– Вот, Яков Кириллыч… – Шлыков попытался улыбаться.
– Молчи, полковник. Не хорохорься, я ещё рану не видел.
– Лекарь ты, что ли?!
– А других нет, – хлестанул голосом Гурьев, словно нагайкой. – Котельников, нож подай.
Принесли фонарей. Гурьев разрезал на атамане одежду, осмотрел рану. Пуля вошла наискось, застряла, скорее всего, в тазовой кости. Канал был ещё чистым, гноя не наблюдалось. И кажется, никаких кишок не задело. Просто удивительно счастлив твой Бог, полковник, подумал Гурьев. Если перитонит не начнётся. У него появилась не очень твёрдая ещё, но надежда.
– За доктором послать?
– Не успеет доктор. Самим придётся. Что, атаман, потерпишь?
– Потерплю, – Шлыков зашипел от боли, причинённой прикосновениями к ране, поморщился. – Потерплю. Всё едино. Принимай командование, Яков Кириллыч.
Гурьев поднялся, прошёлся по избе из угла в угол. А ведь не откажешь, подумал он. Как же это меня угораздило?
– Это в каком же качестве?
– Ты послушай, Яков Кириллыч, – быстро заговорил Котельников. – Это ж не Иван Ефремыч один-то, это все… Когда ранили Иван Ефремыча… Решили мы сюда идти и тебя спросить. Казаки тебя дюже уважают. Ить недаром тебя на войсковые. Да Иван Ефремыч сам…
– Я спрашиваю, в каком качестве? – яростно повторил Гурьев, пытаясь взять себя в руки и злясь на себя за то, что это получается не слишком хорошо. – Я ведь даже…
Гурьев хотел сказать – «не казак», но вовремя осёкся.
– У тебя душа, – прохрипел Шлыков. – Душа у тебя к людям, друг любезный. Уважь, Яков Кириллыч. Выручи. Прохор… Погоны…
Котельников полез за пазуху и, достав новенькие полевые погоны с двумя красными просветами, протянул Гурьеву:
– Прими, Яков Кириллыч.
– Это произвол, – тихо сказал Гурьев, оставаясь неподвижным. – Произвол и маскарад. Я в ряженые не нанимался.
– Яков Кириллыч. Я тебя… назначаю. Имею право. Чрезвычайные обстоятельства…
– Ну, это уж совсем в большевистском духе, – скривился Гурьев. – Какая чрезвычайщина?! Возвращайтесь в Драгоценку, переформируйтесь, получите пополнение – и опять за речку.
– Мы не пойдём, – глядя в упор на Гурьева, отрезал Котельников. – Ты прав оказался, Яков Кириллыч. И насчёт войны, и вообще. Раз твоя правда – тебе и отрядом командовать.
– Приказ я подписал, – проскрипел, борясь с неумолимо наплывающим на него беспамятством, Шлыков. – А атаман… Ежели Григорий Михалыч не утвердит… Утвердит, это ж для нашего дела… Слышишь, Яков Кириллыч?!
– Это партизанщина, а не война, вы это понимаете?!
Я так многого не знаю и не умею, с тоской подумал Гурьев. А не для этого ли я учился? И? Как же мне быть-то теперь?
– Нельзя ему, – тихо проговорил вдруг Тешков, глядя в пол.
И все трое – и Шлыков, и Котельников, и Гурьев – уставились на него.
– Ты это чего, Степан Акимович? – тихо спросил, снова морщась от боли, Шлыков.
– А того, – обжёг его взглядом кузнец. – Будто не знаешь! Нельзя ему. Не время ещё. Не пришло ещё его время. Не главная это война, не наша, не русская. Пуля летит – фамилиё не спрашиват! И нечего голову его подставлять. Вон, Котельников, – пускай он командует. Чай, не первый день в седле!
Но Гурьев уже принял решение:
– Я приму отряд, Иван Ефремович, – он кивнул. Решение было нелёгким само по себе, а уж то, куда оно могло его завести, было и вовсе неведомо. Но… Гурьев взял погоны, вздохнул, покачал головой. – Пока не поправишься.
– Поправлюсь, как же.
– Поправишься. А там увидим. Настюша, – позвал Гурьев. И, когда старшая дочь Тешкова зашла в горницу, приказал: – Быстренько за Пелагеей Захаровной. А вы, Степан Акимович, – со мной в кузницу. Нужно инструменты сделать, пулю достанем. Пошли.
– Яков…
– Всё, всё. Болтать некогда. Вот совершенно. Идите пожалуйста, дядько Степан. Я скоро. Есаул.
– Слушаю, Яков Кириллыч, – вскочил Котельников.
– Построй отряд, есаул. По-пешему.
– Есть!!!
– Спасибо. Я… – и Шлыков провалился, потерял сознание.
Гурьев, проводив взглядом угрюмого кузнеца, вдруг резко прижал мыском ладони левую щёку, не дав ей задёргаться в тике, и вышел вслед за ним на улицу.
Котельников построил отряд на майдане в две шеренги, сам встал чуть в стороне. Гурьев кивнул ему, оглядел казаков, прошёлся вдоль строя.
– Ну и ну, – протянул Гурьев насмешливо. – Видо-о-о-чек. Вы воинская часть, подразделение Русской Армии, а не банда конокрадов. Два часа на то, чтобы привести себя в порядок. Погоны, пуговицы пришить. Умыться, бороды, усы подстричь и побриться. Р-р-разодись!!!
Кивнув коротко Котельникову, вернулся в избу. Марфа Тешкова сидела возле полковника, осторожно протирая его лоб смоченным в ледяной воде рушничком. Губы у неё тряслись. Гурьев отстранил её, склонился над Шлыковым.
Пришла Пелагея, без единого лишнего слова взялась за приготовления. Гурьев, погладив её по плечу, направился в кузницу.
Закончив с зондом и щипцами, вернулся в избу и, умывшись, снова вышел на улицу, к отряду. Новый вид казаков понравился ему больше. Гурьев кивнул:
– Слушать меня внимательно, – Гурьев говорил тихо, но таким голосом, что у видавших, кажется, всё на свете казаков мороз по спинам пошёл, словно им кто по горсти снега посреди летней жарищи за шиворот сыпанул. – Мы – Отдельный Казачий Отряд Маньчжурского Казачьего Войска России. Знамя наше – чёрно-жёлто-белое, русское, во многих боях прославленное. И больше – никаких набегов. Там, за речкой – наш народ, загнанный большевиками в египетское рабство. Обложенный страшными кровавыми налогами не затем, чтобы вдов и сирот от нужды уберечь, а затем, чтобы русским золотом, русским хлебом и русской кровью разжечь негасимый пожар мировых революций. Чтобы не было больше народов, чтобы не стало человека, чтобы превратить всех в бессловесное стадо, в тварей дрожащих, ни родства, ни имени непомнящих. Против этого – всякий человек наш природный союзник. Всякое племя – китайцы, японцы, немцы и британцы, турки и зулусы. Все без исключения. В том числе и жиды. Большевики – мерзость. Не агенты, не супостаты, – просто мерзость. Их – море, нас – мало. За ними – сила, за нами – правда. Ваша дело – боевая учёба, воинское мастерство, верный расчёт, глазомер и точность, знание своего личного манёвра, доверие командиру. Потому – дисциплина. Никаких обозов, никакой добычи. Кто к такому не готов, разрешаю уйти. Времени даю на размышление – до утра. Кто останется – останется до конца. Кто нарушит приказ – лично развалю до просагу. Всё. Вопросы? Нет вопросов? Добро, – Гурьев оглядел ещё раз бойцов, кивнул. – Вольно. Есть, пить, оправляться, курить, коней кормить, оружие чистить. Думать. Р-разойдись.
Гурьев вернулся в избу кузнеца, где Пелагея уже хлопотала над раненым. Шлыков пришёл в сознание – на здоровье полковник никогда не жаловался, и Гурьев, воздействовав на резонанс организма, произвёл эффект даже больший, чем сам ожидал.
– Выйди, Полюшка, – ласково сказал Гурьев. – Нам с Иван Ефремычем парой слов переброситься необходимо. Все выйдите.
Пелагея, кивнув, вышла. За ней потянулись и остальные. Когда Тешков осторожно притворил за собой дверь, лицо Гурьева в тот же миг сделалось злым, чужим:
– Что, полковник? Победил большевиков? Нахлебался комиссарской крови?
Шлыков засопел, отвернулся.
– Кто сейчас за тобой? – продолжал Гурьев. – Разве армия великой страны? Или прогрессивное человечество? Ты для чего людей под удар подставил, зачем тигра за усы тянешь? Японцы и Гоминьдан твоими руками жар загребают, а ты и рад стараться?! А сейчас по твоим следам сюда полки советские придут, хозяйства разорят, людей в Совдепию угонят. Не японцев с китайцами – казаков твоих родных. Ты этого хотел?