– Я ж говорил тебе, назначь царевну к выходу в Успенский собор, – гневно обернулся Алексей Михайлович к Милославскому. – Меня за нее просила царица, просила боярыня Хитрово, теперь вот князь просит, а ты всем, вишь, наперекор. Экой ты, правду, своенравный!
Царь, видимо, начинал выходить из себя. Но Милославский был привычен к вспышкам своего царственного зятя и спокойно возразил, подобострастно склонив свою голову:
– Не гневайся, великий государь, дай и мне слово молвить! Не ведают они, о чем челом бьют… Неможно делать то, о чем они просят.
– Неможно царевну назначить к выходу? – загорячился удивленный царь.
– К выходу назначить можно! Да не в том дело!.. Царевна милость твою царскую беспокоить хочет, а того неможно: у тебя и так дел много поважнее грузинских челобитий. Ну, вот я и размыслил: когда будет посвободнее, тогда, мол, и доложу и назначу… Дело царевны не к спеху…
– Не к спеху дело грузинское, когда, может, весь народ их смертью погибает! А народ этот тоже христианский, нашей же веры; так неужто же отдать его на поругание нечестивым персам да турецким мухамеданам? – пылко и красноречиво возразил Пронский.
– Что-то, князь, больно речист до грузинского дела? – насмешливо произнес царский тесть.
– Правое дело – оттого и речист, – возразил Пронский, задетый за живое. – А ты вот, боярин, что-то больно злобив к грузинской царевне! Или мало чем… угодила тебя та царевна?
В этих словах слишком ясно послышался намек на взяточничество и недобросовестность Милославского, и все поняли это. Среди бояр произошло волнение.
Царский тесть затрясся от оскорблений и в душе поклялся жестоко отомстить дерзкому; он собрался ответить князю, но царь жестом руки остановил его.
Алексей Михайлович сразу понял этот намек и задумал помешать разгару вдруг вспыхнувшей вражды; но он не хотел ссориться и с тестем, явно согласившись на просьбу Пронского, как не хотел приобрести и в князе Борисе врага, прямо отказав ему; поэтому он задумал отсрочить решение и сказал, обращаясь к Ртищеву:
– Ужо на сидении напомни мне… Может, что и сделаем мы грузинам.
Ртищев поклонился. Милославский и Пронский, злобно переглянувшись, отошли каждый к своим единомышленникам.
Прием продолжался тем же порядком.
III
Сидение о делах
Между тем в Успенском соборе ударили в колокола; царь заторопился окончить прием, чтобы отправиться к обедне, что он делал ежедневно. Он уже решительно хотел встать с кресла, но к «месту» с большими хлопотами и усилиями протискался худородный боярин с огромным калачом в руке. Опустившись перед царем на колени, земно кланяясь ему, он умиленным голосом заговорил:
– Царь-батюшка, великий государь и кормилец! Не побрезгуй отведать калачика именинного!
Алексей Михайлович, улыбаясь, взял калач и, дотронувшись до него своими розовыми ладонями, передал его ближнему стольнику, а сам обратился с ласковой речью к имениннику:
– А тебя звать-то как?
– Киприаном, государь-батюшка!
– Ну, с ангелом тебя, Киприан; а как по батюшке!
– Силыч, великий государь.
– Ну, поздравляю, поздравляю, Киприан Силыч, живи и здравствуй! Деточки есть, жена имеется?
– Все как следует, государь-батюшка, по-христиански. Много благодарен за милость, – сказал осчастливленный именинник.
– Ну, ступай с калачами за поздравлениями к царице да царевнам, а нам к обедне пора собираться. Чай, царица уже ждет? – обернулся государь к тестю.
Но тесть дулся на царя и ничего не ответил ему, сделав вид, что не слыхал вопроса.
Царь ушел в свои покои, чтобы оттуда со всем своим двором отправиться к церковной службе.
После обедни государь с боярами принимался за дела. Бояре, окольничие и думные дворяне стояли в комнате и ждали выхода государя, продолжая, конечно, свои распри, споры и пересуды, начатые поутру.
– Матушка царица-то словно с тела спала, – проговорил тучный боярин Стрешневу, царскому родственнику.
– Недужится ей что-то, – равнодушно ответил Стрешнев.
– Сказывают, иноземцы в свое вино зелье подсыпают, – таинственно зашептал третий боярин с жиденькой козлиной бородкой.
– Пустое все, никчемные слова, – брезгливо возразил Стрешнев. – Все пьют вино, и ничего, а государыня-то этого иноземного зелья и не пригубит. Так ей недужится, должно, ребеночка скоро царю родит.
– Давай бог, давай бог! – набожно закрестился боярин с козлиной бородкой. – А то, може, и порча… – едва внятно прошептал он, близко пригибаясь к Стрешневу, но, встретив его испуганно-грозный взор, внезапно умолк.
– Попридержи язык свой! – посоветовал ему первый боярин.
Наконец вышел царь Алексей Михайлович и сел на «место» в кресло.
Бояре, окольничие и думные дворяне стали садиться по чинам от царя поодаль, на лавках: бояре – под боярами, кто кого породою ниже; окольничие – под боярами; думные дворяне – под окольничими, также по роду, а не по служебным местам.
Тишайший с неудовольствием смотрел на это размещение не по личным заслугам, а по происхождению, но у него не имелось в характере той твердой решимости, с которой следовало действовать для искоренения этой веками въевшейся в русское боярство язвы, и он только каждый день болезненно морщился, вздыхал и говорил своим приближенным – Ордину-Нащокину, Ртищеву и Матвееву:
– И когда я вызволюсь от сей боли для государства моего? Ведь бояре не столь помышляют о деле народном и о государевой пользе, сколь помыслы их привержены ко глупому местничеству!
Наконец все уселись, государь только что хотел «объявить свою мысль», как неподалеку от «места» раздались громкий спор и пререканья. Два боярина стояли во весь рост возле лавки и толкали друг друга, желая каждый сесть на место, где мог поместиться только один; они подняли перебранку, размахивали перед носами друг друга дланями, поносили один другого грубыми, обидными словами, кричали и вопили на всю комнату.
Это были Пушкин и Долгорукий, ни за что не хотевшие уступить друг другу места, так как уже давно между ними шла вражда из-за этого местничества.
– Николи не сяду ниже Федьки Пушкина! – горячился Долгорукий. – Я старше его родом. И хоть ты что хочешь со мной соделай, а не сяду, не сяду я.
– Это еще бабка надвое сказала! – кричал вспыльчивый Пушкин, продолжая размахивать руками. – Ты больно-то глотку свою не дери, неравно ослабнет, – останавливал он Долгорукого, серьезно воображая, что сам не кричит. – Мой отец в походе на шведов, в Столбове[2 - 1617 год.], был выше твоего дядьки Ивана Алексеича.
– Врешь, собачий сын!.. Никогда этого не было, чтобы Пушкины выше Долгоруких стояли! Твоего рода и в зачатии не было, когда пращур мой, Юрий Долгорукий, князь удельный суздальский, войну держал с Изяславом Мстиславичем за великокняжеский престол, а опосля того и княжить в Киеве стал…
Этот спор, вероятно, перешел бы и в драку, если бы неистовые крики не привлекли наконец внимания Тишайшего. Он нахмурил брови, придал строгое выражение своим ласковым глазам и зычным голосом призвал к себе споривших.
– В чем распря? – спросил он у них как можно суровее.
Спорившие стали было говорить довольно прилично, но, забываясь в пылу горячего спора, начали переходить на личности, и Пушкин стал при царе оскорблять Долгорукого, а заодно уже и его жену, и дочь, и мать, и всю родню в нисходящем и восходящем коленах.
Разгневанный не на шутку, царь прогнал обоих, тотчас же велев засадить Пушкина в тюрьму.
– Не посоромились ссору поднять в то время, как ты, царь-батюшка, с боярами сидение имеешь! – подобострастно произнес Милославский, такой же горячий «местник», как и только что уведенные бояре.
Алексей Михайлович холодно взглянул на тестя и, откинувшись на спинку кресла, тяжело вздохнул: