У нас был коньяк, то да се. И от этой соды все стало немножко блестеть.
А мать где была?
Мать там дальше. Он от матери отгораживался такой занавеской, на проволоке или веревке. Перегородка с матерью. Наутро, когда мы встали, он говорит:
– Ты хочешь есть?
– Да нет, опохмелимся да поедем.
Вышел на кухню чай поставить, смотрю, стоит блюдечко, а на блюдечке идеально вымытое, блестит, яблоко и яйцо. Он никогда не трогал, что мать готовила. Потом эта брезгливость уже в нем развивалась активно. Когда он у меня жил, я его спрашивал:
– Что ты все одежду носишь швами наружу?
– Старик, я и тебе советую – они ж за швы хватались, когда шили, а это вредно, зараза.
Когда приходили в ресторан, он просил, чтобы бутылку приносили цельную. А там же не дают так.
– Но мы не имеем права! – говорит нам официант.
– Ну какая вам разница? Он просит закрытая чтоб была. Дорогой коньяк берем!
– Сейчас позову метрдотеля.
Приходит метрдотель.
– Вы знаете, со странностями человек, пьет только из закрытой бутылки.
– Хорошо, я вам дам, но только перелейте в графин, мы не имеем право бутылку ставить на стол, у нас не принято.
А мы ходили в самые дорогие рестораны – «Метрополь», «Савой», где мы только не были.
Официант приходит с закрытой бутылкой, он видит, аккуратно меня просит: «Вы откройте», переливаем в графин – потому что могут туда какой-то антабус положить, плохо подействовать. Толя корки от хлеба все обламывает, ест только мякиш, все смотрят, пришли какие-то идиоты. Или приносят хлеб нарезанный:
– Старуха, давай батон целый!
– Мы не можем вам батон целый.
– Ну, странный человек, хочет батон, какая вам разница.
И вот он все корки обламывает, мякиш ест. Сам жил в помойке, но эта брезгливость у него была.
Но это ресторан, а в пивную как ходить?
В пивной он всегда говорил, когда кружку брал:
– Там таракашечки у вас не плавали, случайно?
– Пошел на хуй, ты еще таракашек будешь искать!
– Старуха, я тебе заплачу, чтоб таракашка только не плыл.
Амальрик писал, что кружку он носил с собой, протирая грязным платком.
Кружки никогда я у Зверева не видел, а я с ним столько раз ходил в рестораны и пивные! Требовал ополоснуть два-три раза. Но пиво он пил только в Сокольниках, никогда не заставишь Зверева выпить в какой-то пивнушке. Только там, хороший пивной ресторан, чешское пиво. «Старик, поедем пивка попьем в Сокольники!» – только туда. Ходили еще в Пушкинский музей, где в буфете всегда торговали свежим пивом. Зверев так и говорил: «Пойдем, старик, похмеляться искусством».
Зверев боялся из Москвы далеко уезжать! Рудик Антонченко рассказывал, как сложно было вытащить его в Тарусу, Питер, Адлер – приехал, окунулся прямо в костюме, выпил в шашлычной, в такси и на самолет, домой, в Москву.
Ничего он не боялся! О Звереве можно рассказать много, но о нем довольно трудно говорить. «Володь, ты ж жил со Зверевым, вспомни!» – я могу передать точно до минуты, как прошел его день. Но начну рассказывать, ничего ты не почувствуешь. Один день, два, три. На четвертый день у него уже какие-то заскоки начинались. Да они и сразу возникали. У Зверева всегда была проблема, где ночевать. А почему? Он боялся ездить в Свиблово, где был прописан. Там участковый всех уже предупредил: как только этот негодяй появится, тут же ему сообщить. И его принудительно должны были отправить лечиться. А он очень боялся дурдома, принудительного лечения, поэтому и не ездил ночевать туда. Я его как-то спросил:
– Старик, что тебе больше всего не нравилось в жизни?
Он улыбнулся.
– Старик, я 163 раза был в вытрезвителе.
И он никогда не врал.
– А что тебе больше всего нравилось?
– Ты знаешь, старик, я иногда во сне вижу огромные батоны с изюмом.
Голодное детство, вот ему и снился батон с изюмом.
Когда он попадал в вытрезвитель, он вместо паспорта показывал белый билет, и участковому сразу сообщали. Бумаги скапливались, а он его никак поймать не может. В конце концов его изловили, и он попал в Кащенко. И оттуда его уже освобождали Асеева и Костаки. Это был единственный раз. Возил тайно в Свиблово, когда мать была, а когда мать умерла, то вообще там почти не бывал, называл Гиблово.
Но покупателей ведь привозил в Свиблово.
Не было там никаких покупателей. Никогда там у него не было ни мольберта, ни красок, ни этюдника, вообще ничего. О нем много говорили. Я когда делал персональную выставку в горкоме, то столкнулся с проблемой Зверева. Работ много, а что с ними делать. И позвонил Наташке Костаки, она еще жила в Москве. «У вас есть Зверев?» – «Полно, но они обгорелые, Володь». На даче-то пожар устроили. Я туда поехал, видел эти рисунки, есть что показывать и много. Потом я видел их у Пети Плавинского, он у какого-то коллекционера купил. А так каждый коллекционер, который давал, говорил: «У меня самый лучший Зверев!» А не у кого-то еще. Что-то я брал – портреты, «Николину гору» – у Асеевой. Кузнецов взял у нее много, Асеева доверяла Кузнецову почти все. Когда она умирала, то оставила Звереву 34 тыщи, и этим распоряжался Кузнецов. Она ему доверяла, он парень был благообразный, но в свое время много заработал на этом, у него много работ Зверева было, и от Асеевой тоже.
А у кого были по-настоящему хорошие работы Зверева?
Дело не в этом. У меня дома есть работы, которые он делал за десять дней до смерти. Он у меня ночевал, он же вообще зимой у меня ночевал пять-шесть дней в неделю. Жалею, летом его в деревню не взял, на дачу. Был какой-то момент: «Старик, поедем в деревню, рыбку половим!» Даже не знаю, почему не поехал. А когда я приезжал, он с радостью жил у меня в мастерской – долго, большой срок, много лет.
Мест постоянной остановки у него было несколько, от Воробьева до Михайлова.
У многих. Вот утром звонок. Он брезгливый, трубку никогда к уху не подкладывал.
– Але. Але, это я. А можно мне у вас переночевать? Да. Нельзя? А я надеялся у вас переночевать. Нельзя. А когда можно? Ну ладно, я запишу себе.
И записывал на бумажках, когда можно у кого переночевать.
К Вульфовичу позвонит:
– Але, это я, у вас можно переночевать?
Там что-то говорят, да или нет.
– Да. Жалко.