V
В дверях показался пастор Глюк.
Он был бледен и имел усталый, почти измученный вид. В его крупных темных глазах отражалось горе, и печальная складка вокруг губ придавала почти трагическое выражение его лицу.
– Здравствуйте, дети мои! – сказал он молодым людям.
– Это вы, пастор? – спросила старуха, внезапно проснувшись от присутствия третьего лица в комнате.
– Я, моя добрая Гедвига.
– Откуда вы пришли? – продолжала она, окончательно приходя в себя и встав с кресла. – Мы вас ждали к ужину.
– Я читал молитвы над убитыми и должен был присутствовать при погребении нескольких наших павших воинов. Ах, дети мои! Как тяжелы обязанности пастора во время войны, в то время, когда люди нарушают великий завет христианства, убивая друг друга и орошая поля кровью своих ближних, те поля, которые назначены для применения их мирного труда и для питания их. Но… что делать! Война есть война, и люди всегда останутся людьми и всегда будут ненавидеть друг друга и стремиться к преобладанию друг над другом…
– Аминь, – сказала старуха.
– Я не ожидал встретить тебя здесь, – проговорил пастор, глядя на офицера. – Ты сильно похудел, и лицо твое возмужало.
– Садитесь, господин пастор, – придвигая ему кресло, сказала Марта, – вы очень устали и, должно быть, проголодались!
– О, нет, дитя мое, благодарю! – садясь, сказал пастор. – Я устал, это правда, но есть я не хочу. Мне это не идет на ум. Я сейчас видел достаточное количество печальных картин, чтобы самая мысль о материальной пище была мне противна. Когда дух возмущен, желудок безмолвствует. Я успел похоронить с десяток солдат. Остальных прибрали до утра. У одного проломлен был череп ударом острого, как бритва, клинка… до кости, до самого мозга. Ядром оторвало другому обе ноги. Он умер на моих глазах…
И пастор, точно видя еще перед собою эту картину, закрыл глаза рукою и поник головой.
– Да, дети мои! Смерть от руки человека – ужасное дело и куда страшнее смерти, являющейся как естественный результат жизни. И коршуны, и вороны уже собрались над трупами и зловеще кружили над ними, пока мы не погребли их. Мир праху их, и да отлетят души их в горние выси!
– Аминь! – прибавила тетка Гильдебрандт.
Молодые люди переглянулись, как бы спрашивая друг друга, ловко ли им после таких торжественных и печальных слов начать говорить о том, что они задумали.
Но мало-помалу настроение, в котором пастор пришел сюда, стало у него проходить и глаза его теряли постепенно свое печальное выражение.
– Ну, что скажешь, Феликс? – обратился он к офицеру. – Надолго ли к нам?
– Не знаю, отец мой. День-два, вероятно, пробуду, если до тех пор не возьмут города.
Он замолчал как бы в нерешимости, колеблясь тотчас же сказать о том, что наполняло его сердце.
Но потом после минутного колебания он решился.
– Матушка, – обращаясь к старухе, сказал он дрогнувшим голосом, – вам известно, что Марта и я любим друг друга, любим горячо и давно, давно уже… Матушка, вы приняли ее в свой дом и с первого дня пребывания ее вы стали относиться к ней, как к дочери. Вы знаете, так же как знают это и пастор Глюк, и все наши домашние, что и она относится к вам, как к матери, и ко всем нам, как к родным…
– Конечно, мы знаем это и все очень любим ее, – сказала старуха.
– И, как только окончится война, вам следует повенчаться, – вставил пастор, приветливо кивнув головой. – Я и повенчаю вас, дети мои.
– Я согласна, Феликс, – проговорила старуха. – Марта, приди обними меня, дочь моя!
Марта кинулась к ней на шею.
– Но зачем же нам ждать окончания войны? – окончательно набравшись храбрости, проговорил офицер.
– Но не хочешь же ты сказать, – удивленно возразил пастор, – что это следует сделать немедленно!
– Отчего же нет, отец мой?
– И даже, может быть, сейчас же? – засмеялся пастор.
– Отчего и не сейчас?
– Под этот грохот пушек?
– Ну да!
Пастор встал, подошел к офицеру и, понизив голос и отведя его в сторону, сказал ему:
– Ты говоришь это серьезно, Феликс?
– О да, батюшка, совершенно серьезно.
Пастор зорко посмотрел ему в глаза.
– Признаюсь, друг мой, эта поспешность в такую необычную минуту меня несколько смущает. Я не хочу допустить мысли…
Пастор не договорил, но не договоренную им мысль офицер прочел в его глазах…
– О, господин пастор! – почти с негодованием воскликнул он. – Как могли вы это подумать! Марта – чистая девушка, и я слишком горячо люблю ее…
– Прости меня, дитя мое. Прости старику его дурную мысль. Я очень устал, и мой ум плохо соображает. Но почему ты так торопишься со свадьбой?
– Потому, отец мой, что я могу быть убит или взят в плен. Я не хочу уйти отсюда, не будучи обрученным с Мартой. Мне было бы тяжело умирать в сознании, что она чужая.
– Так, друг мой. Ты прав.
– Матушка, господин пастор согласен! – радостно вскрикнул Феликс. – Благословите же нас и обручите сейчас же.
– Ну вот, наконец дожила я до такой радости!
– сказала старушка. – Мой первый муж, а твой покойный отец – царство ему небесное! – мой дорогой Рабе, радуется теперь, глядя с горних высот на радость своего единственного сына. Марта, пойди принеси Библию господину пастору!
Марта поспешила исполнить требуемое.
Молодые люди стали перед пастором, читавшим положенные молитвы и места из Священного Писания. Голос его был тверд, и какое-то торжество звучало в нем. На лице Феликса светилась радость, глаза Марты сияли любовью. Старуха тихо плакала и изредка утирала глаза…
Пастор совершил обряд обручения и тотчас же обряд венчания. За поздним часом и ввиду военного времени он решился возможным не идти в церковь, которая теперь была, конечно, заперта, и простой, но трогательный в своей простоте обряд венчания был совершен осенней ночью под грохот неприятельских выстрелов в низеньком и темном зале мариенбургской таверны.
– Феликс, – проговорил пастор, дочитав последние слова молитвы, – обними свою молодую жену! Поздравляю тебя, Марта Рабе.