Мишаня нехотя скидывает кроссовки, ставит их на заросший мхом валун и засовывает ноги в сапоги, про себя думая, что нечестно выходит: ему достаются вонючие дедовские, а Петьке – почти новые отцовские. Одеты они, конечно, оба не для леса. На Петьке новый спортивный костюм, а Мишаня, как всегда, в своей красной шапке с ушами на завязках и в старой отцовской куртке, которая только-только стала подходить ему по росту, но все еще велика в плечах.
Тем временем Петька открывает заднюю дверь и бережно, как спящего ребенка, извлекает из машины завернутое в одеялко с синими облачками ружье. Мишаня ежится, хотя видел это ружье сто раз в шкафу у деда, в комнате, откуда Петька забрал его пару часов назад, пока дед, наевшись каши с тушенкой, спал под бархатный голос дикторши новостей на «Первом».
– Ну что стоишь, пойдем. – Петька вешает ружье на плечо и подталкивает брата в бок. – Сами они к нам не придут.
С этими словами он переступает границу оранжевого солнечного света и оказывается в густой и влажной тени. Мишаня нехотя идет следом, отгоняя наглых голодных комаров. Усыпанная мертвыми иголками земля прогибается и постанывает под тяжестью их ног.
Они проходят всего ничего, может, метров пятьдесят, но лес вокруг них уже смыкается, как будто и нет вовсе ни поляны со столпом света и мягкой травой, ни блестящего «лансера», а только черные стволы елей, царапающие и цепляющиеся за куртку своими сухими куриными лапами. Сапоги на ногах у Мишани при каждом шаге издают тихий хлюпающий звук, и он сразу представляет себе деда, его черные пятки с глубокими трещинами и портянки, сделанные из старых простыней, которые он надевал всякий раз, уходя на охоту, по скупой привычке военных лет.
Обычно Мишаня не боится леса. Чего бояться – он вырос в вымирающем поселке, со всех сторон отрезанном от мира черными елями, скалами и ущельями, глубокими и рваными, как укусы. Поэтому дело тут совсем не в страхе. Просто ему не хочется, лень ему. Да и не любит он охоту, не для него эта забава.
– Петьк, – шепчет Мишаня, но густой лесной воздух проглатывает его слово, как камушек, брошенный в реку. – Петь?
Он тянет брата за рукав, нечаянно дотронувшись до холодной гладкой поверхности ружья у него на плече, и тут же отдергивает руку. Петька останавливается, вопросительно тряхнув головой.
– Петь, может, ну нафиг эту охоту? Там ферма есть возле города новая, привези матери индюшку, она и не отличит. Скажешь, сам поймал.
Серые глаза Петьки сужаются в две маленькие щелочки. В этот момент он так похож на отца, что Мишане не по себе.
– А ты, что ли, трусом вырос, Миха?
– Нет.
– Я в твои годы с дедом на двое суток в лес ходил. На кабана.
Мишаня опускает глаза на носки своих сапог. Может, он и правда трус? Нет, никакой не трус, думает он, просто он с большей радостью продолжил бы делать то, чем они занимались с Петькой вчера – колесили по поселку с опущенными стеклами под четкий речитатив какого-то модного рэпера, который брат привез в плеере из своих странствий. Смотрели на девчонок. Ну, Петька смотрел. А Мишаня смотрел на него и пытался скопировать взгляд брата и то, как тот немного кивал в такт биту, как будто абсолютно все на свете было ему пофигу.
– Ссыкотно тебе, что ли? – продолжает Петька.
– Нет.
– На обратном пути порулить дам, если не будешь в штаны класть.
Этого оказывается достаточно. Они двигаются дальше, медленно, последовательно, будто знают, куда идут. Мишаня теряет счет времени и ориентацию в пространстве, кругом – только глухая зеленая стена, но Петька, похоже, уверен в маршруте, судя по тому, как он заводит их все глубже в почти беспросветную чащу.
От скуки Мишаня достает из кармана куртки дедов перочинный нож и царапает деревья, оставляя на толстой коре еле заметную серую нить. Внезапно в просвете между стволами уголком глаза он ловит движение. Петька, видимо, тоже, потому что он останавливается так резко, что Мишаня почти влетает ему в спину.
– Тсс. – Брат прикладывает палец к губам и показывает рукой вниз, на землю.
Мишаня опускается на четвереньки, боясь глянуть в просвет между деревьями. Петька с бесшумной ловкостью скидывает с плеча ружье и прицеливается куда-то в гущу веток. В лесу в этот момент становится невообразимо тихо. Нет, он не трус, повторяет про себя Мишаня и поднимает глаза. Из зеленой крепостной стены леса, как из бойницы, смотрит на него испуганный глаз, большой и круглый, коричневый, смотрит и не видит ни его, ни Петьки, ни дула ружья, блестящего темным матовым светом. Мишаня даже не успевает понять, на кого он смотрит, когда его оглушает выстрел. Раздается панический хруст ломающихся веток и что-то похожее на стон; в глазах начинает саднить, так что Мишаня трет их кулаками.
– Это порох так пахнет, привыкай, – рявкает Петька, вскидывая на плечо ружье. А потом добавляет, мягче и как-то грустно: – Я ранил его, кажется. Теперь в любом случае надо добить.
– А кто это был?
– Не знаю. Не разглядеть толком, на движение среагировал. Жди здесь.
Мишаня не успевает ничего возразить, как Петька уже пускается вперед решительным шагом, остановившись только на миг, чтобы рассмотреть пятна крови на том месте, где только что стояло животное.
Мишаня садится, прислонившись спиной к стволу, и наблюдает за тем, как мелькает между деревьями темный силуэт его брата. В непропорционально большом капюшоне и с ружьем в руке Петька походит на монстра из компьютерной игры. Мишаня складывает пальцы пистолетом, прицеливается и начинает беззвучно палить по фигуре, пока она совсем не скрывается из виду. Над ним с тихим протяжным скрипом колышутся верхушки леса.
Выстрела четыре подряд, а может, и пять. Лес, как пьяница, пытающийся объяснить дорогу домой, проглатывает звуки. Мишаня так и не понимает окончательно, что было раньше, крик или выстрелы, или они были вместе и сразу, да и крик ли это был вообще – человеческий ли, звериный ли. Он помнит только, что закрыл руками уши и ждал, когда это прекратится, вжавшись всем телом в успевший нагреться его собственным теплом толстый еловый ствол.
Когда все стихает, Мишаня поднимается с земли и спешит туда, где еще еле слышно клокочет эхо, цепляясь за валуны и отскакивая от тяжелых еловых лап. Он чуть не падает, поскользнувшись на влажной земле, глядит под ноги и замирает при виде крови, бурой и блестящей. На ней уже пируют огромные красные муравьи.
– Петька! – кричит он в рупор ладоней. – Петька, отзовись!
Лес молчит, стены вокруг него снова сомкнулись.
– Петька, ну хватит уже! Не трус я! Выходи!
На секунду ему кажется, что откуда-то сбоку послышался то ли стон, то ли всхлип, а потом хруст веток. Он разворачивается, бегом, перескакивая через коряги, бросается на звук, но тот будто играет с ним, перелетая с места на место, доносится одновременно и с запада, и с востока, и с севера, и с юга, и с неба, и из-под земли. Мишаня замирает и слушает, позволяет воздуху вокруг улечься, успокоиться, как ил на дне глубокого озера.
Наконец он выбирает направление и двигается вперед, проклиная дедовские сапоги, которые загребают мох при каждом шаге. Звук медленно приближается, протяжный и тоскливый, повторяющийся на три счета. Земля с каждым шагом становится мягче. Мишаня останавливается перед большой глубокой лужей. Только одним глазом он успевает уловить, как плюхается в воду и зарывается в похожую на старушечьи волосы тину толстая бородавчатая жаба. Все затихает. Через мгновение и вода в луже замирает, превратившись в зеркало. Мишаня нагибается и видит свои раскосые волчьи глаза, распахнутые от испуга, красные пятна на щеках и съехавшую набок шапку. А позади – небо, которое успело из золотисто-голубого превратиться в темно-серое. Часов у него нет, но сочащийся из земли холод подсказывает, что дело к закату. Он выпрямляется и смотрит по сторонам, прищуривая глаза так, чтобы они ловили каждый блик света и теней между стволов, не упуская ни одного, даже самого незаметного движения.
– Петька!
– Петя!
– Пожалуйста…
Лес молчит, как воды в рот набрал, окаменевший от ужаса перед чьим-то страшным присутствием; ни одна ветка не шевелится в нем, ни одна иголка. Только Мишаня ковыряет носком сапога мох и рассматривает в луже свое отражение.
– Говнюк ты, Петька. Лучше б ты вообще не возвращался! Нам и без тебя отлично было! – кричит он во все горло и бредет прочь. Пар от его дыхания медленно тает в воздухе.
Не надо было вообще соглашаться ехать в этот дурацкий лес. Лучше бы уговорил Петьку поехать в город, сходить в кино на какой-нибудь страшный фильм, покататься и посмотреть на девчонок. Нет, дело не в том, что Мишаня – трус. Просто лес этот… нехорошее про него говорят в поселке. И он не то чтобы верит этим дедовским россказням, просто не видит смысла время тратить. Зачем идти туда, где нет ничего хорошего, где ты все видел сто тысяч раз? Но Петька взял его на слабо, как всегда, так что Мишаня и сам не заметил, как согласился и даже начал его упрашивать. Петька – он такой, он знает чужие слабости… небось вернулся к машине и сидит там, в тепле, поджидает. Или прячется за каким-нибудь кустом и ржет. Придурок.
Мишаня гневно пинает носком сапога трухлявый пень, тот раскалывается пополам, в разломе снуют в панике красные муравьи. Вот набрать сейчас муравьев в спичечный коробок и сунуть ему в кровать, думает Мишаня, но делать ничего не делает, просто бредет дальше, прикинув, что машина осталась где-то на западе, где между стволов еще простреливают малиновые искры заката. Но лес обманывает его, как цыган с перевернутыми стаканами, крутит, переставляет с места на место с такой ловкостью рук, что Мишаня уже не уверен, в какой стороне осталась дорога. Теперь он просто идет. Вскоре ему попадается тропа, неширокая, но свежая, хоженная недавно – может, даже Петька по ней шел. Начинает накрапывать дождь, синие сумерки заливают пространство между серыми еловыми стволами и, проникая под старую куртку Мишани, морозят его до костей. Он надевает капюшон и завязывает веревки на красной шапке, чего не делает обычно, потому что ему и так почти все время кажется, что выглядит он как полный дурак. Чтобы хоть как-то утешиться, он представляет себе гнев матери, когда расскажет ей о том, как Петька бросил его одного в лесу.
* * *
Когда Мишаня выходит на дорогу, уже совсем темно. Он понимает, что лес кончился, потому что больше не за что держаться руками, с опаской ступая дырявыми дедовскими сапогами по хлюпающей земле. В кромешной темноте он протягивает руку вперед в поисках опоры, но земля уходит вниз, и он на пятках соскальзывает по откосу, теряет равновесие и катится, несколько раз поймав ребрами камни и коряги. Внизу он остается лежать навзничь, уставившись на чокнутую ухмылку луны, проглядывающую то и дело сквозь толщу облаков. В ее мутном дрожащем свете его скуластое лицо выглядит взрослым и очень печальным. Вскоре луна скрывается, снова начинается дождь. Мишаня вспоминает глаз животного, смотревший сквозь ветки деревьев и беспомощно вращавшийся. Уже понимавший свою близкую смерть, но не видевший пока ее лица. А потом – свой путь через лес, этот ужас, который гнал и гнал его по тропе, такой, которого он не испытывал раньше.
Мишаня старается не думать о том, что было в лесу, пока он шел к дороге. Собственно, ничего там и не было, просто он трус. Он потому и упал, что боялся смотреть и шел, закрыв глаза. С тех пор как он свернул на тропу, ему все казалось, что кто-то идет за ним, нашептывает, и дышит в спину, и вот-вот схватит за капюшон, но стоило Мишане обернуться, позади всякий раз был только лес. Темный, равнодушный к нему и живущий своей таинственной секретной жизнью.
Собравшись с духом, Мишаня поднимается на ноги и переходит через дорогу. Едва различимая в темноте шелуха белой краски на разбитом асфальте – разделительная полоса – как обережный круг против всего, что осталось за спиной, в лесу.
Теперь Мишаня шагает вдоль дороги, выбрав направление так, чтобы дождь хлестал не в лицо, а в спину, – других ориентиров у него не осталось. Сколько он идет вот так, он не знает – может, десять минут, может, два часа. Луна совсем спряталась. Но свет как будто ему больше и не нужен. Поэтому, когда сквозь дождь на него вдруг вытаращиваются два подрагивающих желтых глаза, он сразу зажмуривается, как животное. Он только и успевает юркнуть на обочину. Машина тормозит с протяжным визгом, обдав Мишаню столбом брызг.
– Пацан, тебе жить надоело? – орет в щелку опущенного стекла будто плавающее в темноте лицо. – Ты обдолбался совсем?
Мишаня только моргает, медленно, по-рыбьи. Круглое лицо тем временем прорастает из шеи в плечи и таращится в ответ черными зрачками, потом глядит вбок, повернувшись к нему седеющим затылком. Там, куда оно смотрит, на пассажирском сиденье всплывает еще одно лицо, со щеками поменьше, в большой меховой шапке.
– Я брата потерял, – наконец тоже всплывает на поверхность, будто пузырек с речью в комиксе, ответ Мишани. – Мы на охоте были, он за зверем раненым пошел, потом пропал. Или я пропал.
– Браконьеры, значит? – отзывается лицо в шапке.
– Я не браконьер. Мне пятнадцать лет.