Оценить:
 Рейтинг: 0

Смотреть на птиц

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Самым ложным утешением, когда умирает человек, являются слова: "жизнь продолжается". Нет, не продолжается. Конечно, формально продолжается, но продолжается все та же бессмысленная смертная жизнь, будущие участники которой оказываются в таком же положении, как и мы, то есть заложниками смерти. И мы только делаем вид, что ничего особенного не произошло, мы выдавливаем из себя показную скорбь, заглушая более тяжелый ужас, который молнией черного горя моментально вонзается в нашу душу, когда приходит страшное известие.

Но где тьма, там и свет. И вот оно передо мной, это бездыханное тело того, кто породил меня, кто заботился обо мне, кормил и выхаживал меня, передавая свою, и только свою и ничью больше, отцовскую мудрость. И вот я теперь должен, повинуясь бессмысленно-жестокому человеческому обряду, безжалостно опустить это тело в гроб, заколотить гвоздями и опустить в сырую могилу, где смрад и стон, где красный червь смерти творит свою гнусную работу. Постояли, погоревали, призадумались, а потом и разошлись собравшиеся, каждый в свою, такую странную и далекую жизнь, продолжать свое, такое же странное и далекое существование, непонятное им самим.

А оставшийся в могиле? Что с ним, да и кто он теперь? Как ему там одному-то с матушкой-природой или Господом Богом наедине, в самой глухой глуши и черной черноте?

Как же так получается, что самое родное и близкое мы предаем самому далекому и чужому – бесчувственной и пустой природе с ее жестоко-бессмысленными законами? Да, в этом наше бессилие, наше человеческое бессилие в полный рост своей тоски и немощи так проявляющееся. Но, где тьма там и свет, и свет во тьме светит. Погребая отцов своих, мы совершаем чудовищное преступление не только перед ними, но и перед своими детьми: они так же погребут нас, как их дети их самих в свой положенный срок. Вот оно сиротство. И разве в этом цель и смысл человеческой истории, высший смысл назначения рода человеческого?

Сердце и ум говорят, что это не так. Хороня близких своих, мы предаем их, но не тела предаем земле, а души их предаем, предаем их самих в черные руки смерти. И только перед могилой отца, когда невыносимое горе сдавливает сердце и душу до предельной боли, рождается робкий, но становящийся все более ярким, светлым и радостным свет: смерти не должно быть. Ибо человек создан не для смерти, а для жизни. А почему это не так, пусть мне ответит опавшая осенняя листва, полет птицы в высоком небе, шум ночного ветра перед моим окном. И в этом все для человека. Кто поймет это, тот, возможно поймет самую главную истину человеческого существования. Но о которой и говорить нельзя, ибо невозможно, но и молчать стыдно, ибо преступно…»

* * *

Я долго не мог понять, откуда взялся этот пафос, что в нем было? Что за мысли? Кому они нужны, к кому обращены? Стал искать, стал присматриваться к близким: к матери, тетке, но ничего не находил в них такого, что могло бы породить во мне весь этот гнев и протест. Такой странный и одновременно загадочный. Я не хотел верить, что написал все это под воздействием тяжелой душевной минуты, но меня по-прежнему мучает вопрос: «Почему же я не был близок с отцом никогда?»

А мог бы? Какими должны были быть условия жизни, в которых отец и сын – близкие по духу существа? Такового нет, и не было. Все это романтические мечты про блудного сына. Самые безосновные и вредные мечты. Только смерть отца и является пределом и одновременно условием для проявления к нему по-настоящему сыновних и родственных чувств; при жизни никто никогда не воздает своему отцу должного. И никогда не возвращается к нему, тем более с покаянием. В жизни мы как бы накапливаем все то, за что потом будем раскаиваться. И возвращаться собственно не к кому. И он, честно говоря, мало давал к этому оснований. Умри я раньше его, подумал я вдруг, чуть испугавшись злой остроты своей мысли, он продолжал бы жить, как и жил прежде. Да и мать тоже.

Почему-то я так подумал, и меня обдало неприятное чувство по отношению к тем, которые являются самыми близкими родственниками. Что-то заставило меня посмотреть на них другими глазами. И я увидел не отца и мать, тех самых близких и родных, а просто людей, обычных людей, которых так много, снующих по дорогам жизни. То, что я увидел в родителях чужих людей, стало для меня откровением, почти что потрясением.

* * *

Мне вспомнился один рассказ моего школьного приятеля. Это был сон про его давно умершего отца. Его отец умер, когда тому было лет тринадцать. Это была трагедия. Все те дни зимних каникул были пропитаны густым налетом траура, который распространился на всех одноклассников и, естественно, на меня, как на самого близкого друга. Вот его мать сидит неподвижно в глубине темной комнаты, вся в черном, никого нет, пустота, и только судорожные всхлипывания, по которым можно было точно сверять время, так они были постоянны и периодичны. Зеркала завешаны, отчего комнатный мрак еще сильнее. Зачем их завешивать? Чтобы себя не видеть что ли? Не увидеть своей пустоты?

Одноклассники глупо толпились у подъезда, совершенно не зная, что им делать в эту минуту. Их зачем-то всех пригнали, наверное, потому, что его отец был военным, погибшим при исполнении. Был молод, жена его любила, поэтому была безутешна. А ребята стояли, стараясь соответствовать тому, чему соответствовать было никак нельзя. Для многих это был первый опыт встречи со смертью. С такой смертью. Вот все так долго и тягостно, и все стояли и стояли, и каждый, наверное, повзрослел в те минуты, и наверняка запомнил эту пустоту, открывшуюся тогда.

А сон вот какой. Сон страшный, почему-то ставший и моим сном. Вот стоит Макс (так звали друга) напротив меня летним вечером в школьном саду и рассказывает этот свой страшный сон. Он мне его рассказывал несколько раз, много раз, как бы пытаясь найти в нем свою вину за происшедшую трагедию с его отцом. И вот он этот летний школьный двор, уже темно, приятная ночная прохлада, что-то шуршит загадочно в дальнем темном углу. Разбитый фонарь льет тусклый рваный свет на окружающие предметы. Кажется, что за кустами бродят тени. Страшно. Макс выбирает самый страшный момент и говорит: «Как будто война, и мы с матерью куда-то уезжаем далеко. Но отца с нами почему-то нет. И мы не знаем, почему его нет, мы даже и не думаем об этом. И только вспоминаем о нем, когда наш поезд уже трогается и набирает скорость, и мы видим, как нас догоняет отец, стараясь зацепиться за поручень последнего вагона, и не может. Он бежит, что-то крича и размахивая руками, пытаясь нас догнать. Все больше и больше разрыв между нами, пока отец полностью не скрывается далеко позади. И пустая дорога».

* * *

Траур весьма неприятная вещь, неприятная потому, что от него нет никакой возможности избавиться. Тебя все время гнетет и преследует одно и то же состояние, которое ты должен испить до дна, дотерпеть до конца. Оно длится и длится, принуждая к тому, чтобы быть только в нем. Весь мир сворачивается в это малое пространство безысходной и внутренне опустошающей тоски, из которой нельзя никуда вырваться. Ни вино, ни еда, ни развлечения, ни музыка, ни эрос совершенно не помогают. Эрос и траур вообще несовместимы. У всех срок этого периода разный: у кого месяц, у кого год, у кого может несколько дней всего, а у кого-то и вся жизнь. Но как бы ни был мал или велик этот период, он должен сам пройти, должен сам изжиться. Это закон, такой же неизбежный, как и другие законы физического мира. И что ни делай, не приблизишь срок его ухода. И пока он есть, тебя нет.

Мы с матерью разбираем вещи отца. Когда я присматриваюсь к ней, то с изумлением вижу, что у нее точно нет никакого траура. А может, и вообще не было. Она так же бранится, так же ворчит, как будто ничего и не случилось, так же продолжает жить, смеяться и смотреть телевизор, ходить в магазин, разговаривать с соседками, словно ничего в ее жизни не произошло. Да так и есть: в ее жизни ничего не произошло, произошло только в моей, поскольку я единственный, кто взял всю тяжесть смерти отца на себя, впустив горе в свое самое заповедное.

Странно, но живой отец никогда не занимал так много места в моей душе. И вот стоило ему умереть, как он поселился там. Я взял его, ведь больше взять было некому. Может мне так кажется, может мне так легче, может быть это мое оправдание нашему жизненному разладу с отцом?

Отец, в сущности, был совершено одинокий человек. Были у него конечно друзья, эти веселые спутники моего детства. Я их всех очень хорошо помню. Особенно дядя Женя и дядя Слава. Такие все похожие, смешные и нелепые инженеры. Живущие текущей минутой и не верящие ни во что. Но веселые и какие-то жизнерадостные. Все время шутят, играют со мной, над отцом подтрунивают. Но он к ним снисходителен; как никак собутыльники по жизни, товарищи по несчастному существованию. Оба умерли раньше отца.

Но в жизни они не могли его поддержать; его вообще никто не мог поддержать ни в чем. Да он и сам не хотел никакой поддержки, сознательно отклоняя всякие, даже искренние попытки ему помочь. Наверное, боялся ответственности, боялся, что не сможет отплатить благодарностью за искренность. Поэтому и к врачам не ходил никогда. Или просто не хотел никаких изменений, вообще никаких. Ему бы так и сидеть за книгой или за шахматами, тихо склонив голову, уйдя полностью в тот мир, который давали эти совершенно иллюзорные вещи.

И вот он умер, и летит он теперь в свою неведомую бездну и некому его подхватить. Никто его не видит, никто не слышит, а он бедный летит и летит, немощно растопырив руки и беззвучно раскрыв рот. И когда пришел священник, то спросил у него: «Грешил?» «Грешил» – ответил отец. «Каялся?» – спросил священник. «Нет, не каялся» – ответил отец». «Ну, так иди же отсюда в ад» – закричал злобно священник и толкнул гроб отца в самую пропасть. И вот я один, подхватываю отца, вывалившегося из гроба, беру его на руки и прижимаю к себе как сына и уношу подальше от этих всех чужих и посторонних людей. А дядюшки и тетушки, братья и сестры, все пытаются отобрать у меня отца, выхватить из моих объятий, что бы обратно кинуть туда в самый ад, да я не отдаю, крепче прижимаю отца к груди, не отдаю, так и буду с ним ходить до скончания века, ведь все равно никто ничего не сделает.

Траур кончился лишь тогда, когда я отпустил отца, вернее, когда увидел, что его больше нет на моих руках, что он исчез, убежал, растворился, превратившись в невесомую облачную пыль, разлетевшуюся по всем углам мироздания, до тех самых звезд, о которых он мне говорил в детстве. И тогда на душе стало легко. Спасибо тебе отец, что ты оставил меня, что не стал так долго обременять своим непонятным и чужим присутствием. Ты же не мой отец, ты же мне чужой отец? Ведь всякий отец – чужой отец. Правда же?

* * *

Честно говоря, я не понимаю людей, которые стонут: «что за страна, в которой мы живем!» Надо же кричать: «что за мир, в котором мы живем?» Это ведь так очевидно. Причем тут страна? Ведь страна-то в мире, любая страна. А мир один, и он таков, каков есть. Ничего тут не поделаешь.

Траур прошел, и вот я иду по кладбищу, на котором похоронен отец. Никак не могу найти могилу, не был давно. Решил почему-то пойти один, не сказав никому. Такая тайная, как я думал, добродетель, как милостыню что ли нищему подать, чтобы никто не видел. Возможно, я ошибаюсь, и нет в этом никакой добродетели вовсе. Сухой осенний мороз неприятно напоминает о наступающих холодах. Но все же бодро и довольно свежо на душе. Пытаюсь дышать полной грудью, с любопытством рассматриваю даты рождений и смертей, вижу удивительную игру осенних красок жизни, разлитых повсюду в этом, в общем-то, непригодном для жизни месте.

Но где же могила? Только однообразные ряды чужих могил (странно, чужих могил, а разве бывают, свои могилы?). Печально однообразные ряды чужих могил, усеявших эту живую землю (неизвестно, правда, чью), но точно живую. И среди этого однообразия смерти нужно найти свою смерть, вернее, могилу твоего отца, которая и есть уже твоя смерть! Я умер не когда родился, но когда умер мой отец – вот, что приходит в мою голову, когда я медленно вскидываю ее вверх, пытаясь увидеть в небесной мгле стан проплывающих журавлей, или скорее ангелов, медленно летящих вдаль в свою неведомую страну, в которой никто никогда не был. Ангелы огромные, неопределенного цвета, и у всех на голове венчики, как у тех мертвых в гробах.

Я замечтался, задумался, а могилу так и не нашел. Что это значит, что я не нашел могилы своего отца? Может ее и не было?! Конечно не было, вдруг понимаю я, и волна неземного счастья обдает меня изнутри каким-то жгуче-приятным чувством сродни любовному. Уже вечереет, и одинокие машины, уверенно движущиеся к своим могилам, попадаются мне все реже и реже. Становится холодно и неуютно. Вот, нашел, все же нашел! Радуюсь как младенец. Едва ухоженный холм, над которым раскинулось небольшое деревцо, скамейка, столик, пара ржавых венков и лицо, с ухмылкой смотрящее на меня с могильной плиты. Я хороший сын, я выполнил свой долг, я посетил могилу отца, пусть мать меня не упрекает за то, что я плохой сын.

Ухмылка настолько реальная, что мне становится не по себе. Слышу голос отца, но совершенно не пугаюсь. Голос откуда-то из-за дерева, как тогда в детстве, когда он прятался от меня, пытаясь напугать. Но сейчас он меня не пугает, он пытается со мной поговорить, все так же робко и неуверенно, как и при жизни. Я вижу его напряженное лицо, силящееся издать осмысленный звук приветствия и вместо этого издающее все тоже неопределенное «гмыканье», неуверенное покашливание, всегда предварявшее его разговор с людьми.

Но о чем нам говорить, хочу ли я спросить его о чем-то? Хочу ли узнать у него, как он там? Хочу ли просить прощения?

Хочется ему сказать: «только ты мне все время говори, в чем смысл жизни, просто тихо говори, напоминай и все, больше я от тебя ничего не хочу. Мне много не надо, лишь бы знать, зачем я живу. А может лучше и не знать?»

Нет, не хочу, я ничего не хочу от своего отца. Не хочу ни просить, ни прощать, ни просить прощения. Не за что и не у кого. Пусть покоится себе с миром, и лишь мои добрые воспоминания о нем путь будут усладой для нашей общей неустроенной жизни.

* * *

Возвращаясь с кладбища, я вдруг понял, что все забыли о моем существовании. За это короткое время моего отсутствия. Я это знал точно. Стоило мне исчезнуть на некоторое время из жизни, и никто даже не обратил внимания на мое исчезновение, никто не вспомнил обо мне. Я как будто увидел, что в мире ровным счетом ничего не изменилось. Меня не было долгое время; возможно я провалился в канаву, попал в аварию, убит где-нибудь в темном переулке, нахожусь в реанимации, похищен… и ничего. Конечно, я пробыл не так долго, иначе рано или поздно меня бы хватились, объявили в розыск. Но я пробыл достаточно долго, чтобы почувствовать, что обо мне забыли, что сейчас, именно в этот момент моего отсутствия, ни одна живая душа не помнит и не тоскует обо мне. Все люди мира вот в эту самую минуту заняты своими мелкими житейскими делами, и никому ни до кого нет никакого дела. И когда все забыли обо мне, то я не почувствовал ровным счетом ничего. Никакой грусти, никакого, как принято это называть, одиночества. Я просто вообще ничего не почувствовал, ведь безразличие и есть нечувствие.

Мне стало интересно, как это можно совсем-совсем забыть о человеке? Оказывается можно. Обо мне забыли. И когда я также неожиданно вернулся, как недавно исчез, ничего не переменилось, никто не удивился моему появлению, никто не спросил, где я был все это время, что делал, как жил. Жил ли вообще?

Я выпал из мира не потому, что я был маленьким человеком. Все всегда выпадают из мира. Я решил просто проверить это на себе, и моя проверка дала блестящий результат. Изначальная догадка о полном безразличии всех ко всем, долго мучившая меня, подтвердилась. Я представил себе, что не просто исчез на какое-то время, а потом появился, а, что я вовсе умер. Я думал, как это они могут существовать без меня? Я же столько был со всеми везде; столько всего совместно прожито и пережито. Как будто я и не рождался вовсе.

Да, весь мир забыл о моем существовании. Я убедился в том, что вполне можно существовать самому по себе, когда о тебе никто не помнит, никто не думает. Память, увы, не является основанием бытия. Эта не такая уж приятная истина стала мне теперь совершенно понятной. Как стало понятным и то, что вообще мало что является основанием бытия. Лента времени струится сама по себе, в свою неведомую даль, мало заботясь о том, что вообще происходит. И происходит ли? Какая-то оторопь напала на меня, и мне мгновенно стал скучно и неинтересно жить.

Но я ведь был со своим отцом, о котором тоже не помнил никто. Не так-то давно он умер, но никто о нем уже не помнил, я это сам проверил, когда навестил один его могилу. Там одиночество и забвенье, и мой разговор с ним лишь мираж больной совести, стремящейся хоть как-то снизить боль потери.

И все же я что-то почувствовал, когда понял, что все забыли обо мне. Именно, когда это понял. Это пронзило меня, чуть не убило. Но только в первый миг. Я быстро оправился от своего удручающего открытия, и мне не оставалось ничего другого, как продолжить существование.

* * *

Обильные детские воспоминания об отце постепенно развеивались, уступая место часто уже другим, неприятным чувствам. Вновь вернулась злость и раздраженность. Как будто он и не умирал, как будто продолжилась наша с ним вековечная тяжба, наш бесконечный, ни к чему не приводящий, спор. Было всегда понятно, что все эти споры-разговоры не для выяснения истины, а так, для разжигания вражды. Я уже часто ловил себя на том, что говорю с ним, с этим неведомым собеседником, источая в эфир свои силы и проклятья, посылая их в темную даль вечной непроясненности.

Как-то вдруг все разом накопилось во время этого траура, так накопилось, что трудно стало все это удержать в себе. Теперь нужно все сказать, всю правду, все, как оно есть. С этим жить нельзя. Я давно подозревал, что придет такое время, такой страшный день и час, когда нужно будет все сказать. Но все не верил в это, все откладывал даже саму мысль; думал, может обойдется, само пройдет, растворится в мутной речки жизни.

Нет, не прошло, не растворилось, ничего само собой не обошлось. Траур как-то неприятно обнажил всю житейскую мелочность, и вот это житейское и оказалось самым невыносимым, самым жутким. Захотелось все рассказать кому-то, все, что накопилось за многие годы. Но рассказать было некому, совсем некому. Нет в мире человека, которому можно душу обнажить, все потаенное выложить. А ведь надо, без этого никак нельзя. Вот и приходится говорить себе, а это все равно, что травам полевым, да ветрам лесным. Никто не услышит, никто не поймет.

Самое важное, что я должен был теперь сказать, что не любил я никогда своих родителей. Бояться боялся за них страшно, чуть не умер несколько раз от этого, но как теперь понимаю, любить-то не любил. Это главная заноза и накипь. И они меня не любили никогда. Никогда. Собой всегда были только заняты. И задело меня, почему они собой занимались, как будто были какие-то люди необыкновенные. Нет, самые обычные, таких много. И странно теперь, чего меня-то им не любить? А они не любили, но только боялись. Не дай Бог болезнь, или отъезд какой – всю душу вытрясут, лишь бы я в порядке был, чтобы им спокойно было. Боялись за меня ради своего спокойствия. Разве это любовь?

Они ведь доводили меня до того, что я желал им смерти. Именно так и было. Они умудрялись своими нелепыми действиями и словами пробуждать во мне самые низменные наклонности, самые подлые чувства. Я конечно всегда очень стыдился и ужасался потом, сильно злился, уже не знаю на кого: на себя, на них, или на того кто все это затеял здесь, смешав все пути и не дав ни малейшего намека на истину. Горько было так чувствовать родительское; часто хотелось тепла и понимания, которое конечно было, но всегда перечеркивалось какими-то нелепыми, совершенно внезапными действиями с их стороны.

Помню, как на восходе моей юности отец ломает ногу и полночи лежит в глубокой строительной канаве, не имея никакой возможности выбраться из нее. Это была очень страшная ночь в жизни нашей семьи, наверняка сломавшая что-то в моем хрупком душевном устройстве. Мобильных тогда не было, и мать перевернула весь мир, почему-то обвинив меня во всех смертных грехах, в ее несчастной жизни, и что самое главное, – в смерти отца, повесив на меня вину за его, как она была уверена, несомненную гибель. Она была убеждена в ту ночь, что он умер, и честно говоря, она немного расстроилась, как мне показалось, когда все оказалось не так. Вот если бы он действительно тогда умер, было бы на кого все списать, навечно прокляв беспутного сына за гибель такого хорошего отца.

Казалось, что они действуют сообща и заодно, поскольку я – их общий враг, один единственный враг во всем мире, против которого они и заключили свой союз; других его целей я просто не видел.

А внешне все было прилично, благопристойно: забота, уход, воспитание и все такое прочее. Никаких обстоятельств неприятных: вполне приличное семейство. У иных семейное неблагополучие – дело частое. А здесь ничего, никаких особых отклонений. А все равно никогда никакой любви не было, был страх, а любви не было. Я теперь их в этом виню, ну, а если, по сути, разобраться, они-то даже не виноваты, поскольку и у них, с их родителями то же самое было. И у них никакой любви никогда и не было. Вот так в нелюбви мы и жили, и я видел и понимал, что и они точно так жили. И родители их также жили, и родители их родителей, и все до скончания рода человеческого. Все живут одинаково, все какие-то скверные и пустые люди. Зачем живут, сами не знают, но других принуждают жить правильно, «по совести». А сами не живут, я же знаю.

Страшно мне стало от этих мыслей, от этих открытий; много чего плохого я вспомнил, ужаснулся, и захотел снова к отцу на кладбище, чтобы хоть немного развеять этот смрад, проедавший мою душу, чтобы броситься в его объятия и раствориться в них. Но не пошел, на этот раз не пошел, решил один испить всю эту адскую горечь до дна.

* * *

Дня за два до смерти отцу приснился сон. Он увидел своего давно умершего отца. Тот позвал его к себе, и отец необыкновенно обрадовался этому. Рассказывая это сон, он был в крайнем оживлении; было странно видеть его в таком приподнятом состоянии, поскольку в последние недели и даже месяцы его жизнь значительно сбросила свои обороты. А тут сон; отец передал его в мельчайших подробностях, с какой-то щеголеватой задоринкой в глазах. Он так давно не видел своего отца…

Соседка, случайно узнав от матери об этом, сказала, что это к смерти. Я ей не поверил. Никакого малейшего подозрения у меня не возникло. А ведь странно; отец ведь уже давно умирал на наших глазах, а мы ничего не замечали, будучи поглощены своими заботами. И когда он не проснулся тем солнечным осенним утром, стало понятно, что сны бывают почему-то вещими.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6