И старик оживленно начал говорить что-то на своем языке молодой девушке.
Весть о нашем прибытии, наверное, вышла уже из пределов белого зала. Во время речи старика из глубины комнаты появилось еще несколько фигур, одетых почти так же, как и молодая девушка. То были двое юношей и девушка в серебристо-серых кирасах и фиолетовых широких плащах. У всех на голове были такие же круглые, плотно охватывавшие череп, шлемы.
Обменявшись несколькими быстрыми словами со стариком и девушкой, вновь пришедшие нерешительно приблизились к нам, приветствуя нас поднятием левой руки.
Затем на короткое время наступило молчание. Обе стороны – век двадцатый и век тридцатый, пристально рассматривали друг друга, пытаясь составить себе понятие о представителях столь чуждых эпох…
Люди тридцатого века…
Представьте себе гармонично слитые вместе, силу и красоту, ум и изящество, и вы получите бледную формулу внешности нового человечества. Это была совершенно новая раса. В мое время встречались отдельные личности, в которых какая-нибудь из этих основных черт получала выдающееся развитие. Были красивые и даже прекрасные женщины. Красивых мужчин было несравненно меньше. Атлетические фигуры, вдобавок с гармоничным развитием, являлись редчайшим исключением, вроде ананаса, взращенного в приполярных теплицах. Изящество было им чуждо, оно дружило лишь с красотой. Ум? От прекрасной женщины или от красивого мужчины ума почти никогда и не ждали. Ум и интеллект чаще служили как бы компенсацией со стороны природы безобразно сложенным и неизящным человеческим индивидам. Никто не искал в цирковом гимнасте блестящего лектора, а многие были бы даже разочарованы, обнаружив, что известный своими учеными трудами профессор обладает наружностью и мускулистостью портового грузчика…
Я люблю красоту человеческого тела, не связанного одеждами и неловкостью. Это те же машины, которые я люблю за их ритм и за отражение в них человеческого гения. В Мюнхенской Пинакотеке я простаивал часами, думая, как прекрасно было бы увидеть ожившими эти творения Скопаса и Праксителя. И вот, эта мечта исполнилась – перед мною были воскресшие герои Гомера. Старик со своей мощной фигурой Лаокона, чета Аяксов в блещущей броне своих доспехов и две юных богини Олимпа…
Каждый изгиб, каждая линия их тела дышали силой, здоровьем и грацией. Уверенные жесты мужчин и мягкие, но вместе с тем решительные движения девушек создавали впечатление строгого ритма и силы. Та, что пришла позднее, встала рядом с дочерью старика (я думал, что это была его дочь, и оказался впоследствии правым); – обняв друг друга, они, казалось, застыли в безмолвном изумлении. Юноши приблизились к нам и, по-видимому, приветствовали нас на своем звучном языке, в котором мое ухо улавливало английские и латинские корни. Оба они были одного почти со мною роста и возраста – один, немного повыше; русоволосый и тонкий, общим складом лица напомнил мне Иоанна Предтечу из известной картины Леонардо-да-Винчи. Та же загадочная улыбка, те же мягкие черты отрока-девы… Другой, тёмный, и плотно сложенный, слегка нахмурив брови, сразу же впился в нас глазами и даже решился дотронуться до моей головы. Это прикосновение точно разрушило чары молчания: отдернув руку, он отрывисто засмеялся и обернулся к старику, продолжавшему задумчиво смотреть на профессора.
– Дорогие пришельцы, начал через мгновение старик: вы удивлены, что мы знаем имя ученого Фабенмейстэ… Так знайте же, прежде чем войти в наш мир нового человечества, – знайте же, что ваш приезд давно ожидался… Я вижу, что это вас поражает. Слушайте же. Твое исчезновение, мой ученый собрат, около тысячи лет тому назад, в свое время наделало много шуму. Из дошедших до нас скудных отрывков, напечатанных на непрочных кусках особого вещества, которым люди вашего века пользовались для закрепления своих мыслей, мы узнали о твоем великом открытии. Это случилось около сорока двух декад, или четыреста двадцать лет тому назад. Как раз здесь, на этом месте, погребенном под наносами Северного моря со времени великой катастрофы атомного взрыва, происшедшей, по вашему исчислению, в 1945 году, шли работы по постройке нового города. Под толстым слоем песка и ила были обнаружены остатки небольших каменных строений. В одном из них когда-то помещалась твоя лаборатория, в которой, наверное, ничего не меняли со времени твоего исчезновения. Счастливый случай открыл под ее развалинами прочный металлический ящик, где были найдены клочки твоей рукописи о хрономобиле. Сперва им не придали большого значения, но, после работ великого Токизавы, оборвавшихся с его смертью, триста сорок лет тому назад, – ученый мир понял, что только ты стоял на верном пути… К сожалению, окончательная разгадка передвижения во времени осталась по-прежнему темной – условия, при которых производились эти работы, были настолько опасны, что вызвали уже две катастрофы – одну в 1945 году, известную под именем атомного взрыва в Париже, уничтожившего ? тогдашней Европы, и, несколько сот лет спустя, гибель гениального Токизавы, сумевшего наконец овладеть энергией атома, но павшего при этом его искупительной жертвой. Из рукописи стало ясно, что твой прозорливый ум разрешил эту задачу, а твое исчезновение говорило, что ты в своем корабле времени странствуешь где-то в глубинах веков… С тех пор многие не теряли надежды, что когда-нибудь ты пристанешь и к нашей эпохе – хотя бы из простого любопытства – увидеть грядущее человечество… Место, где была твоя лаборатория, огородили высокой стеной, – вы видели его, это тот самый луг, где стоит ваш корабль. Новые задачи и новые времена затемнили память о твоем великом открытии. Многие даже начали говорить, что его и не было вовсе… Как будто есть невозможное для человеческого ума! Мой отец, ученик Токизавы, унаследовал от него, вместе с твоими рукописями, также и надежду на твое возвращение, и эту надежду он сумел передать и мне, а я своей дочери Рее… Мы поселились здесь, вблизи этого луга, и здесь я работал последние восемь декад. Взгляни на Рею, как она счастлива! Странная вещь! Она еще недавно мне говорила, что твое возвращение близко, она даже видела тебя в сновидениях, – тебя и твоего юного спутника… Скажи же, как твое имя? – обратился ко мне старик, ласково положив мне руку на плечо.
– Андрей Осоргин, – машинально ответил я.
– Антреас… – задумчиво повторила Рея. – Антреас…
И звуки этого смягченного имени отдались в моем сердце, как тихая музыка вечера. Рея подошла ко мне и, улыбаясь, взяла мою руку. В этот миг я почувствовал всем своим существом, что прекрасная жительница XXX века мне ближе и дороже всех его успехов и достижений… Это чувство поразило и испугало меня самого. Свет в зале стал меркнуть, стеклянные колпаки над кустами надвинулись на меня, точно гигантские мыльные пузыри, профессор вытянулся до самого потолка, а старик, казалось, заполнил собою все пространство, в котором сверкали лучистые глаза Реи… Я чувствовал, что пол уходит у меня из-под ног. Я потерял сознание.
Боюсь, что представителям тридцатого века я показался довольно жалкой фигурой. Прежде всего – этот костюм горожанина 1925 года… Обуженные книзу брюки, кургузый пиджак, тесные лакированные ботинки – мне было стыдно. А профессор? Праведный боже! Длиннополый, закапанный кислотами старый сюртук, спадающие штаны и весь облик растрепанной птицы – какой резкий контраст составляли мы с этими гордыми, величаво прекрасными детьми нового человечества!..
Я очнулся уже в другой комнате, тоже без окон, на мягком податливом ложе, о котором наши лучшие перины могут дать лишь самое грубое представление. Чьи-то заботливые руки раздели меня, и над собой я увидел незнакомое лицо пожилого мужчины в том же традиционном, по-видимому, костюме жителей новой эпохи. Он умело, уверенным движением снимал с моей головы какой то аппарат, напоминавший собою водолазный шлем и о чем-то тихо шептался с одним из юношей, которых я уже видел в лаборатории старого Лаокоона. Профессор Фарбенмейстер стоял неподалеку, погруженный в рассматривание замысловатого прибора, который ему демонстрировал наш новый хозяин. Девушек не было.
Доктор повернул какую-то рукоять на стене, и я почувствовал что-то вроде покалывания, как при купании в нарзанной ванне. Затем мое тело пронизала невыразимо мягкая вибрирующая теплота, в несколько минут стершая мою слабость, как резинка стирает след карандаша на бумаге.
– Го-роа-ди… – с улыбкой произнес мой целитель, прекращая действие аппарата.
Старик и профессор тем временем подошли к моему ложу.
– Надеюсь, мой юный друг, – ты чувствуешь себя лучше? Неизбежное волнение и твоя болезнь, о которой мне уже рассказал мой ученый собрат, скоро изгладятся совершенно…
Я отвечал, что уже сейчас чувствую себя великолепно…
– Ну, теперь твоя очередь, дорогой собрат по науке, – обратился старик к моему бывшему спутнику. – Я советую так же и тебе принять эту ванну…
Профессор Фарбенмейстер решил, по-видимому, ничему не удивляться и покорно позволил себя раздеть и уложить на только что оставленное мною ложе. Если во всем великолепии своей европейской одежды XX века он не мог считаться образцом мужественности и красоты, то голый и с закрытыми глазами – профессор напоминал временного обитателя морга своими сухими узловатыми конечностями и частоколом ребер над впавшей чахоточной грудью… Бедные жители XX века!
Наш новый хозяин-старик и его помощник, которого я принял за доктора, приступили к сложным манипуляциям над телом моего спутника. На ложе, состоявшем, как я разглядел, из какой-то надутой материи, они надвинули легкий футляр из прозрачной стеклообразной массы. Голову они закрыли тяжелой металлической маской с подобием респиратора, употреблявшегося в мое время на горноспасательных работах… Прозрачный футляр наполнился через минуту светящимся голубоватым туманом, в котором стали тонуть очертания тела профессора. При этом послышалось легкое жужжание, и в аппарате замелькал дождь электрических искр. Через четверть часа операция кончилась. Футляр был еще не отодвинут от ложа, как профессор Фарбенмейстер взвился с него, точно подкинутый силой пружины. Я не верил своим глазам… Неужели это та самая ссохшаяся, подагрическая мумия, которая только что лежала, беспомощно вытянув свои костлявые ноги? Я видел перед собою совершенно другого человека – это был профессор Фарбенмейстер, но лет на тридцать моложе. Он был, конечно, так же худ, как и раньше – но кожа больше не висела на нем дряблыми складками, морщины на лице почти разгладились, все тело, как и у меня, покрылось ровным легким загаром, руки перестали дрожать и все движения сделались четкими и энергичными…
– Donnerwetter, noch einmal![2 - Черт возьми! А ну, еще разок!] – Бодро рявкнул профессор, с этими словами вскочил и начал выделывать давно забытые им гимнастические приемы. – Осоргин! Глядите! Ведь мы, действительно, попали в страну чудес – я помолодел ровно наполовину! Вот это называется омоложением! Что вы сделали со мной, дорогой коллега, объясните! – обратился он к старику, стоявшему у изголовья и с улыбкой наблюдавшего наше преображение.
Тот молча указал нам на приготовленные кем-то одежды, как бы приглашая нас раньше одеться, а потом уже пускаться в дискуссии. Одежда состояла из темно-синей кирасы, сандалий, плаща и легкого шлема, пришедшихся мне точно по мерке. Я попробовал материал, из которого состояла наша одежда, и не мог разобрать, что это такое. На ощупь она была похожа на металлическую ткань, но в то же время была тепла и эластична. Такими же были сандалии и шлем, соединявшиеся несколькими металлическими цепочками с материей кирасы. Плащ был почти неощутим, но в то же время чувствовалось, что он может защищать и от жара, и от холода. С одеянием профессора дело обстояло значительно хуже: на его несуразную худую длинную фигуру не нашлось, по-видимому, готовой кирасы, и он был вынужден ограничиться двумя мягкими светлыми тогами, из которых выглядывала его птицеподобная остроносая голова. В целом, достойный ученый живо напомнил мне «козу», виденную мною в детстве на масленичных балаганах…