– Чего ж замуж не берёт её никто? – тоскливо спросил Гурьев. – Она же такая…
– Вот ты и возьми, – сердито сказал Тешков. – Ведьма да нехристь, два сапога – пара. Как Егора-то её краснопузые подстрелили, ещё в двадцать третьем, так и кукует одна. И мать её, царствие небесное, такая ж была. Одна да одна. Кто ж из казаков такую ведьму, как Палашка, себе в жёны захочет? Жена, Яшка, это дело серьёзное. Это тебе не на сеновале ночами кувыркаться! А то ты не понимаешь. А ей одного завсегда не хватало. И как ты её объездил, вот чего не пойму!
– А дети?
– Да каки там дети, – закряхтел кузнец. – Дети! Сапожник без сапог сам завсегда, а то ты не знашь. Чего не так у ней там, не моё это дело, я не фельшер. Нету, и всё тут!
– Идёмте, дядько Степан, – разом соскочил со скользкой темы Гурьев. – Хочу вам одну штуковину показать, что я со сплавом придумал. Без вашего глазомера не справиться.
* * *
Она оказалась совсем не такой, какой расписывала её молва. Просто никто никогда не догадался – или не умел – приласкать Пелагею по-настоящему, как ей мечталось, пусть и не вполне осознанно. А Гурьев – сумел. И Пелагея со всей благодарностью, на которую только была способна её яркая, сильная и отважная душа, раскрылась ему навстречу. Он даже немного испугался того всплеска чувств и чувственности, которые разбудил в этой красивой, ещё совсем молодой – особенно по столичным меркам – женщине. Пелагея была старше его на восемь лет – это по станичным понятиям «баба», а на самом деле… И Пелагея, шалея от его нежности, носила, лелеяла свою нежность к нему, светясь ею так, что глазам было на неё неловко смотреть. Конечно, Гурьеву нравилось её обожание. Нравилось ощущать себя главным, мужчиной. Гурьеву нравилось, как цветут её лицо и глаза, как даже походка её изменилась. И люди отметили эту перемену. Бабы завидовали – отчаянно, но как-то не зло. Не поворачивалось почему-то на них злобиться. Пелагею и в самом деле будто подменили – едва ли не враз: куда только что подевалось от прежней. «Яшенька… Соколик мой ненаглядный…»
Он действительно с удовольствием слушал Пелагею. А она, не отдавая себе отчёта в этом, растворялась в Гурьеве – первом в её жизни мужчине, который жадно и внимательно её слушал. Он отмечал её местами диковатые понятия об окружающем мире, но не считал себя вправе встревать с исправлениями, – даже в этой её дикости была удивительная, завораживающая его гармония. Пелагея была так восхитительно, пугающе хороша, – всегда, во всём и везде, чтобы ни делала: наводила ли глянец в доме, вышивала ли, когда выдавалась свободная минутка, раскрывала ли свои смешные знахарские секреты. Нет, он не смеялся. Он слушал. Сравнивал с тем, что успел узнать от Мишимы, удивлялся некоторым буквально поразительным совпадениям. Учился, с непонятным для Пелагеи вниманием, старался не упустить ни одного слова из её пояснений – не ожидала она такого от городского и учёного, каким казался ей некоторое время Гурьев, – вникая в детали и мелочи её умений и знаний. Она сама стала многое лучше понимать, рассказывая. Он ей объяснял, почему это происходит именно так, вырастая в её глазах ещё больше, становясь для неё ещё важнее. Иногда и сердилась на него Пелагея, не на шутку увлекаясь своей ролью учительницы:
– Да что не так-то?!
– А в прошлый раз ты это иначе рассказывала, Полюшка.
– Что с того-то – в прошлый?! То прошлый и был. Я тебе что ж, не по писаному ведь, – Пелагея, кажется, смутилась.
– Что ты, голубка, – покаянно повесил голову Гурьев. – Я ведь просто понять хочу.
– И как у тебя голова не пухнет, – улыбнулась Пелагея, запуская Гурьеву пальцы в шевелюру и ероша ему волосы на макушке. – Вот уж дотошный, беда с тобой! Нет у меня книжек-то, Яшенька. Всё, что за мамкой выучить успела, а она померла, мне ещё и двенадцати годков не исполнилось.
– А что, были и книжки? – удивлённо приподнялся, опираясь локтем на жёсткую, пропечённую солнцем степную землю, Гурьев.
– Были, а как же. Остались там, – Пелагея махнула рукой в сторону границы. – Без книжек много и не упомнишь. Как бежали за речку, так не до книжек было.
– А хочешь, я тебе привезу? – Гурьев наклонил голову к левому плечу.
– Скаженный, – улыбнулась Пелагея. – Разве найдёшь их теперь?! Сожгли, не иначе. Жалко. Ну, ничего, и так проживём.
Пелагея достала нож, который носила всегда на шейном шнурке. Гурьев и прежде видел его, но мельком.
– Дай-ка мне на кинжал твой взглянуть, Полюшка.
Он протянул было руку, но получил шлепок:
– Нельзя.
– Отчего же?
– Нельзя, говорю, да и всё! Не простой это нож. Нельзя никому его трогать чужому.
– Разве я чужой? – тихо спросил Гурьев, заглядывая ей в глаза.
Поколебавшись мгновение, Пелагея протянула ему нож рукоятью вперёд. Он взял осторожно, внимательно рассмотрел. Нож странноватый – чёрная, толстая рукоять морёного дерева, клинок недлинный, вершка два, но обоюдоострый. И работа – так себе, прямо скажем, не блещет. Гурьев вернул нож Пелагее:
– А хочешь, я тебе новый сделаю?
– Что, мой не глянулся?
– Нет, – честно сознался Гурьев. – Ей-богу, у меня лучше выйдет.
– Ну, сделай, – кивнула, соглашаясь, Пелагея. – Может, и правда. Этот я сама точила, да, видать, не рукастая я на такое.
Нож у Гурьева удался на славу. Узкий, с неглубоким долом, обоюдоострый клинок, по форме напоминающий остролист, с полировкой, отчётливо выявляющей структуру металла, и наборной рукояткой из кожаных шайб. Он надел женщине на шею чехол, – тоже кожаный, многослойный, с защёлкой-фиксатором, что не позволял ножу выскользнуть, даже зацепившись за что-то случайно:
– С обновкой тебя, колдунья моя.
Пелагея опустила глаза, рассматривая чехол, а Гурьев любовался.
Полюбоваться, что греха таить, было чем. Он даже немножко гордился собой, – совсем чуть-чуть, потихоньку: такая женщина, – и его! Пелагея даже и не думала прятать от кого бы то ни было эту свою отныне безраздельную ему принадлежность – ни от самого Гурьева, ни от окружающих. Гурьев без стеснения принимал её знаки внимания – и вышитую рубашку, и поясок, и узелки с обедом. Это было так же естественно для Пелагеи, как дышать. Она знала о предстоящей разлуке. Ведь Гурьев спокойно и ясно говорил об этом, а Пелагея уже знала – как он скажет, так и будет. Её почему-то не волновало это ничуть. Как будто.
Тынша. Октябрь 1928
Начало месяца выдалось необычайно жаркое днём, хотя ночами иногда становилось совсем по-осеннему зябко. Старики судачили: давно такого не было, чтоб бабье лето тянулось столько… Вернувшись вскоре после заката из очередной своей «экскурсии», Гурьев вошёл в горницу, где Тешковы уже вечерять собирались, его дожидаться уставши, выложил из котомки на стол небольшой свёрток и подкрутил фитиль у лампы, чтобы давала побольше света:
– Поглядите, дядько Степан, – он развернул тряпицу. – Попадалось кому ещё тут такое дело?
Кузнец взял двумя пальцами самородок, тянувший никак не меньше, чем на две с половиной – три унции. Повертел, ковырнул ногтем, пожевал губами. И выругался:
– Ну, не было печали! Где ж ты его выкопал-то?!
Гурьев достал самодельную карту, даже не карту – кроки, показал место, пояснил:
– Больше брать не стал – припоздниться не хотелось, дядько Степан. А что, разве никто там раньше не бывал?
– Припоздниться, говоришь, – Тешков огладил бородищу ладонью. – Бывал, не бывал… Плохие это места, Яшка. А год назад двое казаков с соседней станицы сгинули аккурат в этом месте. Так и следа не нашли. Лучше б ты уж Палашку за сиськи держал, что ли, чем шляться-то там!
– Одно другому не мешает, дядько Степан, – улыбнулся Гурьев. – Я завтра туда снова поеду, с самого утра.
– Нет.
– Да что вы, дядько Степан?
– Говорю тебе, Яшка, – гиблые там места!
– Это всё глупости, Степан Акимыч, – сердито, новым каким-то тоном сказал Гурьев, и как-то по-новому усмехнулся. – Я не намерен разворачивать промышленную добычу, но оставлять самородное золото просто так валяться – это, извините великодушно, просто идиотизм. Плохие места. Суеверия, и ничего больше.
Место и в самом деле было плохое – это Гурьев почувствовал и без пояснений Тешкова. Что же могло до такой степени напугать людей, чтобы они не решались даже заглянуть туда, где золото в самом прямом и первозданном смысле этого слова валяется под ногами?! Бандиты? Но почему не увидел он нигде даже намёка на человечий след? Такое чувство, что место это вынырнуло из небытия прямо у него, Гурьева, перед носом. Да хотя бы поэтому следует во всём непременно и тщательно разобраться, решил он.
– Ты вроде как кузнечному делу учиться приехал? Вот и учись! – хлопнул Тешков в сердцах по столу рукой. – Или золото мыть побежишь? Да и сколь его там?
– Сколько не есть – всё наше, – упрямо наклонил голову набок Гурьев. – Два дня, Степан Акимыч. Завтра и послезавтра.
За два дня он планировал собрать хотя бы самородки. Почти всё, что он успел увидеть, было чистым золотом – вкрапления кварца если и имелись, то минимальные. Из каких глубин выносила вода Тыншейки это богатство? И кто его охраняет?