Оценить:
 Рейтинг: 3.6

Декабристы и русское общество 1814–1825 гг.

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Бородинское сражение также по-разному оценивалось декабристами. В. И. Штейнгейль в 1814 г., находясь еще в состоянии победной эйфории, писал о Бородинском сражении как о победе русских, причем явно приписывал Наполеону то, чего он никогда не говорил: «В первый раз он сам признался, что он разбит»[121 - Штейнгейль В. И. Сочинения и письма. Т. 2. С. 72.]. В действительности же Наполеон так оценил Бородинское сражение: «Из пятидесяти сражений, мною данных, в битве под Москвой выказано наиболее доблести и одержан наименьший успех»[122 - Цит. по: Жилин П. А. Гибель наполеоновской армии в России. С. 163.]. Позже декабристы более сдержанно оценивали Бородино. П. А. Муханов, признавая бессмысленность сражения с военной точки зрения, писал: «Сдача Москвы без боя была мысль ужасная: нравственное состояние армии и жителей столицы того положительно требовали, хотя все выгоды дела должны были быть на стороне французов»[123 - Муханов П. А. Сочинения. Письма. С. 59.].

М. А. Фонвизин считал, что Бородино всего лишь не было проиграно русскими. «Никогда Наполеон не встречал такого упорного сопротивления от войска малочисленнейшего его армии. Потеря с обеих сторон была неслыханная. Несмотря на все усилия Наполеона, русские ночевали на поле сражения – армия неприятельская так была расстроена, что не могла преследовать нашу, отступавшую на другой день к Можайску. Убыль в наших войсках была так велика, что полки, построенные в один только батальон, едва были заметны между длинными рядами пушек с их зелеными ящиками. Русская армия непобежденная отступила к Москве»[124 - Фонвизин М. А. Сочинения и письма. Т. 2. С. 164.]. Здесь все точно, кроме утверждения, что по численности русская армия значительно уступала французской. По данным Н. А. Троицкого, русская армия вместе с казаками и ополченцами насчитывала 154,8 тыс. человек, а наполеоновская – 134 тыс.[125 - Троицкий Н. А. 1812. Великий год России. С. 142.]

А. Н. Муравьев также достаточно сдержанно оценивал результаты Бородинской битвы: «Бородинское сражение, хотя и не почиталось нами за победу, но мы не могли также считать себя побежденными, потому что правый наш фланг оставался на прежней позиции и даже ночью занял опять отбитую у нас Раевского батарею, и вместе с тем французы в ту же ночь несколько отступили»[126 - Муравьев А. Н. Сочинения и письма. С. 118.].

В 1839 г. вышло двухтомное описание Бородинского сражения Ф. Н. Глинки. В. Г. Белинский назвал эту книгу «народной в полном смысле этого слова»[127 - Белинский В. Г. Собрание сочинений: В 9 т. М., 1977. Т. 2. С. 145.]. В ней Глинка на практике воплотил те требования, которые сам провозгласил почти четверть века назад в статье «О необходимости иметь историю Отечественной войны 1812 года». Это произведение написано воином, очевидцем и русским патриотом. Исторический, панорамный взгляд на важнейшее событие не только войны 1812 года, но и русской истории в целом сочетается с тщательным изображением деталей сражения, которые могли быть известны только его участнику и которые прекрасно вписываются в общую картину боя. Глинка мастерски меняет планы изображения от общегок среднему, от среднего к крупному и т. д. Благодаря этому его повествование приобретает напряженный динамизм и зрелищный эффект. Неслучайно автор неоднократно апеллирует к живописцам, как бы призывая при этом читателя мысленно перевести словесный текст в живописное полотно. Все изложение пронизано единой концепцией народной войны. Бородино в представлении Глинки является ярчайшим подтверждением этой концепции. Ненужное в строго военном отношении сражение было дано по требованию всего народа: «Мудрая воздержанность Барклая не могла быть оценена в то время. Его война отступательная была, собственно, война завлекательная. Но общий голос армии требовал иного. Этот голос, мужественный, громкий, встретился с другим, еще более громким, более возвышенным, с голосом России»[128 - Глинка Ф. Письма русского офицера. С. 285.].

Как военный, понимая правильность отступательной тактики Барклая, Глинка отдал ему дань памяти, описав его героическое поведение в ходе сражения. Посвященные Барклаю строки по своей художественности являются одним из лучших словесных портретов этого выдающегося военачальника и по праву могут быть поставлены в один ряд с пушкинским стихотворением «Полководец»: «Михайло Богданович Барклай де Толли, главнокомандующий 1-ю Западною армиею и военный министр в то время, человек исторический, действовал в день Бородинской битвы с необыкновенным самоотвержением. Ему надлежало одержать две победы, и, кажется, он одержал их! Последняя – над самим собою – важнейшая! Нельзя было смотреть без особенного чувства уважения, как этот человек, силою воли и нравственных правил, ставил себя выше природы человеческой! С ледяным хладнокровием, которого не мог растопить и зной битвы Бородинской, втеснялся он в самые опасные места. Белый конь полководца отличался издалека под черными клубами дыма. На его челе, обнаженном от волос, на его лице, честном, спокойном, отличавшимся неподвижностию черт, и в глазах, полных рассудительности, выражались присутствие духа, стойкость непоколебимая и дума важная. Напрасно искали в нем игры страстей, искажающих лицо, высказывающих тревогу души! Он все затаил в себе, кроме любви к общему делу. Везде являлся он подчиненным покорным, военачальником опытным. Множество офицеров переранено, перебито около него: он сохранен какою-то высшею десницею. Я сам слышал, как офицеры и даже солдаты говорили, указывая на почтенного своего вождя: “Он ищет смерти!”. Но смерть бежит скорее за теми, которые от нее убегают. 16 ран, в разное время им полученных, весь ход службы и благородное самоотвержение привлекали невольное уважение к Михаилу Богдановичу. Он мог ошибаться, но не обманывать. В этом был всякий уверен, даже и в ту эпоху, когда он вел отступательную, или, как некто хорошо сказал, “войну завлекательную!”. Никто не думал, чтобы он заводил наши армии к цели погибельной. Только русскому сердцу не терпелось, только оно, слыша вопли отечества, просилось, рвалось на битву. Но предводитель отступления имел одну цель – вести войну скифов и заводил как можно далее предводителя нашествия»[129 - Там же. С. 342–343.].

Барклай не мог возглавлять подлинно народную войну, потому что он не был облачен народным доверием. Подлинно народным вождем мог стать только Кутузов. Кутузов у Глинки наделен высшей мудростью и народностью: «В простреленной голове его был ум, созревший в течение 70 лет; в его уме была опытность, постигшая все тайны политической жизни гражданских обществ и народов. Над ним парил орел, на нем была икона Казанской Божией Матери, сто тысяч русских кричали: “Ура!”»[130 - Там же. С. 303.]. Кутузов всегда показан в окружении людей. Одно из его личностных качеств – это общительность. Он «веселонравен» и «шутлив». «К числу талантов его неоспоримо принадлежало искусство говорить»[131 - Там же. С. 296.].

Антиподом Кутузова является Наполеон. Это человек, лишенный народности. Он «предводитель народов», но сам он давно утратил связь со своим народом. Он одинок и уже в силу этого обречен на поражение. Глинка рисует традиционный для романтической литературы портрет Наполеона, одиноко сидящего на коне на возвышенности. «Его взгляд – молния; но черты лица неподвижны, вид молчаливо задумчив»[132 - Там же. С. 313.]. Наполеон самонадеян и недооценивает противника. На замечание Коленкура, что «русских скорее можно в землю втоптать, нежели в плен взять!», он отвечает: «Ну, ладно! Так послезавтра (26 августа) мы всех их втопчем в землю»[133 - Там же. С. 304.].

Главным героем Бородинского сражения является народ. В этом Глинка предвосхитил историческую концепцию Л. Н. Толстого, который использовал «Очерки Бородинского сражения» для описания настроения русских солдат накануне Бородинского сражения в своем романе-эпопее «Война и мир». Капитан Тимохин говорит Пьеру Безухову: «Что себя жалеть теперь! Солдаты в моем батальоне, поверите ли, не стали водку пить: не такой день, говорят»[134 - Толстой Л. Н. Собр. соч.: в 22 т. М., 1980. Т. 6. С. 216.]. Эта характерная деталь заимствована Толстым у Глинки. Описывая канун сражения, декабрист подробно останавливается на настроении офицеров и солдат. Для них наступил торжественный момент народного единения и ощущения собственной причастности к национальной истории («мы видим бороды наших отцов»[135 - Глинка Ф. Письма русского офицера. С. 285.]): «Священное молчание царствовало на нашей линии. Я слышал, как квартиргеры громко сзывали к порции: “Водку привезли! Кто хочет, ребята! Ступай к чарке!”. Никто не шелохнулся. По местам вырывался глубокий вздох и слышались слова: “Спасибо за честь! Не к тому готовились: не такой завтра день!”»[136 - Там же. С. 303.]. Россию на Бородинском поле представляли не только солдаты и офицеры, но и добровольцы-ополченцы. Они явились на это сражение в национальном обличии: «На этом войске было две коренных принадлежности Руси: борода и серый кафтан; третья и важнейшая принадлежность Руси – христианской – был крест»[137 - Там же. С. 291.].

Таким образом, Бородинское сражение представлено Глинкой не просто как военное, а как общенародное, национальное дело. Каковы же, по мнению декабриста, результаты этого сражения? «Механизм этой огромной битвы, – пишет Глинка, – был самый простой. Наполеон нападал, мы отражали. Нападение, отражение; нападение, опять отражение – вот и все! Со стороны французов – порыв и сила; со стороны русских – стойкость и мужество. Об этой битве можно сказать почти то же, что Веллингтон позднее сказал о битве при Ватерлоо: «Наполеон шел просто, по-старинному и разбит просто… по-старинному! Мы только должны поставить вместо слова “разбит” другое — “отбит”, и будет верно»[138 - Там же. С. 330.]. Таким образом, как и другие декабристы, Глинка не считал Бородино победой русских, но он, как и они, не считал, что это было поражение. Но уже то, что русским удалось выстоять против Наполеона, можно считать нравственной победой.

Особое место в декабристских воспоминаниях о 1812 годе занимают «Записки» С. Г. Волконского. Волконский отказывается от попыток дать целостное осмысление Отечественной войны, ссылаясь на то, что «весь ход кампании многими подробно, хотя большей частью весьма пристрастно в пользу личностей написан». Декабрист предуведомляет читателя, что его рассказ будет только о том, чему он «был или участником или свидетелем»[139 - Волконский С. Г. Записки. С. 192.]. Поэтому его повествование приобретает характер подлинного документа, содержащего порой уникальные сведения. Так, например, обращает на себя внимание эпизод, когда еще в самом начале войны Александр I поручил полковнику К. Ф. Толю «тайно видеться с князем Иосифом Понятовским, командовавшим тогда одним из корпусов наполеоновской армии». Переодетый Толь отправился «к Понятовскому, с тем чтобы заверить его, что государь имеет намерение восстановить Польшу и что если он, Понятовский, согласится оставить Наполеона и тем увлечет за собою и польское войско, имевшее полное доверие к нему, Понятовскому, то Александр провозгласит его королем польским, выставляя это не за измену, но за содействие его к восстановлению отечества. Ответ Понятовского был отрицательный, и он сказал Толю, что благодарит государя за намерение, но что честь ему не позволяет принять предложение, а в удостоверение уважения и признательности государю он не даст гласности всему этому, и Толь возвратился»[140 - Там же. С. 191.].

Почти всю войну Волконский воевал в первом партизанском отряде, созданным Ф. Ф. Винценгероде по поручению Барклая де Толли. Этот отряд, состоящий из 4 казачьих, а также Казанского и драгунского полков, отступал к Москве параллельно движению наполеоновской армии. По словам мемуариста, партизаны «старались тревожить, где могли <…> хвост французской армии, а более захватывать фуражиров французских, отряжаемых вбок от главной дороги, и захватывать мародеров французских»[141 - Там же. С. 204.].

Несмотря на то что русская армия отступала, по свидетельству Волконского, дух войска был довольно высоким. Этот дух не упал даже тогда, когда стало известно, что Москва будет сдана французам без боя у ее стен. «Всякий постигал, что защищать Москву на Воробьевых горах – это было подвергнуть полному поражению армию и что великая жертва, приносимая благу отечества, необходима»[142 - Там же. С. 208.]. Такая ретроспективная оценка, кажется, является результатом позднейшего переосмысления событий. Возможно, что сам Волконский, как и Федор Глинка, понимал еще до оставления Москвы всю благотворность и неизбежность этого события. Однако в целом для войска было характерно резко негативное отношение к этому маневру. «После оставления Москвы, – пишет Ю. М. Лотман, – тактика Кутузова сделалась предметом многочисленных нападок. М. И. Кутузову приходилось сталкиваться и со злонамеренными интригами, и с искренним непониманием смысла его действий»[143 - Лотман Ю. М. Походная типография штаба Кутузова и ее деятельность // 1812 год. К стопятидесятилетию Отечественной войны. С. 224.]. Всеобщее негодование разделял или, по крайней мере, пытался использовать против Кутузова лично не расположенный к нему Александр I. В рескрипте на имя главнокомандующего царь писал: «Вспомните, что вы еще обязаны ответом оскорбленному отечеству о потере Москвы»[144 - Цит. по: Лотман Ю. М. Тарутинский период Отечественной войны 1812 года и развитие русской общественной мыли // Уч. зап. Тартуского ун-та. Вып. 139. Труды по русской и славянской филологии. VI. Тарту, 1963. С. 10.]. Волконский, бесспорно, точен, когда описывает чувства, которые владели им при оставлении Москвы: «Кровь кипела во мне, проходя чрез Москву с двумя моими знакомыми. Помню, что билось сердце за Москву»[145 - Волконский С. Г. Записки. С. 208.].

Если Бородино возродило дух русской армии, то пребывание в Тарутинском лагере укрепило ее материальные силы. Все мемуаристы единодушно отмечают благотворность пребывания армии в Тарутино. «В это время, – пишет А. Н. Муравьев, – армия наша усиливалась новыми артиллерийскими припасами и казачьими полками; она снабжалась обильным продовольствием и в сравнении с перенесенными трудами пользовалась даже некоторою роскошью во всех отношениях. Всякий день и весь день была в армии ярмарка. Из Калуги и других южных губерний приезжали торговцы, и хотя все продавалось дорого, так что, напр[имер], за один белый хлеб платили по 2 руб. ассигнациями, но все-таки можно было пользоваться этим лакомством, конечно, редким для небогатых офицеров, музыка играла у нас весь день, французы, напротив, страдали от голода, недостатка фуража и от всяких нужд: они видимо слабели, тревожились со всех сторон нашими партизанами, которые отбивали и уничтожали приходящие к нему подкрепления и выведывали все как в его лагере, так и в самой Москве»[146 - Муравьев А. Н. Сочинения и письма. С. 122.].

Единственное опасение вызвала якобы предполагаемая возможность заключения мира с Наполеоном. Поводом для подобного рода разговоров послужила миссия наполеоновского генерал-адъютанта Ж. А. Б. Лористона, посланного в Тарутино с предложением начать мирные переговоры. Подробно этот эпизод описан в воспоминаниях А. Н. Муравьева[147 - Там же. С. 123–124.], а о том впечатлении, какое эта миссия произвела на офицеров, вспоминал декабрист П. Н. Свистунов: «В 1812 г. в Семеновском полку, стоявшем на биваках под Тарутиным, в то время как маршал Лористон неоднократно навещал в Леташовке князя Кутузова для переговоров о мире, оказавшихся впоследствии удачною хитростью русского главнокомандующего, мысль о готовившемся будто бы унизительном для России мире до того взволновала молодых офицеров, что они дали себе слово не прекращать борьбы с врагом, образовать партизанские отряды и с помощью крестьян преследовать неприятеля, пока он не покинет русской земли»[148 - Свистунов П. Н. Сочинения и письма. Иркутск, 2002. С. 285.].

В действительности была всего одна, а не несколько встреч Кутузова с Лористоном. Она состоялась 23 сентября. Лористон прибыл в главную квартиру с письмом от Наполеона, в котором говорилось о желании императора «положить предел этой распре между двумя великими и великодушными народами и прекратить ее навсегда». Кутузов отвечал, что он «навлек бы на себя проклятие потомства, если бы сочли его главным виновником какого-либо соглашения». Тогда Лористон просил Кутузова исходатайствовать для него у Александра I разрешение прибыть в Петербург, а до получения ответа объявить перемирие. Кутузов обещал послать запрос в Петербург, но в перемирии отказал. Тем не менее Александр, узнав об этой беседе Кутузова, остался недоволен самим фактом вступления в переговоры с представителем Наполеона[149 - Шильдер Н. К. Император Александр Первый. Его жизнь и царствование. СПб., 1898. Т. 3. С. 120–121.]. Свистунов, хоть и неточен в деталях, в действительности очень точно передает настроение, царившее в войсках.

Наступление русской армии от Тарутино до Березины мемуаристы описывают, в общем, одинаково, останавливаясь, как правило, на деталях операций. В целом характер войны ими был уже понят. Понимая войну 1812 года как отечественную и народную, декабристы видели главную причину победы в том едином патриотическом духе, которым был охвачен весь народ. Уяснение этого мешало декабристам принять, с одной стороны, официальную версию о решающей роли царя и дворянства в войне, а с другой – французскую версию о решающей роли мороза.

С. Г. Волконский в своих «Записках» приводит разговор, который состоялся у него с Александром I в 1812 г.:

«Тут он мне сделал следующие вопросы:

1-й. Каков дух армии? Я ему отвечал: “Государь! От главнокомандующего до всякого солдата все готовы положить свою жизнь к защите отечества и вашего импер[аторского] величества”.

2-й. А дух народный? На это я ему отвечал: “Государь! Вы должны гордиться им; каждый крестьянин – герой, преданный отечеству и вам”.

3-й. А дворянство? “Государь! – сказал я ему, – стыжусь, что принадлежу к нему: было много слов, а на деле ничего”»[150 - Волконский С. Г. Записки. С. 216.].

Идея народной войны и решающей роли русского народа в победе над Наполеоном становится основной в декабристском понимании войны. Такая концепция позволяла сместить угол зрения с военного на моральный характер войны. Понимая, что военные операции русского командования далеко не самая сильная стороны в кампании 1812 года, декабристы воодушевлялись идей войны как общенародного дела. Война мыслилась ими как обретение Отечества, а поскольку, согласно известной формуле, «у рабов нет Отечества», то прямым следствием Отечественной войны стали поиски путей гражданского переустройства России.

Глава вторая

«Мы все глядим в Наполеоны»

В политической мифологии начала XIX в. Наполеон играл исключительную роль. Вряд ли в европейской культуре того времени можно обнаружить более мифологизированную фигуру. Наполеоновский «миф» располагается на различных этажах культурного сознания. «Многие писатели Европы и России первой трети XIX в. в стихах и в прозе создают свой вариант наполеоновского мифа (Байрон, Мандзони, Ламартин, Гюго, Беранже, Лермонтов, Вяземский). Пушкин и Стендаль входят в ряд самых значительных творцов мифа»[151 - Вольперт Л. И. «Мятежной вольности наследник и убийца» (Наполеоновский «миф» Пушкина и Стендаля) // Вольперт Л. И. Пушкин в роли Пушкина. Творческая игра по моделям французской революции. Пушкин и Стендаль. М., 1998. С. 294.]. Исследователи рассматривают его, как правило, в виде нарративной структуры[152 - См., например: Грунский А. К. Наполеон в русской художественной литературе // Русский филологический вестник. 1898. Т. 40; Реизов Б. Г. Из истории европейских литератур. Л., 1970. С. 51–66; Вольперт Л. И. «Мятежной вольности наследник и убийца»; Лотман Ю. М. Сюжетное пространство русского романа XIX столетия // Лотман Ю. М. О русской литературе. СПб., 1997. С. 720–721; Sorokin D. Napolеon dans la littеrature russe. Paris, 1974; Tulard J. Le mithe de Napolеon. Paris, 1971; Hesler M. Stendhal et Napolеon. Paris, 1969.]. По верному замечанию Л. И. Вольперт, «ему свойственно сочетание легенды и факта, принимающее нарративную форму (образ, сюжет, композиция), характеризующееся такими категориями, как анонимность, повторяемость, цикличность, тенденциозность»[153 - Вольперт Л. И. «Мятежной вольности наследник и убийца». С. 293.]. Фактически изучению подвергается не миф как таковой, а его проекция в повествовательные тексты.

Декабристская литература, хотя и нередко обращается к наполеоновскому «мифу», тем не менее не является значительным этапом в его становлении. В большинстве случаев декабристы лишь эксплуатируют готовые штампы либо массового сознания, либо высоких образцов поэзии. Значительно интересней проследить, как функционирует наполеоновский «миф» в парадигме культурно-политического сознания декабристов. Поэтому объектом рассмотрения будет не содержательная сторона мифа, а способы его выражения.

Любой культурный миф может быть рассмотрен в двух аспектах: как natura naturata и как natura naturans. В первом случае миф связывается с его создателем и понимается как постоянно творимое пространство, во втором – миф представляет собой структуру, порождающую определенные модели сознания, дискурса, поведения и т. д. В прагматическом плане наполеоновский «миф» может быть соотнесен как с его творцами, и тогда он воплощается в некоем нарративе, в котором сам Наполеон выступает в качестве актанта, т. е. действующего или характеризуемого лица, так и с его реципиентами, т. е. включаться в определенную парадигму восприятия. Здесь сам Наполеон может рассматриваться как предикат, т. е. обязательно связываться с каким-либо иным субъектом как суждение о нем. Так, например, высказывание Наполеон – это Аттила характеризует именно Наполеона и изначально принадлежит творцу мифа, а Пестель – это Наполеон характеризует именно Пестеля и принадлежит реципиенту наполеоновского мифа. Политическая культура декабризма связана в большей степени со вторым моментом, чем с первым.

Политическое пространство вообще отличается повышенной мифологенностью. В нем все строится по принципу тождества. Любой поступок, жест или высказывание политика, рассчитанные на массовую аудиторию, неизбежно соотносятся с уже имеющимися в ее сознании стереотипами. Так, например, Пестель при встрече с Рылеевым в 1824 г., для того чтобы понять, с кем он имеет дело, начал манипулировать различными политическими мифами, видимо рассчитывая на то, что его собеседник, сбитый с толку, случайно выскажет свои политические амбиции. «Помню только, – писал Рылеев в следственных показаниях, – что Пестель, вероятно желая выведать меня, в два упомянутые часа был и гражданином Северо-Американской республики, и Наполеонистом, и террористом, то защитником Английской Конституции, то поборником Испанской»[154 - Восстание декабристов. М.; Л., 1925. Т. 1. С. 178.].

Особую роль в политической мифологии играет внешнее сходство. Трудно сказать, что больше повлияло на представление о Пестеле как об опасном честолюбце – его идеи или внешнее сходство с Наполеоном[155 - Внешнее сходство Пестеля и Наполеона бросалось в глаза самым разным людям. По словам священника П. Н. Мысловского, посещавшего декабриста в каземате Петропавловской крепости, тот «увертками, телодвижением, ростом, даже лицом очень походил на Наполеона». Из этого Мысловский сделал вывод: «И сие-то самое сходство с великим человеком, всеми знавшими Пестеля, единогласно утвержденное, было причиною всех сумасбродств и самых преступлений» (Мысловский П. Н. Из записной книжки // Щукинский сборник. М., 1905. Вып. 4. С. 39). Если для протоиерея Казанского собора Мысловского Наполеон должен представляться Антихристом со всеми вытекающими из этого для Пестеля характеристиками, то для декабриста Н. И. Лорера Наполеон – герой, опередивший свой век, призванный, «чтоб предрассудков цепь заржавленную скинуть». Поэтому внешнее сходство Пестеля с Наполеоном, отмечаемое и Лорером («он и тогда и теперь, при воспоминании о нем, очень напоминает мне Наполеона I»), бросает на декабриста отблеск величия («он был один из замечательных людей своего времени») (Лорер Н. И. Записки декабриста. Иркутск, 1984. С. 63, 67, 342). Не только Пестель, но и С. И. Муравьев-Апостол, по воспоминанию В. А. Олениной, «имел необычайное сходство с Наполеоном 1-м, что, наверно, не мало разыгрывало его воображение» (Воспоминания о декабристах. Письма В. А. Олениной к П. И. Бартеневу (1869 г.) // Декабристы. Государственный литературный музей. Летописи. М., 1938. Кн. 3. С. 485. Оленина, безусловно, права: внешнее сходство во многом определяло и внутренний мир, и поступки. Иначе невозможно до конца понять, почему Муравьев-Апостол решился на такое безнадежное с точки зрения здравого смысла предприятие, как восстание Черниговского полка.].

Наполеоновский «миф» сопутствует декабризму с момента зарождения движения и вплоть до возвращения декабристов из Сибири. Во время войны 1812 года он соотносится с идеей народной войны. За антитезой Наполеон – русский народ отчетливо просматривается структура более древнего тираноборческого мифа: тиран похищает народную свободу, и народ, ниспровергая его, возвращает ее себе. При этом народ мыслится не как совокупность простых людей, а как единое тело, как коллективная личность или как организованное общество, отечество и т. д.[156 - Ср. из обращения М. И. Кутузова к жителям Смоленской губернии в 1812 г.: «Царство Российское издревле было едина душа и едино тело» (Кутузов М. И. Письма. Записки. М., 1989. С. 313).] Неслучайно у Ф. Н. Глинки понятия народная война и отечественная война выступают как синонимы. Такое понимание народа восходит к просветительской философии XVIII в. и в общем соответствует тому, что Руссо называл personne morale[157 - Rousseau J.-J. Oeuvres completes. Paris, 1824. T. 4. P. 124.]. Народ и отечество в изображении Глинки являются воплощением руссоистской идеи общей воли, не только ставящей интересы народного целого выше индивидуальных устремлений, но и практически полностью исключающей их. По словам Глинки, «в отечественной войне и люди ничто!»[158 - Глинка Ф. Н. Письма русского офицера. С. 21.].

Для Ф. Н. Глинки характерно представление, которое скоро станет центральным в исторических рассуждениях декабристов: русский народ исконно свободен. По законам мифа, не знающего временных перегородок, русский народ был свободным вплоть до нашествия Наполеона, который и явился узурпатором народных прав[159 - Ср.: Народы стали за права;Цари соединяли силы…(Глинка Ф. Н. Избранные произведения. Л., 1957. С. 205).]. Поэтому победа над ним автоматически означает возвращение народной свободы. «Я предчувствую, – писал Глинка, – что будущее, рожденное счастливыми обстоятельствами настоящего, должно быть некоторым образом повторением прошедшего, оно должно возвратить нам свободу, за которую теперь, как и прежде, все ополчается»[160 - Глинка Ф. Н. Письма русского офицера. С. 23.].

Вооружившись против Наполеона, русский народ реализует присущее народу вообще право на вооруженное восстание, в случае если его права попраны. В русской политической традиции эта идея наиболее отчетливо была выражена А. Н. Радищевым, а применительно к ситуации 1812 года из декабристов ее развивал В. Ф. Раевский. В его оценках войны 1812 года звучат коннотации, явно навеянные Французской революцией XVIII в.[161 - Ср.: «Французы казнили бедного Людовика XVI, а этому палачу народному кричали «Vive l’Empereur!» (Литературное наследство. М., 1956. Т. 60. Кн. 1. С. 114).] Наполеон у Раевского – «чудовище, бич человечества», «палач народный», но и война против него – «это народная война со всеми ужасами и варварством». «Народ русский, – пишет Раевский, – зверски рассчитывался за пожары, насилие, убийства, свою веру»[162 - Литературное наследство. М., 1956. Т. 60. Кн. 1. С. 114.].

Война с Наполеоном актуализировала в сознании Федора Глинки важную, восходящую к Руссо проблему – проблему цивилизации. «Шуму страстей» и «стону просвещенных народов» противопоставляет он «молчаливую природу в величественной важности своей. Полудикие племена, кочующие в дальних степях, не имеют великолепных городов и пышных палат, но зато незнакомы с заботами и горестями, гнездящимися в них!»[163 - Глинка Ф. Н. Письма русского офицера. С. 26.]. Им противостоит европеизированное русское дворянство, испорченное своей подражательностью французам. Критика галломании русских дворян стала общим местом в публицистике 1812 г. В. И. Штейнгейль, например, считал, что Наполеон потому и пошел на Россию, что «мог совершенно знать о таковом порабощении россиян всему французскому и, что весьма вероятно, с присовокуплением, быть может, уверения от сих подлых служителей тирана о уважении имени его между россами»[164 - Штейнгейль В. И. Сочинения и письма. С. 69.]. Как и Глинка, Штейнгейль клеймит «так называемый просвещенный век – когда нация, считающаяся просвещеннейшею, щеголяет ужасным безверием, развратом, буйством и беспрестанным вероломством и нарушением клятв, россияне умели постоянно сохранить драгоценнейший перл из сокровищ, оставшихся им от предков их: добродетель, твердости в вере христианской и в верности к престолу царскому!»[165 - Там же. С. 74.]. Русский народ, в отличие от французского, сохранил присущие ему изначально положительные качества: религиозность, народность и монархизм, т. е. то, что утратили французы в обмен на просвещенность. В этом Штейнгейль явно солидаризируется с широко распространенными в ту эпоху представлениями о природно-девственном, неиспорченном характере русского народа, как и русского языка. Французы же являют собой наихудший пример порчи, приносимой цивилизацией.

Любопытно, что ни Ф. Н. Глинка, ни В. Ф. Раевский, ни В. И. Штейнгейль не связывают Наполеона с французской нацией. Наполеон – человек без роду и племени, явившийся ниоткуда и покоривший «жалкий, легкомысленный, раболепный народ»[166 - Литературное наследство. Т. 60. Кн. 1. С. 114.]. Предельно ясно эту мысль выразил Штейнгейль: «народ <…> который в наше время дошел до высочайшей степени безумия, дерзости и разврата: попрал религию, разрушил трон законных, добродетельных царей возмечтал о вольности – и, поправ ту, на развалинах ее воздвигнул трон чужеземному тирану, наложившему на все умы, сердца и руки своих новых верноподданных узы тяжкого рабства». Этому противопоставляется «наше Отечество <…> Петром превознесенное, Екатериною препрославленное и в настоящее под управлением мудрого, благодетельного, обожаемого всеми монарха цветущее: в нем православие пребывает незыблемо, науки процветают, художества возвышаются, торговля народ обогащает, и поля возделываются спокойными ратаями»[167 - Штейнгейль В. И. Сочинения и письма. С. 65.]. Просвещение связывается Штейнгейлем с забвением религии, развратом и мечтами о вольности. На противоположном полюсе находится православие, обеспечивающее процветание и спокойствие отечества.

Если французы характеризуются как испорченный народ, то Наполеон вообще лишен признаков народности. Называя его врагом Отечества, Штейнгейль табуирует его имя («я не хотел именовать его»), тем отчетливо намекая на инфернальное происхождение Наполеона. Как исчадье ада, император французов наделен огромной разрушительной силой. Наполеон, сжигающий Москву, соотносится с Навуходоносором, разрушающим Иерусалим. Соответственно, Франция должна соотноситься с Вавилоном. Кроме того, Наполеон – Аттила и даже Батый. В его характеристике отчетливо присутствуют черты восточного деспота. Он варвар, но при этом противопоставляется не цивилизованному, а сакральному миру.

Слова Руссо «Русские никогда не станут цивилизованными»[168 - Руссо Ж.-Ж. Трактаты М., 1969.] могли звучать не только как оскорбление, но и как призыв к созданию иной системы ценностей, имеющих отношение не к внешнему, а к внутреннему миру. Ф. Н. Глинка в «Письмах русского офицера» привел эпизод, как его брат С. Н. Глинка «жег и рвал <…> все французские книги из прекрасной своей библиотеки, в богатых переплетах, истребляя у себя все предметы роскоши и моды»[169 - Глинка Ф. Н. Письма русского офицера. С. 22.]. Варвары, разрушая цивилизованный мир, становились хозяевами положения на его развалинах. В России все иначе: даже «потеря Москвы не есть еще потеря Отечества» (Ф. Н. Глинка), потому что, как писал Штейнгейль, «Россия не состоит в Москве, но в мужестве и верности сынов ее»[170 - Штейнгейль В. И. Сочинения и письма. С. 72.].

Противопоставляясь варварству Наполеона, православие, как было отмечено, противопоставляется также и цивилизации французов. Таким образом, варварство и цивилизация в сознании будущих декабристов в 1812 г. парадоксально сближались. И то, и другое характеризуется разрушительными признаками. Варварство разрушает города и жилища, а цивилизация губит души. Наполеон соотносился с варварством, но при этом он опирался на тот вред, который нанесла французам их цивилизация. По словам Н. И. Тургенева, Наполеон – «герой, горький плод революционной свободы». «Конечно, – продолжает он, – Франция неотменно должна была чувствовать тяжесть железного его скипетра. Изнуренная революциею во время Республиканскаго правления, Франция не приобрела покоя и отдохновения при Монархическом или, в сущности, Деспотическом правлении: конскрипция завершила опустошение городов и селений, восприявшее свое начало во время ужасов революционных; обрабатывание полей предоставлено старикам и женщинам; все взрослые люди соделались жертвами страсти одного тирана: поля Германии и Гиспании обагрились их кровию, но нет поту их на полях отечественных!»[171 - Тургенев Н. И. Дневники за 1811–1816 годы. СПб., 1913. Т. 2. С. 202–203.]. Итак, Наполеон представляется Тургеневу прямым следствием Французской революции. «Ужасы революции» – это, конечно, якобинский террор[172 - Слово «ужас» в данном случае следует понимать как кальку с французского «terreur».], нашедший свое продолжение в политике Наполеона. Поэтому борьба против Наполеона для Тургенева в 1812 г. – это еще и борьба против революционной тирании, которая представляется ему народным делом.

Таким образом, Наполеону и революции противопоставляются идеи народности и свободы. При этом само обретение народности мыслится Тургеневым как освобождение от французского влияния: «Чем более мы стрясываем с себя иностранное, тем в большем блеске, в большей славе являются народные свойства наши. Чем более обращаемся сами к себе, тем более познаем достаточность свою на удовлетворение требуемаго от чужеземцев для нашей пользы»[173 - Тургенев Н. И. Дневники за 1811–1816 годы. Т. 2. С. 206.]. Если Наполеон и революция представляются Тургеневу в образе разбушевавшейся стихии, «наводнением от разъяренного моря», то русский народ как бы воплощает в себе идею порядка и представляется той стеной, которая способна обратить «вспять разъяренное море»[174 - Там же. С. 201–202.]. Всего через три дня после Бородинского сражения Н. И. Тургенев пишет о русском народе как о будущем избавителе Европы от тирании Наполеона: «Народы Европы! Ободритесь! Скоро увидите вы тирана вашего, совершенно пораженного вашими избавителями. – Се настал час мщения и свободы!»[175 - Там же. С. 204.].

В период заграничных походов наполеоновский «миф» приобретает новые черты. Значительную роль здесь сыграла вышедшая в 1813 г. и затем неоднократно переиздававшаяся брошюра Бенжамена Констана «О духе завоевания и узурпации в отношении к европейской цивилизации». Принципиально новым в ней было противопоставление двух концепций свободы: античной и современной. В античности, по мнению Констана, свобода обеспечивалась войнами и понималась как свобода всего народа, без выделения личностного начала. В современности свобода обеспечивается торговлей и понимается прежде всего как свобода отдельно взятой личности. Наполеон осуждается Констаном за его стремление подражать Римской республике. Это воспринимается как анахронизм. Раньше военные государства покоряли торговые: «Карфаген, сражаясь с Римом, должен был пасть, так как сила вещей была против него. Но если бы теперь разгорелась борьба между Римом и Карфагеном, то всеобщая воля была бы на стороне Карфагена. Его бы союзниками были современные нравы и мировой дух»[176 - Constan B. Cours de politique constitutionnelle ou collection des ouvrages publiеs sur le gouvernement representatif. Avec une Introduction des Notes par M. Edouard Laboulaye. Membre de l’Institut. Paris, 1861. T. 2. Р. 141.].

Наполеон объявляется Констаном не деспотом, а узурпатором власти. Различие здесь довольно существенное. Деспот не скрывает своей неприязни к любым формам проявления свободы. Узурпатор вынужден считаться с этими формами, но это лишь профанация. «Деспотизм, – пишет Констан, – душит свободу прессы, узурпация ее пародирует»[177 - Ibid. P. 195.]. Поэтому Наполеон для Констана хуже деспота, так как его деспотизм не столь очевиден и маскируется под видом свободы. Признание Наполеона узурпатором как бы «примиряло» два противоположных варианта мифа: бонапартистский и антибонапартистский. Наполеон не деспот в традиционном смысле этого слова, но он не является и освободителем Европы, каким его представляла собственная пропагандистская машина.

Победа над Наполеоном фактически сняла проблему Наполеона – врага отечества. На первый план выдвигается проблема — Наполеон как политический деятель, узурпатор и опасный честолюбец. За ней может скрываться другое представление: Наполеон – подлинно великий человек, пример для подражания. Декабристы очень ревниво следили за проявлением наполеоновских настроений в своей среде. Многочисленные взаимные подозрения свидетельствуют в первую очередь о действительном наличии в их среде честолюбивых замыслов. В этом смысле показателен упомянутый разговор Пестеля с Рылеевым в 1824 г.: «Наконец зашла речь и о Наполеоне. Пестель воскликнул: “Вот истинно великий человек! По моему мнению, если уже иметь над собою деспота, то иметь Наполеона. Как он возвысил Францию! Сколько создал новых фортун! Он отличал не знатность, а дарования!” – и проч. Поняв, куда все это клонится, я сказал: “Сохрани нас Бог от Наполеона! Да впрочем, етаго и опасаться нечего. В наше время даже и честолюбец, если только он благоразумен, пожелает лучше быть Вашингтоном, нежели Наполеоном”»[178 - Восстание декабристов. Т. 1. С. 178.].

Ссылкой на Вашингтона Пестель апеллировал к достаточно широко распространенной среди декабристов антитезе Наполеон – Вашингтон. Смысл такого противопоставления был раскрыт П. Х. Граббе: «И я удивляюсь Наполеону, но для меня он далек от истиннаго идеала величия человека. Удивляюсь я его редкому, многообъемлющему уму, его поразительной деятельности; но он не противостал ни одному искушению; но дар, редкий дар остановиться во? время не принадлежал ему. Вашингтон выше его. – Наполеон прошел как всесокрушающая буря, оставив после себя одне развалины и урок блистательного ума и огромного, всепопирающаго самолюбия. Вашингтон, истинный представитель нравственного величия человека, отвергает с скромным негодованием предложенную ему преступную власть и довольствуется законною. Терпением, умеренностью, здравым смыслом, ничем непоколебимым, личным самоотвержением, дополняет он недостаточныя, данныя ему в борьбе средства, обезоруживает скромными подвигами самую зависть и оставляет по себе новое, великое, процветающее государство, если не ему одному, то ему несравненно более всех своим существованием обязанное, и человечеству – идеал истиннаго величия, в трудное подражание. Он мой герой. С восторгом читаю и изучаю военную жизнь Наполеона, с удивлением – всю жизнь Вашингтона»[179 - Граббе П. Х. Из памятных записок. М., 1873. С. 126–127].

На фоне многочисленных декларативных осуждений Наполеона и отказов от каких-либо честолюбивых замыслов весьма характерны проговорки, которые изредка мелькают в декабристских текстах. Одну из таких проговорок подслушал и записал А. С. Пушкин за М. Ф. Орловым: «O… disait en 1820: “Rеvolution en Espagne, rеvolution en Italie, rеvolution en Portugal, constitution par ci, constitution par la?… Messieurs les souverains, vous avez fait une sottise en dеtr?nant Napolеon”»[180 - О<рлов> говорил в 1820 г.: «Революция в Испании, революция в Италии, революция в Португалии, конституция здесь, конституция там. Господа государи, вы сделали глупость, свергнув с престола Наполеона» (фр.) (Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: в 10 т. М., 1958. Т. 8. С. 87).]. Характерно, что Орлов, готовящий революционный переворот в России, думает о том, как Наполеон подавлял бы революции. При этом декабрист явно злорадствует по поводу провала политики Священного Союза, понимая, что после удаления Наполеона на остров Святой Елены никто не в силах проводить эффективную общеевропейскую политику. И это обстоятельство лишь разжигает честолюбивые планы самого Орлова.

В июне 1820 г. Орлов получил назначение на должность командира 16-й дивизии. Сразу же в письме к П. А. Вяземскому из Киева он весьма недвусмысленно сожалел: «Жребий мой не слишком завиден, хотя многие, может быть, и завидуют. Какая бы разница, ежели б я получил дивизию в Нижнем Новгороде или в Ярославле. Я бы был как рыба в воде»[181 - Орлов М. Ф. Капитуляция Парижа. Политические сочинения. Письма. М., 1963. С. 224.]. Почему в Нижнем или в Ярославле Орлов «был бы как рыба в воде», догадаться нетрудно. Как в свое время показал Ю. М. Лотман, Орлов в это время вместе с известным богачом, оппозиционером и чудаком М. А. Дмитриевым-Мамоновым является членом Ордена русских рыцарей. Под Москвой, в Дубровицах, у Мамонова было поместье, представлявшее собой военную крепость с артиллерией, оставшейся еще со времен войны 1812 г., и обученными военному делу крестьянами, носящими военную форму. По справедливому замечанию Лотмана, «вместе с дивизией Орлова это составляло вполне реальную угрозу»[182 - Лотман Ю. М. Матвей Александрович Дмитриев Мамонов – поэт, публицист, общественный деятель // Лотман Ю. М. Избранные статьи: в 3 т. Таллин, 1992. С. 318.]. Возможно, что это понимали не только Орлов и Мамонов, и честолюбивому генералу дали дивизию подальше от центра – в Кишиневе. Но и далекий Кишинев, когда началось греческое восстание, оказался весьма перспективным с точки зрения военного переворота местом. Это явно подогревало воинственный дух боевого генерала. Видимо, желая «полюбоваться на себя в зеркале истории», он писал А. Н. Раевскому: «У меня 16 тысяч под ружьем, 36 орудий и 6 полков казачьих. С этим можно пошутить»[183 - Орлов М. Ф. Капитуляция Парижа. С. 225.].

О том, как именно собирался «шутить» Орлов, свидетельствует весьма любопытный документ, обнаруженный С. С. Ландой в труде греческого историка Филимона. Согласно приводимым им сведениям, Орлов имел договор с руководителем греческого восстания А. Ипсиланти о том, что он со своей дивизией перейдет пограничную реку Прут и вступит в «княжества как самостоятельный начальник»[184 - Ланда С. С. Дух революционных преобразований. М., 1975. С. 170.]. Этот акт означал бы не просто поддержку греков. Нарушивший присягу Орлов автоматически становился мятежным генералом во главе собственной армии. Идея движения этой армии на Петербург напрашивалась как бы сама собой. И подтверждением этому служит выступление Орлова на Московском съезде Союза Благоденствия в начале 1821 г.[185 - Чернов С. Н. У истоков освободительного движения. Саратов, 1960. С. 46–95; Нечкина М. В. Движение декабристов. Т. 1. М., 1955. С. 304–342; Пугачев В. В. Декабрист М. Ф. Орлов и московский съезд Союза благоденствия // Уч. зап. Саратовского ун-та. 1958. Т. 66. С. 82–114; Ланда С. С. Дух революционных преобразований. С. 152–217.] Как следует из доноса М. К. Грибовского, «Орлов, ручаясь за свою дивизию, требовал полномочия действовать по своему усмотрению, настаивал об учреждении “Невидимых братьев”, которые бы составляли центр и управляли всем; прочих разделить на языки (по народам: греческий, еврейский и пр.), которые как бы лучи сходились к центру и приносили дани, не ведая кому; о заведении типографии в лесах, даже делании фальшивых ассигнаций для доставления Обществу потребных сумм»[186 - Декабристы. Отрывки из источников / сост. Ю. Г. Оксман. М.; Л., 1926. С. 114.].

Совершенно очевидно, что речь шла о крупномасштабной войне против российского правительства с использованием не только вооруженных сил, но и пропаганды и фальшивых денег. Именно такую войну вел Наполеон в России в 1812 г. При этом, с учетом документа, обнаруженного С. С. Ландой, Орлов собирался воевать как в России, так и в Европе. Сама идея общеевропейских революционных войн была составной частью наполеоновского «мифа»: человек, которого революция из ниоткуда выбрасывает на поверхность, железной рукой кладет конец самой революции и устанавливает новый порядок в Европе.

Когда Орлов готовился начать военную революцию и как бы повторить судьбу Наполеона, А. С. Пушкин неожиданно выступил с новыми идеями, способными, как ему казалось, предотвратить рецидив бонапартизма в Европе. Отношение Пушкина к Наполеону в период Южной ссылки было двойственным. С одной стороны, он одним из первых европейских авторов откликнулся на смерть Наполеона большим стихотворением и внес свою лепту в создание наполеоновского «мифа»[187 - Подробнее см.: Вольперт Л. И. «Мятежной вольности наследник и убийца».], но, с другой стороны, его стихотворение 1821 г. означало и прощание с героем:

Чудесный жребий совершился:
Угас великий человек.
В неволе мрачной закатился
Наполеона грозный век[188 - Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: в 10 т. Т. 2. С. 62.].

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6

Другие электронные книги автора Вадим Суренович Парсамов