег у меня не было, я ухитрялся попасть на все спектакли, пролезая прямо между ног у зрителей.
Из-за ремонта цирку пришлось задержаться у нас довольно долго – и все это время я дни напролет вертелся вокруг жилого фургончика, двух фургонов побольше и палатки, огораживавших стоянку цирка. Привлекали меня запах конюшни, отзвуки тренировки и будни иной, увлекательной жизни. Я был счастлив, если мог помочь: принести воды, дров, охапку сена или соломы. Циркачи постепенно привыкали к моему молчаливому присутствию и добровольной помощи. И когда меня в один прекрасный день дружелюбно пригласили: “Эй, жидэк, садись с нами к столу!” – я понял, что стал у них почти своим человеком.
В ермолке, в четырехугольной накидке с вырезом для шеи, с мотающимися внизу арбе-каифес, я сидел молча. Не только потому, что невероятно стеснялся: я ведь по-польски знал всего несколько слов. Не сразу смог я прикоснуться к трефной гойской еде. Хозяева меня ободряли, добродушно посмеиваясь. Трудней всего было, конечно, проглотить свинину. Господь наш, элохейну, прости мне, блудному сыну, который первым из рода Мессингов опоганил свой рот этой нечистой едой!
Когда цирк стал собираться в путь, я прямо впал в отчаяние. Впервые я приобрел друзей и сразу же терял их. Я проворочался всю ночь, а под утро взял свой тефилим для утренней молитвы, завязал в узел краюху хлеба и луковицу, и вышел из спящего еще местечка по направлению на Гроец. Отойдя шесть-семь верст, я сел на бугорок у дороги. Вскоре раздался топот копыт и громыхание фургонов. Когда они поравнялись со мной, пан Кордонек увидел мою зареванную физиономию, он натянул вожжи и произнес: “Тпру-у!” Потом немного подумал – и не говоря ни слова, показал большим пальцем назад, на фургон… Залезай, мол! Так началась моя артистическая карьера.
За оказанную мне доброту я изо всех сил старался быть полезным членом труппы. Преодолев страх, я научился обхаживать и запрягать лошадей и ходить за другими животными. Пейсы свои я обрезал и напялил на себя что-то вроде ливреи. Нашлась для меня и обувь.
Я был хилым малым, и хотя уже вкусил премудрости Талмуда и мог кое-как комментировать Мишну и Гемару, но к жизни был еще не очень приспособлен, – в особенности к цирковой. Но со временем я научился стоять на руках, ходить колесом и даже крутить солнце на турнике, делать сальто-мортале. Я мог даже выступить клоуном у ковра. Первый мой самостоятельный номер был с осликом: я пытался его оседлать, а он меня сбрасывал и волочил по манежу. В другом номере меня преследовал козел, а обезьянка дергала за уши.
Кордонки относились ко мне, как к члену семьи, и я не жалел, что ушел из штетеле (местечко. – В.Э.). В свободное время мама Кордонкова обучала своих дочек и меня польскому языку и грамоте. Папа Кордонек показывал мне секреты иллюзионистских трюков. Моя невзрачность и невесомость очень подходили для факирских выступлений. Я научился ложиться на утыканную гвоздями доску, глотать шпагу, поглощать и извергать огонь…
Я тогда действительно радовался жизни, как птица, вырвавшаяся из клетки. Может быть, это и были самые лучшие годы моей жизни. Я потом уже никогда не мог без волнения смотреть на бродячие цирки, встречая их на своем пути».
Гура-Кальвария, куда Вольф Мессинг вернулся во время Первой мировой войны
Согласно Шенфельду, в цирке Мессинг провел почти два года до начала Первой мировой войны, когда сыновей Кордонека забрали в царскую армию, и труппа распалась. После этого мальчик вернулся в Гура-Кальварию, но, привыкнув к вольной жизни, не смог выносить тиранство отца и отправился в Варшаву, чтобы по совету Кордонека разыскать там антрепренера Кобака. Тот определил его в цирк-шапито – там-то Мессингу и пришлось изображать спящего в хрустальному гробу, глотать огонь, выступать с лилипутами и бородатыми женщинами. Вероятно, нечто подобное в его жизни и правда было – иначе трудно понять, где он научился навыкам циркового мастерства и обращению с публикой, – но сказать об этом что-то определенное трудно. Красочное описание цирка в повести Шенфельда, скорее всего, отражает воспоминания не Мессинга, а самого автора, который тоже увлекался цирком и вполне мог приписать герою собственные детские воспоминания.
Если Вольф провел годы войны в родной Польше, то ему, как и всем его землякам, пришлось несладко. Уже в октябре 1914 года в районе Гура-Кальварии развернулись ожесточенные бои между русскими войсками и вторгшейся в Польшу 9-й немецкой армией. Спасаясь от обстрелов, большинство горожан бежали на восток Польши, где жестоко страдали от голода и холода. Еще в августе всех евреев решено было выселить из окрестностей Варшавы, как возможных пособников врага, но в ноябре русское командование разрешило вернуть их обратно «ввиду бедственного положения». Летом 1915 года русские войска окончательно оставили Польшу, и Гура-Кальвария оказалась в руках немцев. С тех пор в городе было относительно безопасно, и, вероятнее всего, Мессинг жил там, учился в йешиве и работал в саду вместе с отцом. Так считал и Шенфельд, который в своей повести говорит устами героя: «Гнев отца я смягчил, отдав ему почти все, что заработал. Отец в мое отсутствие вторично женился, и хотя мачеха была добрым человеком, я не мог смириться с мыслью, что она занимает место мамы. Товарищей у меня не было, все от меня шарахались: я был одет как шайгец (молодой нееврей. – В.Э.), курил, редко бывал в синагоге. Я был апикорец – отрезанный ломоть. Отцу я еще более неохотно помогал и в своем штетеле прямо задыхался».
В мемуарах Мессинг излагает иную версию. Поработав «живым мертвецом» в паноптикуме, он будто бы освоил ремесло факира, а в 1915 году при помощи того же импресарио Цельмейстера начал выступать в Берлине с психологическими опытами – теми же, какими занимался всю жизнь, то есть чтением мыслей, поиском спрятанных предметов и гипнозом. Желая предстать перед читателями в образе интеллектуала, он пишет: «В Берлине в те годы я посещал частных учителей и занимался с ними общеобразовательными предметами. Особенно интересовала меня психология. Поэтому позже я длительное время работал в Вильненском университете на кафедре психологии, стремясь разобраться в сути и своих собственных способностей. Помню моих учителей и коллег – профессоров Владычко, Кульбышевского, Орловского, Регенсбурга и других… Систематического образования мне получить так и не удалось, но я внимательно слежу за развитием современной науки, в курсе современной политической жизни мира, интересуюсь русской и польской литературой. Знаю русский, польский, немецкий, древнееврейский… Читаю на этих языках и продолжаю пополнять свои знания, насколько позволяют мне мои силы».
Перечисленные профессора в самом деле работали в 1930-е годы в университете Вильно (Вильнюса), тогда принадлежавшего Польше. Вполне возможно, что Мессинг, живо интересовавшийся психологией, и правда посещал их лекции, а вот работать, то есть преподавать в университете, ему бы никто не разрешил – для этого требовался диплом о высшем образовании, которого у телепата не было, даже если он и окончил йешиву. Перечень известных ему языков ставит точку в вопросе о гастролях Мессинга за границей – тесное общение с публикой, необходимое для психологических опытов, было невозможно без знания хотя бы английского и французского языков. Значит, такого общения не было, как не было и самих гастролей – разве что в Германии, но там и до войны, и после хватало своих телепатов.
Явно легендарны и рассказанные в мемуарах Мессинга истории о его встречах со знаменитостями – Эйнштейном, Фрейдом, Ганди. Он пишет: «Наконец в 1915 году он (Цельмейстер. – В.Э.) повез меня в первое турне – в Вену. Теперь уже не с цирковыми номерами, а с программой психологических опытов. С цирком было покончено навсегда. Выступать пришлось в Луна-парке. Гастроли длились три месяца. Мои выступления привлекли всеобщее внимание. Я стал “гвоздем сезона”. И здесь, в Вене, выпало мне счастье встретиться с великим Альбертом Эйнштейном.
Шел 1915 год. Эйнштейн был в апогее своего творческого взлета. Я не знал, конечно, тогда ни о его исследованиях броуновского движения, ни о смелых идеях квантования электромагнитного поля, позволивших ему объяснить целый ряд непонятных явлений в физике, идеях, которые тогда, кстати, разделяли лишь очень немногие физики. Не знал я и того, что он уже завершил, по существу, общую теорию относительности, устанавливающую удивительные для меня и сегодня связи между веществом, временем, пространством. Это великое открытие Эйнштейна было опубликовано через год – в 1916 году. Но хотя я всего этого тогда не знал и знать не мог, имя Эйнштейна – знаменитого физика, – я уже слышал.
Вероятно, Эйнштейн посетил одно из моих выступлений и заинтересовался им, потому что в один прекрасный день он пригласил меня к себе. Естественно, я был очень взволнован предстоящей встречей.
Вероятно, Альберт Эйнштейн посетил один из концертов Вольфа Мессинга
На квартире Эйнштейна меня в первую очередь поразило обилие книг. Они были всюду, начиная с передней. Меня провели в кабинет. Здесь находились двое – сам Эйнштейн и Зигмунд Фрейд, знаменитый австрийский врач и психолог, создатель теории психоанализа. Не знаю, кто тогда был более знаменитым, наверное, Фрейд, да это и непринципиально. Фрейд – пятидесятилетний, строгий – смотрел на собеседника исподлобья тяжелым, неподвижным взглядом. Он был, как всегда, в черном сюртуке. Жестко накрахмаленный воротник словно подпирал жилистую, уже в морщинах шею. Эйнштейна я запомнил меньше. Помню только, что одет он был просто, по-домашнему, в вязаном джемпере, без галстука и пиджака. Фрейд предложил приступить сразу к опытам. Он и стал моим индуктором. До сих пор помню его мысленное приказание: подойти к туалетному столику, взять пинцет и, вернувшись к Эйнштейну… выщипнуть из его великолепных пышных усов три волоска. Взяв пинцет, я подошел к великому ученому и, извинившись, сообщил ему, что хочет от меня его ученый друг. Эйнштейн улыбнулся и подставил мне щеку… Второе задание было проще: подать Эйнштейну его скрипку и попросить его поиграть на ней. Я выполнил и это безмолвное приказание Фрейда. Эйнштейн засмеялся, взял смычок и заиграл. Вечер прошел непринужденно-весело, хотя я был и не совсем равным собеседником: ведь мне было в ту пору 16 лет».
В интервью 1971 года Мессинг развил тему, утверждая: «Эйнштейн – необыкновенный человек. Он первым сказал, что я буду «вундерманом» («чудо-человек». – В.Э.). Я прожил у него в доме несколько месяцев». Без внимания не остался и другой собеседник: «С Фрейдом я потом встречался неоднократно. В его квартире так же безраздельно царствовали книги, как и в квартире Эйнштейна. Одна небольшая комната была превращена в лабораторию. Не знаю, были ли действительно нужны Фрейду для работы все те предметы, которые там стояли и лежали на полках, – свесивший тонкие кости рук скелет на железном штативе, оскалившие зубы черепа, части человеческого тела, заспиртованные в больших стеклянных банках, и т.д., – или они целиком предназначались для воздействия на психику больных, которых врач принимал дома, но впечатление эта комната производила сильное. Особенно в сочетании с аскетической, суровой, одетой в черное фигурой ее хозяина, напоминавшего злого демона». Мессинг упоминает о своем двухлетнем близком знакомстве с Фрейдом и намекает, что тот научил его гипнозу и другим тайнам психики.
В беседе с Б. Соколовым сын литзаписчика Мессинга Хвастунова Михаил Голубков рассказал, что телепат рассказывал его отцу о своей первой встрече с Эйнштейном и Фрейдом: «Но он не мог толком рассказать, о чем они конкретно говорили, какие вопросы поднимались в ходе беседы. Вспомнил только, что оба были его индукторами, а также утверждал, что Фрейд был одет в строгий черный костюм, а Эйнштейн – в свитере. Оба они восхищались способностями Мессинга. Фрейд попросил разрешения отрезать у него прядь волос, и Мессинг разрешил». Непонятно, зачем отцу психоанализа понадобились волосы гостя. Как и то, почему Мессинг запомнил Эйнштейна в свитере, хотя в 1915 году этот предмет одежды был почти неизвестен в Центральной Европе, и ученый вряд ли носил его. Но тут ответ прост: свитер Эйнштейн носил гораздо позже, уже в США, и был запечатлен в нем на самой известной своей фотографии. По которой Мессинг и судил о его внешнем виде – как и об облике Фрейда, который на фото чаще всего появлялся в черном костюме.
По слухам, Зигмунд Фрейд был одним из индуктором Мессинга
Конечно, это еще не повод обвинить телепата во лжи. Однако советский биограф Альберта Эйнштейна Владимир Львов отметил, что Мессинг никак не мог в 1915 году навещать ученого в его венской квартире: «Как давно установлено биографами Эйнштейна, он никогда не имел квартиры в Вене и в промежуток времени с 1913 по 1925 год вообще не приезжал в Вену. Кроме того, Эйнштейн никогда не держал в своих квартирах “обилия книг” и говорил своим друзьям, что ему “достаточно нескольких справочников” и что он хранит у себя лишь “оттиски наиболее важных журнальных статей”». В свою очередь, Фрейд очень редко покидал Вену; с Эйнштейном он познакомился только в 1927 году в Берлине и больше не виделся, хотя двое ученых оживленно переписывались и питали друг к другу теплые чувства. И последнее: в 1915 году имя Эйнштейна было известно только узкому кругу физиков, и Мессинг вряд ли мог о нем слышать.
Ту же степень достоверности имеет сообщение Мессинга о его встрече с Махатмой Ганди: «Из бесчисленного калейдоскопа встреч не могу хотя бы в нескольких строчках не остановиться на происшедшей в 1927 году встрече с выдающимся политическим деятелем Индии Мохандасом Карамчандом Ганди. В его учении, как известно, причудливо переплелись отдельные положения древней индийской философии, толстовства и разнообразнейших социалистических учений. Ганди меня глубоко потряс. Удивительная простота, всегда соседствующая с подлинной гениальностью, исходила от этого человека. Запомнилось его лицо мыслителя, тихий голос, неторопливость и плавность движений, мягкость обращения со всеми окружающими. Одевался Ганди аскетически просто и употреблял самую простую пищу. Во время опыта, который я демонстрировал в его присутствии, Ганди был моим индуктором. Он продиктовал мне следующее задание: взять со стола и подать третьему человеку флейту. Этот третий взял ее, поднес к губам, и тонкие музыкальные звуки задрожали в воздухе. И вдруг из стоящей у его ног корзины с узким горлышком – корзины, похожей на бутыль, – начала выливаться серо-пестрая лента змеи. Ее движения четко повторяли ритм, заданный флейтистом. Это был настоящий танец, не менее точный и прекрасный, чем человеческий. До этого я никогда не видел ничего подобного и смотрел, как завороженный».
Неизвестно, на каком языке говорили Махатма Ганди и Мессинг, если их встреча действительно состоялась
Конечно, где Индия – там заклинатели змей и йоги, о которых тоже упомянул телепат. Правда, непонятно, на каком языке говорили Мессинг и Ганди: первый, как уже говорилось, не знал английского, а второй не понимал ни слова ни по-немецки, ни по-польски, не говоря уже об иврите. Поэтому впечатления артиста о Ганди ограничиваются общими фразами, которые легко можно было прочитать в любой газете. Немудрено, что об их встрече не упоминает ни один из почитателей Махатмы, скрупулезно фиксировавших всю его жизнь. Просто такой встречи не было – как не было и путешествия в сказочный Бомбей, о котором мечтал артист Вольф Мессинг, направляясь в обшарпанном вагоне второго класса в очередной Калиш или Цеханув.
Но это было позже, а в 1918 году, когда Польша стала независимой, Мессинг, по его словам, находился за океаном: «Господин Цельмейстер сообщил мне, что мы выезжаем в большое турне. Маршрут его охватывал чуть не весь земной шар. За четыре года мы побывали в Японии, Бразилии, Аргентине… Было очень много, пожалуй, даже слишком много впечатлений. Они находили одно на другое, нередко заслоняя и искажая друг друга». На родину он будто бы вернулся только в 1921 году и тут же был призван в польскую армию. Телепат схитрил: на самом деле его, как военнообязанного, призвали в армию весной 1920 года, когда Польша вступила в войну с Советской Россией. Об этом говорится в повести Шенфельда: «Мировая война окончилась, и новое польское правительство сразу призвало меня на военную службу. Тут вспыхнула и другая война, польско-советская. Я был здоров, хотя и хил; меня зачислили в санитарную часть. Я там показал несколько фокусов, прогремел “магиком” и вскоре меня стали приглашать для выступлений в разных воинских частях». Конечно, в мемуарах Мессингу не хотелось упоминать, что он участвовал в войне с большевиками, пусть даже это участие ограничивалось демонстрацией фокусов сослуживцам.
Рассказывают, что Мессинг помог Йозефу Пилсудскому в любовных делах
В это время Мессинг будто бы встретился с еще одним известным человеком – «начальником польского государства» Юзефом Пилсудским, который, узнав об опытах молодого телепата, вызвал его к себе: «Меня ввели в роскошную гостиную. Здесь было собрано высшее “придворное” общество, блестящие военные, роскошно одетые дамы. Пилсудский был одет в подчеркнуто простое полувоенное платье без орденов и знаков отличия. Начался опыт. За портьерой был спрятан портсигар. Группа “придворных” следила за тем, как я его нашел. Право же, это было проще простого! Меня наградили аплодисментами… Более близкое знакомство с Пилсудским состоялось позднее в личном кабинете. “Начальник государства” – кстати, это был его официальный титул в те годы – был суеверен, как женщина. Он занимался спиритизмом, любил “счастливое” число тринадцать… Ко мне он обратился с просьбой личного характера, о которой мне не хочется, да и неудобно сейчас вспоминать. Могу только сказать, что я ее выполнил».
Рассказывая об этой встрече, Мессинг намекал, что Пилсудский просил его внушить красавице Евгении Левицкой, работавшей врачом у пожилого военачальника, любовные чувства к нему. На самом деле роман Левицкой и Пилсудского начался позже, в 1926 году, и завершился несколько лет спустя самоубийством несчастной женщины – маршал не захотел жениться на ней, оставив законную супругу и испортив тем самым свою репутацию. Конечно, Мессинг не играл во всем этом никакой роли, и ни один биограф Пилсудского не упоминает о его встречах с телепатом.
«По окончании военной службы, – утверждает Мессинг, – я вновь вернулся к опытам. Моему новому импресарио господину Кобаку (по Шенфельду, он работал с Мессингом еще в Берлине. – В.Э.) было лет пятьдесят. Это был очень деловой человек нового склада. Вместе с ним я совершил множество турне по различным странам Европы. Я выступал со своими опытами в Париже, Лондоне, Риме, снова в Берлине, Стокгольме. По возможности я стремился разнообразить и расширять программу своих выступлений. Так, помню, в Риге я ездил по улицам на автомобиле, сидя на месте водителя. Глаза у меня были накрепко завязаны черным полотенцем, руки лежали на руле, ноги стояли на педалях. Диктовал мне мысленно, по существу, управляя автомобилем с помощью моих рук и ног, настоящий водитель, сидевший рядом. Этот опыт, поставленный на глазах у тысяч зрителей с чисто рекламной целью, был, однако, очень интересен. Второго управления автомобиль не имел. Ни до этого, ни после этого за баранку автомобиля я даже не держался. Посетил я в эти годы также и другие континенты – Южную Америку, Австралию, страны Азии…»
Вот, собственно, и все, что Мессинг рассказывает о 17 годах своей жизни, которые в мемуарах сведены к нескольким анекдотам, призванным доказать его необычайные способности и громкую славу. Самый, пожалуй, известный касается происшествия в замке графов Чарторыйских, где пропала старинная реликвия рода – брошь с громадным бриллиантом: «По мнению видевших ее ювелиров, она стоила не менее 800 тысяч злотых – сумма поистине огромная. Все попытки отыскать ее были безрезультатными. Никаких подозрений против кого бы то ни было у графа Чарторыйского не было: чужой человек пройти в хорошо охраняемый замок практически не мог, а в своей многочисленной прислуге граф был уверен. Это были люди, преданные семье графа, работавшие у него десятками лет и очень ценившие свое место. Приглашенные частные детективы не смогли распутать дела. Граф Чарторыйский прилетел ко мне на своем самолете – я тогда выступал в Кракове, – рассказал все это и предложил заняться этим делом. На другой день на самолете графа мы вылетели в Варшаву и через несколько часов оказались в его замке.
Надо сказать, в те годы у меня был классический вид художника: длинные до плеч, иссиня-черные вьющиеся волосы, бледное лицо. Носил я черный костюм с широкой черной накидкой и шляпу. И графу нетрудно было выдать меня за художника, приглашенного в замок поработать. С утра я приступил к выбору “натуры”. Передо мной прошли по одному все служащие графа до последнего человека. И я убедился, что хозяин замка был прав: все эти люди абсолютно честные. Я познакомился и со всеми владельцами замка – среди них тоже не было похитителя. И лишь об одном человеке я не мог сказать ничего определенного. Я не чувствовал не только его мыслей, но даже и его настроения. Впечатление было такое, словно он закрыт от меня непрозрачным экраном.
Это был слабоумный мальчик лет одиннадцати, сын одного из слуг, давно работающих в замке. Он пользовался в огромном доме, хозяева которого жили здесь далеко не всегда, полной свободой, мог заходить во все комнаты. Ни в чем плохом он замечен не был и поэтому и внимания на него не обращали. Даже если это и он совершил похищение, то без всякого умысла, совершенно неосмысленно, бездумно. Это было единственное, что я мог предположить. Надо было проверить свое предположение.
Я остался с ним вдвоем в детской комнате, полной разнообразнейших игрушек. Сделал вид, что рисую что-то в своем блокноте. Затем вынул из кармана золотые часы и покачал их в воздухе на цепочке, чтобы заинтересовать беднягу. Отцепив часы, положил их на стол, вышел из комнаты и стал наблюдать.
Как я и ожидал, мальчик подошел к моим часам, покачал их на цепочке, как я, и сунул в рот… Он забавлялся ими не менее получаса. Потом подошел к чучелу гигантского медведя, стоявшему в углу, и с удивительной ловкостью залез к нему на голову. Еще миг – и мои часы, последний раз сверкнув золотом в его руках, исчезли в широко открытой пасти зверя… Да, я не ошибся. Вот этот невольный похититель. А вот и его безмолвный сообщник, хранитель краденого – чучело медведя.
Горло и шею чучела медведя пришлось разрезать. Оттуда в руки изумленных “хирургов”, вершивших эту операцию, высыпалась целая куча блестящих предметов – позолоченных чайных ложечек, елочных украшений, кусочков цветного стекла от разбитых бутылок. Была там и фамильная драгоценность графа Чарторыйского, из-за пропажи которой он вынужден был обратиться ко мне.
По договору граф должен был заплатить мне 25 процентов стоимости найденных сокровищ – всего около 250 тысяч злотых, ибо общая стоимость всех найденных в злополучном “Мишке” вещей превосходила миллион злотых. Я отказался от этой суммы, но обратился к графу с просьбой взамен проявить свое влияние в сейме так, чтобы было отменено незадолго до этого принятое польским правительством постановление, ущемляющее права евреев. Не слишком щедрый владелец бриллиантовой броши граф согласился на мое предложение. Через две недели это постановление было отменено».
Вся эта детективная история должна была случиться в имении Чарторыйских Пулавы близ Люблина, и ее героем мог быть Витольд Чарторыйский, бывший до своей смерти в 1945 году патриархом старинного польского рода. Однако ему в то время уже было за шестьдесят, он не имел самолета и даже никогда не летал на нем. Ни о каком похищении его фамильных драгоценностей не упоминают ни падкие на скандалы газеты, ни мемуаристы, что просто невероятно – это событие должно было прославить Мессинга на всю Польшу и даже на весь мир, если учесть, что Чарторыйские входили в высшие круги европейской аристократии. Если бы телепат когда-либо общался с ними, то, конечно, запомнил бы, что они носили не графский, а значительно более почетный княжеский титул. Что касается «ущемляющего» постановления, то, хотя польские евреи нередко сталкивались с дискриминацией, никаких законов, заметно ущемляющих их права, в межвоенной Польше издано не было – а если такие и имелись, то ни один из них скоропалительно не отменялся под нажимом Чарторыйских, которые вообще не играли в тот период важной политической роли.
Все это позволяет предположить, что история об украденной броши имеет источником не реальный случай из биографии Мессинга, а многочисленные детективные романы, которые телепат очень любил. Из приключений Ната Пинкертона, Ника Картера, Шерлока Холмса и других героев-сыщиков можно было легко заимствовать сюжеты для мемуаров – притом что в СССР эта «бульварная литература», конечно же, не издавалась и в библиотеках отсутствовала. Вероятно, из той же копилки Мессинг почерпнул другие «воспоминания», которыми делился с поклонниками письменно и устно. Конечно, для расследования преступлений люди обычно обращаются к полиции и лишь немногие, самые суеверные, зовут на помощь ясновидящих. Но Мессинг, прямо не говоря этого, намекает: вся Польша знала, что он справится с делом лучше полицейских: «Дел с похищениями мне пришлось расследовать немало. Но не подумайте, пожалуйста, что я превращался в некоего Шерлока Холмса. Меня привлекали только такие истории, где я мог способствовать, хоть в малой мере, торжеству правды и справедливости». Вообще-то, «настоящий» Холмс был именно таким, но телепат судил о нем не по Конан Дойлу, а по бульварному чтиву 20-х годов, где великий сыщик изменился не в лучшую сторону.