Оценить:
 Рейтинг: 0

Немецкая философия. Философия времени в автопортретах. Том 3. Под редакцией д-ра Раймонда Шмидта

Год написания книги
2024
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И это, вероятно, тоже суждение беспристрастного морального сознания. – Во-вторых, в расчет берется объективность по отношению к ближним и вообще к разумным существам, из чего непосредственно вытекает добродетель благожелательности, любви к ближнему, как и к самому себе. Однако теория предъявляет здесь требования, которые, по-видимому, значительно выходят за рамки обычной морали, поскольку она признает особую готовность помогать родственникам и благодетелям, друзьям и согражданам как имеющую относительную ценность, подготавливающую путь к освобождению от эгоизма, но может признать абсолютно нравственным только распространение этого на всех нуждающихся и достойных помощи. Но, с одной стороны, те же требования выдвигали и великие реформаторы этики, прежде всех остальных Христос; а с другой стороны, в указанных случаях имеются различные осложнения (естественная привязанность, явно или неявно принятые обязательства, лучшая возможность помочь и т. д.), которые объясняют исключительное положение, отведенное этим случаям, и могут также отчасти оправдать их в соответствии с принципом объективности. Кроме того, господствующая мораль обязывает действующего человека идти на большие жертвы ради близких ему людей, чем ради чужих, но не позволяет ему при прочих равных обстоятельствах жертвовать интересами этих чужих людей ради близких, например, позволить приемному ребенку голодать больше, чем своему собственному во время голода, или использовать свое личное влияние при замещении должности, особенно для своих друзей по отношению к другим равным. Если здесь имеет место лишь кажущееся несоответствие, то то же самое относится и к вопросу о том, как с помощью данной теории можно объяснить тот факт, что высшей моральной ценностью всегда считалось безусловное самопожертвование, которое, с одной стороны, так же далеко отходит от строгой объективности, как и безусловный эгоизм, с другой стороны. Для того чтобы найти ответ на этот вопрос, необходимо снова учесть, что нравственность заключается не в действии, а в отношении; Но отношение, которое проявляется в этом безусловном самопожертвовании, всегда в высшей степени объективно, будь то то, что действующий человек буквально забывает себя, заботясь о других, или то, что, боясь воспользоваться преимуществами других, он не позволяет своим собственным правам иметь достаточный вес, или, наконец, то, что, признавая свои собственные недостатки лучше, чем недостатки других, он считает, что должен подчинить свои собственные интересам этих других. Во всех этих случаях возможны теоретические ошибки (вот почему посторонний человек часто скажет: надо бы хоть раз подумать и о себе), но эти ошибки свидетельствуют не против, а скорее в пользу объективности направления воли. Везде идея объективности оказывается той точкой отсчета, на которую всегда ориентируется моральное суждение, даже если в своем развитии оно отклоняется в ту или иную сторону под влиянием тревожных обстоятельств.

– В отличие от этих личных отношений, однако, объективные различия в ценности между существами, заинтересованными в наших действиях, могут, как согласно моральному сознанию, так и согласно теории объективности, оправдать различие в наших обязательствах по отношению к этим существам; и именно это является основанием для добродетели справедливости. Эта справедливость требует, во-первых, чтобы с равными существами обращались одинаково, независимо от того, в каком отношении они находятся к агенту, – но затем также и чтобы с неравными существами обращались по-разному, с каждым в соответствии с его достоинствами: другими словами, чтобы мера удовлетворения по возможности уравновешивалась мерой моральной ценности. Общепризнанно, что такое равновесие абсолютно необходимо для «морального миропорядка»; однако трудно определить значение и причину этого требования более точно. Я предположил, что оно хотя бы отчасти основано на идее, что моральные желания как таковые заслуживают удовлетворения, а аморальные – нет; но я не уверен, что могу охватить этим предположением всю область ретрибутивной справедливости. Однако, как бы то ни было, мы имеем дело с объективными мотивами, укорененными в объективных фактах, которые могут претендовать на более высокую моральную ценность, чем те, что относятся только к «я». – Добродетель целомудрия не является принципиально иной. Если смотреть объективно, то сексуальные отношения – это нечто чрезвычайно великое и ценное: условие не только сохранения, но и, посредством выбора брака и воспитания детей, физического, интеллектуального и нравственного прогресса человеческой расы; они имеют надиндивидуальное значение, и более или менее ясное осознание этого значения проявляется в глубокой серьезности, присущей всем нормальным проявлениям данного инстинкта. Целомудрие по своей природе есть не что иное, как практическое признание этого значения, уважение к сексуальным отношениям; там, где этого нет, где сексуальные отношения понимаются и ценятся только как индивидуальное средство наслаждения, проявляется такое же отсутствие объективности, как и тогда, когда в высказываниях о реальности, в действиях, затрагивающих благополучие других, пренебрегают объективными фактами и принимают во внимание только свои собственные интересы. Конечно, и здесь не менее важно соблюдать те правила и формы, с помощью которых государство и общественное мнение стремятся гарантировать определенную степень объективности во внешних действиях: можно жить нецеломудренно в браке и целомудренно в наложничестве, так же как можно совершить убийство из моральных побуждений и стать общественным благотворителем из корыстных побуждений. Для морального суждения везде принимается во внимание только расположение, и то, что придает этому расположению ценность или неценность, везде является только мерой восприимчивости к высшим, объективным мотивам или к низшим мотивам, относящимся только к собственной личности и окружению. – Наконец, следует рассмотреть так называемые обязанности по отношению к самому себе. Взаимосвязь между этими и предыдущими обязанностями легче всего определить на основе взаимосвязи между их противоположностями – «суверенитетом момента» и «суверенитетом эго»: Как в большом масштабе интересы всех людей, так и в малом масштабе интересы всех моментов индивидуальной жизни объективно равны, и как последние не могут быть принесены в жертву благу действующего человека, так и последние не могут быть принесены в жертву удовлетворению текущего момента. Возможно, здесь можно говорить о нравственности не личности в целом, а отдельных ее факторов; в любом случае, однако, диетическое поведение имеет объективную ценность в самом широком смысле, и как таковое оно может претендовать на определенную нравственную значимость по отношению к желаниям момента.

Моя этика была неправильно понята в двух основных направлениях. Во-первых, ее считают интеллектуалистической, то есть полагают, что она требует повсеместного точного расчета взаимных требований морального человека, или даже что она позволяет морали быть поглощенной точной реализацией объективных условий. И то, и другое совершенно неверно. Я снова и снова подчеркивал, что нравственность заключается вовсе не в знании, а исключительно в воле, не в теоретическом, а только в практическом видении: тот, кто точно взвесил бы все интересы, стоящие перед ним в случае конфликта, но принял бы решение только в соответствии со своими собственными, был бы совершенно безнравственным человеком; тот же, кто признал бы эти интересы лишь частично и неточно, но позволил бы интересам других оказывать на его выбор такое же большое влияние, как и его собственные, был бы совершенно нравственным человеком. Другой вопрос, тщательно ли просчитан вес задействованных интересов или оценен интуитивно, важен для определения темперамента и интеллектуального типа действующего человека, но совершенно не важен для определения его нравственности. – Второе заблуждение заключается в предположении, что, согласно теории объективности, поступок является моральным только в том случае, если в ходе предшествующего обсуждения было учтено благо всего человечества или даже всех разумных существ. Разумеется, это неверно, как неверно и мнение, что в каждом истинном утверждении должна быть учтена совокупность всех остальных истин. В каждый момент нашей жизни обстоятельства ставят нас перед выбором между определенными утверждениями или между определенными действиями; если мы добросовестно рассматриваем факты, относящиеся к этому выбору, то мы удовлетворяем принципу объективности. Поэтому тот, кто может сделать что-то только для нескольких или даже для одного человека, но на самом деле делает это, жертвуя своими собственными интересами, может так же ясно обнаружить объективную направленность воли и тогда заслуживает такого же морального признания, как если бы судьба поставила его в положение, позволяющее сделать счастливым весь мир. Возможности, между которыми мы должны выбирать, даны нам; выбор только за нами.

Я опубликовал только два небольших эссе по эстетике[3 - ?sthetische Untersuchungen im Anschlu? an die Lipps sehe Theorie des Komischen (Zeitschr. f. Psych, u. Physiol, der Sinnesorgane, XI) 1896. Zur Psychologie der Komik (Zeitschr. f. Psych, u. Physiol, der Sinnesorgane, XX) 1899.] и читал лекции; тем не менее, по методологическим причинам, в частности, она может претендовать на скромное место в этом общем изложении. Ведь наряду с эпистемологией она особенно подходит для использования в качестве парадигмы применимости эмпирико-аналитического метода в нормативных науках, поскольку имеет в своем распоряжении материал для исследования всех возможных степеней сложности (от простейшего соединения линий до богатейшего произведения искусства) и, таким образом, поставлена в положение, позволяющее отделить эмпирические законы от более простых случаев и затем объяснить с их помощью более сложные случаи. Именно поэтому мне кажется совершенно неправильным с самого начала ограничивать ее сферой художественной красоты, где почти повсеместно неограниченное множество факторов взаимодействуют во всех мыслимых комбинациях, чтобы произвести эстетическое впечатление, и пренебрегать естественной красотой, где эти факторы гораздо чаще встречаются по отдельности.

И здесь исследование должно исходить из того факта, что очень многие и очень разнообразные объекты, которые предстают перед нашим восприятием, вызывают особую эмоциональную реакцию, совершенно отличную от всех других, специфику которой мы выражаем именно тем, что приписываем всем этим объектам эпитет «красивый», пусть и с очень неодинаковым акцентом. Эта общность в эффекте теперь предполагает (подобно общности в эффекте различных механических, физических и химических процессов, обозначаемых как «теплота») нечто общее в причинах и побуждает нас спросить, что же это за общность: что мы должны признать сущностью красоты (в том же смысле, что и сущность теплоты). Чтобы приблизить решение этого вопроса, целесообразно прежде всего прояснить запутанную множественность соответствующих фактов, распределив их по категориям; поэтому я рассмотрел отдельно, в какой мере содержание восприятия (отдельные ощущения), форма восприятия (их порядок во времени или пространстве) и, наконец, идеи, которые не даны в восприятии, но ассоциативно вызываются им, способствуют эстетическому впечатлению. В результате получилось следующее.

Отдельные ощущения могут быть приятными или неприятными сами по себе; мы не называем их красивыми или безобразными в собственном смысле слова. Тем не менее, они могут поддерживать или нарушать эстетический эффект других факторов: одинаковая последовательность нот производит разное эстетическое впечатление в зависимости от того, играется ли она в высоких или низких октавах, одинаковый пейзаж – в зависимости от того, смотрим ли мы на него через красное или синее стекло. Это происходит потому, что отдельные тона и цвета имеют разный характер настроения: высокие тона вызывают веселое настроение, низкие – серьезное, сильные или слабые – более или менее энергичное; точно так же высокие и низкие тона имеют сходный эффект со светом и тьмой. Из цветов, как отмечали, в частности, Гете и Фехнер, «положительные» (желтый, оранжевый, красный) вызывают активное, возбужденное, боевое настроение, а «отрицательные» (различные оттенки синего) – пассивное, мягкое, меланхоличное; первые как бы проникают в нас, вторые – удаляются от нас, а зеленый, лежащий между ними, оказывает успокаивающее действие: «дальше не хочется, и дальше не можется» (Гете). Относительно всех этих эффектов следует также отметить, что они остаются практически неизменными даже при сочетании различных тонов или цветов; например, постепенное добавление красного к синему постепенно превращает ощущение пустоты и заброшенности в ощущение тоски (фиолетовый), печального величия (малиновый) и внушительного величия (пурпурный). Пока мы ограничимся констатацией этих фактов и резюмируем их тем, что эстетический эффект отдельных ощущений связан с их характером настроения.

Во-вторых, если мы рассматриваем связь отдельных ощущений во времени или пространстве, нам нужно лишь сформулировать известный принцип «единства во множественности» несколько резче, чем это обычно делается для того, чтобы обобщить все существующие случаи. В качестве примеров таких случаев я привожу, во-первых, те, в которых одни и те же перцептивные элементы повторяются на одинаковых пространственных расстояниях или временных интервалах: полосатые или пятнистые поверхности, узоры ковров, обоев и плиточных полов, разнообразные орнаменты в архитектуре и ремесле; кроме того, звон колоколов, рифма и аллитерация в поэзии, ритм и мелодия в музыке; наконец, ритмические движения различного рода. Помимо этих простейших случаев, существуют и другие, в которых повторяются не сами перцептивные компоненты, а определенные отношения между ними или к идеальной оси или точке (симметричные и правильные фигуры), или когда разнородные компоненты кажутся похожими благодаря добавлению похожих, или даже просто менее разнородными благодаря посредничеству промежуточных элементов (общие нотки в музыкальной гармонии, преобладание белого или черного цвета при солнечном свете или в сумерках, направление цветов на небе). В сумерках, направление главных линий в греческих и готических зданиях, переходы между прямыми линиями и дугами в орнаменте, между разными цветами в живописи и т. д.). И, наконец, может случиться, что отношения единства не между самими перцептивными элементами, а между ассоциативно вызываемыми ими идеями окажутся значимыми для эстетического впечатления, примером чего может служить эффект образов в поэзии, требование единства сюжета и характеров в драме и в романе. Если мы теперь спросим, что общего между всеми этими случаями, то ответ, как мне кажется, может быть только один: эта общая черта состоит в том, что везде восприятие одной части представленного объекта подготавливает восприятие других частей, в том смысле, что обе, будь то по содержанию, ассоциативным связям или эмоциональному тону, связаны друг с другом в соответствии с фиксированным, точным или даже не точным правилом. Оставим пока эту формулу, чтобы вернуться к ней позже.

В-третьих, нам предстоит выяснить, в какой степени ассоциации, связанные с воспринимаемым (помимо уже рассмотренных унитарных отношений между ними), могут совместно детерминировать возникновение эстетической реакции. Факты, относящиеся к этому, делятся на две группы, которые я, в соответствии с употреблением языка, называю ассоциативно прекрасными (в более узком смысле) и типично прекрасными.

Ассоциативная красота в более узком смысле была выдвинута на первый план особенно работами Фехнера и Липпса; ее общий характер состоит в том, что воспринимаемая вещь ощущается как более или менее красивая при условии, что с ней ассоциативно связаны интересные, эмоционально (особенно с удовольствием) подчеркнутые идеи. Это может происходить двояко, в зависимости от того, относятся ли эти идеи к собственным проявлениям жизни и выраженным в них чувствам (внутренняя ассоциация) или к внешним объектам, обладающим той или иной эмоциональной ценностью (внешняя ассоциация). Первое происходит уже с простыми геометрическими формами, когда сильно проведенная линия напоминает нам о решительных, а дрожащая – о слабых и неуверенных движениях, когда круг и сфера предстают перед нами как образ энергичного напряжения, а квадрат и куб – как образ вялого спокойствия, и когда вертикальные расширения заставляют нас думать о мощном стремлении вверх, а горизонтальные, напротив, о бесстрастном лежании; Кроме того, в арабесках, где у нас возникает ощущение, будто отдельные линии ищут друг друга, преследуют друг друга, убегают друг от друга; наконец, и прежде всего, в природных объектах, к которым мы привыкли повсюду, говоря о гордых скалах, спокойных озерах, зияющих пропастях, о шепоте ветра и вое бури, о жаждущей земле, или говоря, что цветы смотрят на нас, открываются и закрываются, спят и просыпаются, свесили головы в жару и томятся, – человеческих объектах, к которым мы привыкли.

и томиться в жару, – придать им человеческие качества и человеческие чувства и тем самым вовлечь их в круг эстетического созерцания. Для эстетики менее важны, чем эти внутренние ассоциации, ассоциации внешние; но то, что их влиянием не следует пренебрегать, становится ясно, когда мы думаем, с одной стороны, о красоте пейзажа, к которой взрослый, имеющий в своем распоряжении бесконечное число опытных ассоциаций, гораздо более восприимчив, чем ребенок; и, с другой стороны, о красоте зданий и предметов всякого рода, которая, по крайней мере отчасти, зависит от стимулируемых перцептивным содержанием идей солидности, экономии средств, удобства пользования и т. д. и т. п. Эти последние случаи, как мне кажется, иногда ошибочно признаются подлинными ассоциативными эффектами, в то время как для первых предлагаются другие названия, такие как ассимиляция или эмпатия. Однако верно, что там, где я говорил о внутренней ассоциации, добавленные идеи не представляются отдельно, а сливаются с перцептивным содержанием; Но так же часто происходит и с внешними ассоциациями («уютная» маленькая комната, «по-домашнему» выглядящий дом), тогда как здесь, как и там, воспринимаемое везде является prius, к которому, на основе ранее сформированных связей опыта, присоединяются дальнейшие идеи, даже если они не задумываются отдельно, а скорее сразу интерпретируются в воспринимаемое.

Единственное различие между внутренней и внешней ассоциацией, как мне кажется, заключается в том, что связь между данным восприятием и возникающим чувством опосредована в первом случае представлениями о выразительных явлениях, которые являются возможными следствиями, а во втором – представлениями о внешних объектах, которые являются возможными причинами, связанными с этим чувством. Наконец, если мы сравним все эти случаи с другими, в которых также стимулируются идеи, вызывающие удовольствие, а специфически эстетический эффект отсутствует (вкусная еда, приятное общение), мы придем к предварительному выводу, что эмоциональные ассоциации способны вызывать сильные эстетические эффекты, особенно когда, в силу их большого количества и малой определенности, они не превышают или почти не превышают порога.

В последнюю очередь мы должны рассмотреть типичную красоту, в которой, как мы увидим, ассоциации также играют роль, но совсем по-другому и без их эмоционального тона. Когда мы восхищаемся лошадью, породистой собакой, человеческим телом как совершенным в своем роде, мы, очевидно, сравниваем их в некотором роде с модельными образами, которые лежат готовыми в нашем сознании; вопрос в том, как мы приходим к этим модельным образам. Чтобы ответить на этот вопрос, апелляция к чувственным, формальным и ассоциативным красотам, которые цепляют эти модельные образы, конечно, достаточна лишь в самой малой степени; и даже столь любимое слово «идея», которое везде, кроме платонического круга мысли, является не более чем словом и поэтому должно как можно скорее исчезнуть из научного обихода, не продвигает нас ни на шаг. Однако если мы обратимся к опыту, то обнаружим, что эти модельные образы, которые мы бессознательно используем в качестве норм при оценке образцов рода, в общем и целом точно соответствуют среднему значению опыта, накопленного нами в течение жизни по отношению к данному роду. Это напрямую подтверждается результатами «фотографии типов» и измерениями идеальных фигур греческой скульптуры; косвенно – разнообразие идеалов человеческой красоты у разных рас и народов, постепенная трансформация этого идеала во время длительного пребывания среди чужой расы людей, общее эстетическое отвращение к монстрам и промежуточным формам (летучая мышь), влияние господствующих мод, которые всегда находят сначала уродливыми, затем терпимыми и, наконец, настолько естественными, что их замена другими поначалу решительно не желательна, и многое другое. Действенность рассматриваемого фактора прослеживается даже в области искусства: не только в том, что относительно случайные детали, относящиеся к стилю старых зданий, с удовольствием обнаруживаются вновь, но и в том, что, помимо греческой скульптуры, современное жанровое искусство оказывает эстетическое воздействие таким же образом, предпочтительно через изображение родового. Таким образом, мы можем с уверенностью заключить, что (как здесь, так и в других местах, с учетом тревожных обстоятельств) восприятие форм, которые соответствуют среднему уровню предыдущего опыта наблюдателя, оценивается как прекрасное.

Таким образом, были установлены, пусть и в самых общих чертах, четыре эмпирических закона, каждый из которых гласит, что при определенных особых условиях специфическое чувство красоты дает о себе знать в сознании. Нет необходимости исследовать, есть ли у этих четырех наборов условий (чувственной, формальной, ассоциативной и типичной красоты) что-то общее, из чего можно было бы объяснить эту общность их эффектов.

Теперь я полагал, что могу найти эту общность в том факте, что во всех соответствующих случаях существуют обстоятельства, которые приводят к постоянной или постоянно возобновляемой адаптации внимания к тому, что воспринимается. Это легче всего продемонстрировать на примере формальной красоты, где регулярное чередование перцептивных содержаний (например, при взгляде на узор или прослушивании ритмической последовательности нот) немедленно создает ассоциации между ними, которые заставляют нас в каждый момент ожидать именно того, что будет дальше; или где (при чтении драмы или лирического стихотворения) само начало дает нам представление о том, что будет дальше. Так же обстоит дело с типичной драмой или лирическим стихотворением, где начало уже вызывает представления о персонажах и ситуациях или настраивает нас на такой лад, что все последующее, при всем разнообразии его содержания, вписывается в него. Аналогично обстоит дело и с типичной красотой, с той разницей, что здесь ассоциации, вызывающие установку внимания, возникли не в ходе самого отдельного восприятия, а в результате многочисленных предшествующих восприятий. Эти предшествующие восприятия объединили общие и средние индивидуальные характеристики образцов группы в более или менее ясно осознанную общую концепцию, которая, в зависимости от того, насколько вновь представленный образец соответствует ей, облегчает или затрудняет восприятие того же самого; в случае ассоциативной красоты дело обстоит несколько иначе, но в конечном счете опять то же самое. Если перцептивное содержание вызывает интересные и эмоциональные ассоциации, они, именно в силу своего эмоционального тона, прочно удерживаются в сознании; если же они многочисленны и не очень ясны, они подавляют друг друга и остаются на заднем плане, но оттуда они снова оказывают ассоциативное воздействие на перцептивное содержание и удерживают внимание на нем постоянно. Отсюда чары, которыми ассоциативно прекрасное (атмосферный пейзаж, выразительное лицо) держит нас в плену, ощущение бесконечности, которое мы испытываем по отношению к нему в резком контрасте с формальной и типичной красотой. И отсюда же ослабление или отсутствие эффекта в тех случаях, когда вызываемые эмоциональные ассоциации менее многочисленны и более четко определены (утилитарные объекты), поскольку тогда они сами требуют внимания, конкурируют с перцептивным содержанием, а не поддерживают его, и вытесняют его из фокуса сознания. Наконец, что касается чувственной красоты, то она, вероятно, по существу подчинена ассоциативной красоте. Существует такой далеко идущий параллелизм между настроением звуков и цветов и эмоциональным тоном их наиболее ярких представителей в опыте индивида или вида (интонации человеческого голоса в разном возрасте и в разном настроении, контраст между днем и ночью в отношении безопасности и широкой занятости внимания, красный цвет огня и крови, синий цвет неба и спокойного моря, зеленый цвет окружающей нас природы), что мы едва ли можем не предположить здесь реальной, а затем, вероятно, ассоциативно обусловленной связи. Однако ввиду незначительной значимости чувственного фактора в эстетике нет необходимости углубляться в этот вопрос.

Если, однако, дело обстоит так, что везде, где возникает эстетическое удовольствие, в воспринимаемых объектах присутствуют условия, которые сами по себе или в связи с предыдущим опытом направляют внимание на соответствующее содержание, тогда кажется оправданным предположение, что специфическое удовольствие, которое мы называем эстетическим, возникает именно из ощущения облегченного функционирования, легкого скольжения в него, непрерывной гармонии между перцептивной функцией и объектом восприятия. И действительно, мы обнаруживаем, что везде, где, даже если это обусловлено случайными и сугубо индивидуальными причинами, происходит подобное облегчение перцептивного труда, возникает чувство удовольствия, которое демонстрирует безошибочное родство с эстетическим удовольствием: Например, когда после долгих скитаний по чужой стране мы впервые видим старый знакомый район или слышим речь на родном языке, или даже когда прекращается мешающий шум, уходит туман, портящий интересный вид, или изображение в микроскопе или на экране проектора вдруг резко очерчивается благодаря регулировке линз. Во всех этих случаях мы испытываем такое же чувство облегчения и освобождения, как при встрече с красивым объектом, и только воздерживаемся от описания того, что воспринимаем как прекрасное, потому что знаем, что оно производит такой эффект лишь временно и случайно, благодаря контрасту с тем, что было до этого.

Еще одним подтверждением изложенной здесь теории является тот факт, что она также способна дать удовлетворительный отчет о соответствии и различии между собственно прекрасным и его модификациями (возвышенным, трагическим, комическим). Возвышенное заставляет нас колебаться между двумя противоположными состояниями души, когда мы попеременно то сталкиваемся с великим, вечным, высшим или совершенным, то болезненно ощущаем свою неполноценность, сопереживаем ему, забываем себя и поднимаемся вместе с ним высоко над пределами человеческого. Переход от первого состояния души ко второму всегда должен приводить к чувству расслабления и освобождения, но в гораздо большей степени, чем при внутренних ассоциациях, о которых шла речь выше, что без лишних слов объясняет эстетическую привлекательность возвышенного. Однако эти чувства то и дело сменяются противоположными, из которых возникает элемент неудовольствия, которому чувство возвышенного, по сравнению с чувством красоты, обязано своей большей серьезностью; у активных, энергичных, творческих натур этот элемент, однако, остается на втором плане и, возможно, усиливает другой по контрасту. А у слабых, робких людей, одаренных слабым воображением, бывает, что возвышенное зрелище, которое их восхищает, скорее угнетает.

– Причину любви к трагическому искали во всех мыслимых внеэстетических моментах (катарсис, поэтическая справедливость, моральное величие героя, роковая или причинная необходимость), каждый из которых часто встречается, но ни один из которых не встречается везде и только там, где может быть создано трагическое впечатление. С другой стороны, есть один момент, и, насколько я могу судить, только один, который не отсутствует ни в одной трагедии или трагической ситуации и который, согласно настоящей теории, обязательно должен иметь выдающееся эстетическое значение: а именно, судорожная фиксация внимания на великом страдании. Ибо, как учит нас повседневный опыт, если слабые ассоциации неудовольствия, связанные с любым воспринимаемым объектом, оказывают отталкивающее воздействие, затрудняя дальнейшее восприятие и заставляя объект казаться уродливым, то сильные ассоциации неудовольствия с неодолимой силой притягивают взгляд к объекту, который их вызывает, и делают невозможным его отвести, несмотря на отвращение, которое объект внушает, или скорее из-за него. Однако это такая степень адаптации внимания, которая сама по себе, то есть если бы не было конфликтов, должна была бы порождать интенсивное эстетическое удовольствие. Но конфликты есть, а именно с теми чувствами неудовольствия, которые, фиксируя внимание, обусловливают эстетическое удовольствие, но при этом естественным образом сохраняют свой собственный эмоциональный характер. Таким образом, в трагическом, как и в возвышенном, мы имеем дело не с быстрым чередованием удовольствия и неудовольствия, но так же часто и так же долго, как неэстетическое неудовольствие, присутствует обусловленное им эстетическое удовольствие, и это полностью зависит от отношения интенсивности между ними, какое из них сохраняет перевес. Это соотношение интенсивности, однако, варьируется в зависимости от человека и обстоятельств. Кровавая сцена битвы, жуткий несчастный случай доставят больше удовольствия, чем неудовольствия, только очень грубым и тупым людям; воображение подобных событий на картине или на сцене уже вызывает гораздо более слабую реакцию неудовольствия и поэтому может доставить избыток удовольствия даже при несколько более высоком уровне образования; высокообразованному же человеку нужны гораздо более эффективные облегчения и компенсации, чтобы действительно ощутить удовольствие от непринужденного восприятия, возникающего из ассоциаций неудовольствия как такового. И именно это предлагает ему трагедия через все те моменты удовлетворенного чувства справедливости, морального восхищения, понимания строгой необходимости, каждый из которых ошибочно считался положительной и основной причиной трагического удовольствия. Следовательно, как было отмечено выше, в эффективной трагедии каждый из этих элементов может отсутствовать по отдельности, но не все вместе. – Наконец, что касается комического, то я в основном, хотя и с отклонениями, придерживался известной теории Липпса*, согласно которой везде, где возникает рассматриваемое впечатление, внимание сначала напрягается (чем-то очевидно значительным, новым или таинственным), но затем внезапно расслабляется (признанием очевидно значительного бессмысленным, нового – неинтересным, таинственного – правдоподобным). Для обоснования этого утверждения на фактах можно сослаться на работу Липпса [4 - Th. Lipps, Psychologie der Komik (Phil. Monatsh., Bd. XXIV und XXV); Komik und Humor, Hamburg u. Leipzig 1898.]и на мои трактаты, процитированные выше; Замечу только, что как явления объективного комического (смешное), так и субъективного комического (шутка), а также некоторые другие, на которые часто не обращают внимания (например,, смех девушек в качающейся лодке, нервный смех при сильной физической или душевной боли), могут быть полностью подчинены ему без принуждения.

Но если это так, то отношения между комическим и прекрасным также легко объяснимы в соответствии с изложенной теорией. Здесь, как и там, возникающее чувство удовольствия является результатом расслабления внимания, которое несет с собой приятное сознание избытка доступной энергии внимания; существенное различие состоит в том, что в комическом, во-первых, предшествующее напряжение сильнее, в силу особых условий, упомянутых выше, и, во-вторых, расслабление происходит не за счет непрерывного поступления связанных идей, поддерживающих восприятие, а скорее за счет внезапного прекращения интереса, связанного с этим восприятием. Это объясняет судорожный характер, который присущ комичекому, в отличие от чисто эстетического, эмоционального возбуждения, и который вполне адекватно отражается в соответствующем выразительном движении – смехе, где за глубоким вдохом, свидетельствующим о напряжении, следует прерывистый выдох, сигнализирующий о расслаблении. Очевидный образ, с помощью которого я ранее пытался проиллюстрировать* эту взаимосвязь, по-прежнему кажется мне актуальным: пружина, натянутая тяжелым грузом, может быть расслаблена двумя способами: либо груз будет поддерживаться, либо он сорвется и упадет на землю. Первое соответствует переживанию эстетического чувства, второе – комического.

Эстетика находит свое применение в искусстве: конечно, не в том смысле, что художник должен изучать эстетические законы и позволять своим произведениям определяться результатом этого изучения, а в том, что эстетические законы применяются в его работе и затем вновь открываются эстетиком в готовом произведении искусства. Другими словами, художник, в силу своего сильного интереса и большой восприимчивости к эстетическим впечатлениям, задумывает свое произведение, будь то в свободном воображении или под влиянием слабых намеков из данной действительности; но в том, что его замысел удовлетворяет его самого и радует других при его исполнении, проявляются те же эстетические законы, которые лежат в основе красоты везде. Следовательно, в каждом хорошем произведении искусства, во всех возможных нюансах и переплетениях, можно будет распознать элементы чувственной, формальной, ассоциативной, типичной и, возможно, других форм красоты. С этой точки зрения было бы чрезвычайно интересно проанализировать отдельные искусства, периоды искусства и художественные направления, определить для каждого из них преобладание тех или иных факторов и их модификаций, исследовать их связь с требованиями техники, духом эпохи и характером людей. Впрочем, эстетик может оставить эту задачу историку искусства.

Применение эмпирического метода в метафизике [5 - Zur ParaDelismusfrage (Zeitschr. f. Psych. u. Physiol, der Sinnesorgane, XVII) 1897. Einf?hrung in die Metaphysik auf Grundlage der Erfahrung. Leipzig 1905 (3. AufL 1921). Wetenschappelijke Metaphysica (De Gids, 70) 1906. Het ik en’t psychisch monisme (Tijdschr. v. Wijsb., I) 1907. De philosophic von Henri Bergson (Tijdschr. v. Wijsb., VI) 1912. In Sachen des psychischen Monismus (Zeitschr. f. Psych., 63—79): 1. Mi?verst?ndnisse in bezug auf die metaphysischen und naturwissenschaftlichen Voraussetzungen des psychischen Monismus (63, 1912); 2. Mi?verst?ndnisse in bezug auf die psychologischen Voraussetzungen des psychischen Monismus (63, 1912); 3. Psychischer Monismus und «Psychical Research» (64,1912); 4. Die Beziehung der Wahrnehmung auf ihren Gegenstand (75, 1916); 5. Leben und Traum (75, 1916); 6. Dualistischer und monistischer Psychismus (76, 1916); 7. Die neuesten Bedenken Erich Bechers (79, 1917). Spinozistisch en modern parallelisme (Bijdr. Kon. Ac. v. Wet.) 1914. Het psychisch monisme, Baam 1915. ?ber die Anwendbarkeit des Eneigiebegriffes in der Psychologie, Leipzig 1921.]вряд ли требует подробного обоснования.

Ведь, во-первых, всегда хотя бы неявно признавалось, что наука о реальности, каковой и хочет быть метафизика, должна быть ориентирована на явления, через которые мы получаем знания об этой реальности, и использовать их для проверки своих результатов. И во-вторых, сами конкретные эмпирические науки, пытаясь приспособить свои гипотезы к все более полному множеству данных фактов, нуждаются в том, чтобы их венчала эмпирическая метафизика. Как гипотезы физики нуждаются в дополнении или изменении, когда в дополнение к физическим явлениям принимаются во внимание химические, так и гипотезы общего естествознания, когда в дополнение к исключительно рассматриваемым им материальным явлениям требуется объяснить не менее определенные явления сознания, а также отношения, существующие между ними. Таким образом, общая наука о мире, исследующая, что мы должны предположить в отношении действительности, чтобы иметь возможность дать отчет о всей совокупности доступных нам фактов опыта, лежит целиком в русле исторического и логического развития.

Поэтому первый вопрос, который должна задать метафизика, – это вопрос о природе и закономерности тех фактов, которые доступны ей как конечный материал для построения и проверки ее гипотез. Что касается природы этих фактов, то простая интроспекция учит нас, что все они являются фактами сознания, то есть ощущениями, восприятиями, идеями, суждениями, чувствами, волевыми решениями и тому подобным. Иначе и быть не может, ведь если бы у нас не было сознания чего-либо, мы не могли бы использовать его в качестве исходных данных для построения своего мировоззрения. О закономерности, которая открывается нам в этих последних фактах, мы должны будем поговорить более подробно. Отчасти эта законность есть законность между данными содержаниями самого сознания, как, например, между восприятиями и вытекающими из них ощущениями, представлениями и мыслями, между предпосылками и вытекающими из них заключениями, между побудительными идеями и вытекающими из них волевыми решениями; их анализирует психология. С другой стороны, данные факты сознания указывают на закономерность, которая лежит не внутри, а вне их; этим занимается естествознание. Для открытия этой закономерности изначально важны два ряда фактов. Во-первых, тот факт, что для определенной группы содержаний сознания, а именно для ощущений и восприятий, в сознании не может быть найдено предшественников, закономерно связанных с ними, то есть что, например, звук, обонятельное ощущение, зрительное восприятие могут появиться в сознании без того, чтобы им предшествовало что-то, с чем они связаны в соответствии с фиксированными правилами. И, во-вторых, что при благоприятных условиях (при постоянной адаптации органов чувств в самом широком смысле) эти ощущения и восприятия возникают в серии, которые протекают по закону, и законность которых не нарушается, если в результате временного нарушения этих условий (например, когда человек отводит взгляд или закрывает глаза) отдельные связи выпадают. Этот факт наиболее просто объясняется предположением (уже в донаучном мышлении), что помимо того, что дано в сознании, существует нечто иное («внешний мир»), в котором господствует строгая законность и части которого могут при посредничестве органов чувств вызывать ощущения и восприятия, в которых отражается их законность, Но что это за части и что такое внешний мир сам по себе, помимо его воздействий в сознании, мы ничего не можем заключить из этих воздействий, т. е. из ощущений и восприятий, даже того, что этот внешний мир пространственен или находится в пространстве.

Ведь и в пространственных восприятиях мы в любом случае имеем дело с весьма опосредованными эффектами реальных условий, а промежуточные звенья этих эффектов (сенсорные процессы) опять-таки известны нам исключительно через их опосредованные эффекты; Как из того, что мы испытываем ощущение красного или сладкого, не следует, что вещи внешнего мира, вызывающие эти ощущения, сами по себе красные или сладкие, так же* как из того, что мы воспринимаем расширение и движение, нельзя заключить, что расширение и движение как таковые также существуют во внешнем мире. Все, чему учит и чему может научить нас естествознание, относится, таким образом, только к законной связи между совершенно неизвестными вещами и процессами, которые могут быть охарактеризованы только связанными с ними сенсорными эффектами. И это относится не только к эмпирическим законам, но и в той же мере к объяснительным гипотезам; с той лишь разницей, что здесь (например, в утверждениях о движении тепла или об атомной модели) эти вещи и процессы характеризуются не теми восприятиями, которые они могли бы вызвать у человеческого наблюдателя, а теми, которые они могли бы вызвать у идеального наблюдателя с такими же, но бесконечно утонченными органами чувств. Иными словами, естествознание предлагает нам чрезвычайно полное, чрезвычайно точное, но неизменно относительное знание о внесознательной реальности; оно учит нас тому, как эта реальность могла бы показаться нам при идеально благоприятных условиях, а не тому, чем она является сама по себе.

Теперь, в дополнение к психическим и физическим законам, в нашем распоряжении есть третий, психофизический закон. Среди реальностей, относительно которых естественная наука дает нам постоянно расширяющиеся относительные знания, есть и те, которые мы могли бы воспринимать в функционирующем мозге; и мы можем предположить, на основании многочисленных анатомических, физиологических и психопатологических исследований, что эти восприятия «идут параллельно» с одновременным содержанием сознания человека, к мозгу которого они относятся, то есть что они находятся в непрерывной законной связи с ним. Если, например, человек некоторое время размышляет над проблемой или предается фантазиям, не прерываемым внешними раздражителями, то можно показать, что каждое из возникающих при этом содержаний сознания четко определяется предшествующими содержаниями сознания, а каждый из сопутствующих феноменов мозга – предшествующими феноменами мозга, при этом каждое содержание сознания столь же четко определяется одновременными феноменами мозга, а каждый феномен мозга – одновременным содержанием сознания. Своеобразное переплетение этих различных отношений зависимости не может быть истолковано иначе, как то, что эти два ряда явлений относятся к идентичной реальности, которая может восприниматься двумя способами (как вибрирующая струна через глаз и через ухо), и это предположение фактически образует общую основу трех, кстати, очень разных гипотез мира. Материализм утверждает, что эта реальность сама по себе материальна, и только в особых обстоятельствах, когда частицы материи объединяются в сложные образования, которые мы называем нервными системами, она создает ложную видимость сознания. Психический монизм, напротив, представляет всю реальность как огромный комплекс процессов сознания, который распадается на множество индивидуальных сознаний и в которых при определенных условиях (которые сами могут быть восприняты как функционирующие органы чувств) возникают особые содержания сознания, которые мы называем восприятием материальных (возможно, мозговых) явлений.

Наконец, спинозизм предполагает неизвестную в своей сущности реальность, компоненты которой могут восприниматься, с одной стороны, как материальные, а с другой – как явления сознания. Каждая из этих гипотез в принципе в равной степени способна объяснить существующую троякую закономерность, ибо для каждой из них существует закономерно целостная реальность, которая отражается, более или менее полно, в одном или нескольких рядах явлений и в этом отражении также должна выражать свою собственную закономерность. Так, для материализма законность мозговых процессов в соответствующих явлениях сознания, для психического монизма законность человеческой, животной и другой сознательной жизни в мозговых процессах и других восприятиях, которые следуют при благоприятных условиях, наконец, для спинозизма законность «неизвестного третьего» в обоих этих явлениях. Но если мы спросим, какая из этих трех гипотез меньше всего предполагает и больше всего достигает того, что предполагает, то мне кажется несомненным, что с обеих точек зрения гипотеза психического монизма заслуживает решительного предпочтения перед двумя другими.

Что касается первого пункта – количества предпосылок, которые необходимо сделать, – то это очевидно. Если, как было отмечено выше, в непосредственном опыте нам даны исключительно содержания сознания, включая чувственные восприятия, то психический монизм не предполагает никакого другого вида реальности, кроме этих, но только предполагает, что в рамках более всеобъемлющего комплекса сознания эти чувственные восприятия вызываются причинами по существу той же природы, что и непосредственно данные содержания сознания. И в предположении этой причинной связи заключается, строго говоря, единственный гипотетический элемент соответствующей доктрины, который не взят из непосредственного опыта; в остальном же, как и всякая теория, она лишь дополняет этот опыт элементами того же рода, что и те, что находятся в нем. Материализм, с другой стороны, предполагает, кроме данного сознания, совершенно иную, несуществующую материю, а спинозизм – третью вещь, совершенно неизвестную по своей природе, и оба, кроме этих новых видов реальностей, должны предполагать также и новые способы действия, которые будут им приписаны, поэтому большее усложнение в первом случае ни в коем случае не может быть перевешено меньшим в отношении второго. Поэтому большая простота психо-монистической гипотезы вряд ли может быть подвергнута сомнению.

Теперь, во-вторых, как ведут себя сравниваемые гипотезы с точки зрения их способности объяснить данное? Как отмечалось выше, все они в принципе способны объяснить существование психической, физической и психофизической законности; но это не означает, что они должны быть в одинаковой степени способны отразить конкретное содержание этих трех законностей. И действительно, в этом вопросе существуют существенные различия, которые мы хотели бы обсудить более подробно.

Во-первых, материализм не может отдать справедливость природе того, что дано нам в качестве содержания сознания. Основные гипотезы и фундаментальные законы естествознания, с помощью которых он также хочет объяснить сознание, везде говорят только о происхождении движений из движений: то, что сознание должно возникать также из движений мельчайших частиц мозга, в дополнение к другим движениям, в них не предусмотрено. Если материализм теперь хочет заполнить этот пробел, приписывая материи, кроме механических, другие скрытые силы, которые, как предполагается, позволяют ей производить сознание, он вступает в противоречие с законом энергии, поскольку должен предположить, что для этого, как и для любого другого эффекта материальных агентов, энергия расходуется, тогда как, как согласно общим предпосылкам естественной науки, так и согласно специальным точным исследованиям, механическая энергия, поставляемая телу, полностью используется для механических эффектов. Но если материализм пренебрегает этими трудностями и просто допускает, что где-то и когда-то сознание возникло из материальных условий, то дальнейшее существование и развитие этого сознания ставит перед ним новую трудноразрешимую проблему, поскольку согласно дарвиновским принципам сохраняются только те органические функции, которые полезны в борьбе за существование, тогда как для материализма сознание – всего лишь эпифеномен, и как таковое оно абсолютно неэффективно и бесполезно. Повсюду видно, что материалистическая гипотеза по своей природе не приспособлена для объяснения этого сознания и нигде не может предложить такого объяснения, не перечеркивая основных предпосылок естествознания, на которых она сама основана.

Спинозизм (особенно в той упрощенной форме, в которой он был представлен выше), вероятно, только относительно защищен от подобных возражений, потому что он оставляет реальность, которую предполагает, совершенно неопределенной, и поэтому трудно сказать, что он может и чего не может сделать. Но есть по крайней мере один общий факт, который он должен рассматривать как совершенно случайный и необъяснимый: это соответствие по содержанию между волевым решением и действием. Ибо, по его мнению, между ними нет никакой причинной связи, в силу которой решение воли могло бы произвести соответствующее ему действие; но в обоих отражаются последовательные реальные процессы в различных направлениях, природа которых неизвестна, но которые в любом случае должны быть поняты как совершенно отличные от них. Поэтому для возникновения физического отражения (действия) совершенно случайно, что наряду с ним существует психическое отражение (решение воли), и вдвойне случайно, что в этом решении воли именно те движения представляются как цель, которые сразу же после этого проявляются в действии. Таким образом, спинозизм (как, впрочем, и материализм) оставляет необъясненным тот чрезвычайно важный для рассматриваемых вопросов факт, что мы делаем именно то, что хотим делать; для его объяснения в любом случае потребовались бы вспомогательные гипотезы, и поэтому он явно не дотягивает до другой теории, которая могла бы обойтись без них.

То, что психический монизм, хотя и предполагает меньше, чем конкурирующие гипотезы, делает больше по этим пунктам и, по крайней мере, столько же по всем остальным, я полагаю, легко доказать. Во-первых, эта доктрина предполагает не что иное, как неизмеримое целое содержаний сознания, к которому принадлежат также чувственные восприятия людей и животных; последние, однако, вызываются не гипотетическими материальными вещами, а опять-таки содержаниями сознания. Поэтому психическому монизму не нужно предполагать и объяснять возникновение материи из сознания, как это делает материализм. Он также может безоговорочно признать теорему о сохранении энергии. Если вся реальность есть сознание и если воспринимаемые нами физические явления являются лишь отражением чужого сознания в нашем собственном, то то, что мы измеряем как физическую энергию, должно в последней инстанции относиться и к психической реальности: в ней, несмотря на все изменения, должна оставаться неизменной величина, проявляющаяся в мире явлений как энергия движения, расстояния, тепла и т. д. Если бы существовала совершенная психология, то это было бы невозможно. Если бы существовали совершенная психология и совершенное естествознание, то эта психическая энергия должна была бы измеряться двумя способами: во-первых, непосредственно в самих процессах сознания и, во-вторых, косвенно в природных явлениях, в виде которых эти процессы сознания могут быть восприняты; реальный объект измерения был бы одним и тем же в обоих случаях, и тот факт, что он сохраняется неизменным и неизменным, должен был бы быть выявлен из результатов как косвенного, так и прямого измерения. Более того, эффективность борьбы за существование и выживание сильнейших можно интерпретировать как психологически, так и физически, подобно тому как наши идеи, наши мнения, наши волевые усилия постоянно борются за первенство и утверждают это только в том случае, если они лучше всего подходят для всей нашей личности или, по крайней мере, для данной фазы ее развития. Нечто подобное, только в совершенно иных масштабах и, предположительно, на совершенно иной стадии развития, могло бы лежать и за тем, что мы воспринимаем как борьбу за существование в природе; и наконец, психический монизм имеет то серьезное преимущество перед двумя другими гипотезами, что он не отрицает причинность воли, а предполагает ее. Ибо, согласно ему, решение воли принадлежит не к неэффективному опыту, а к действенной реальности; оно вызывает другие, столь же сознательные, реальные и действенные процессы, о которых мы знаем только через соответствующие явления (нервная проводимость, сокращение мышц, действие); а его действенность основана на опыте, который мы накопили в течение всей нашей жизни о нашей способности вызывать идеи движения и о связи между этими идеями движения, с одной стороны, и соответствующими ощутимыми движениями и их последствиями – с другой. Итак, повсюду психический монизм доказывает, что он способен привести к легкому и определенному решению проблем, которые другие мировые гипотезы должны оставить открытыми; и что ему вместо этого должны противостоять другие трудности, которые эти другие способны преодолеть лучше, чем он, мне неизвестно.

Нет надобности кратко указывать линии, по которым может быть развита основная идея психического монизма. Из предполагаемого ею мира-сознания нам даны в опыте только индивидуальные сознания человека и животных, и непосредственно даже только наше собственное; поэтому мы должны исходить из них, если хотим установить что-либо более определенное об отношениях внутри них. Теперь мы знаем, что из бесчисленных ощущений, воспоминаний, познаний и т. д., составляющих наши психические владения, только бесконечно малая часть в любой момент «переступает порог» и тем самым отделяется от остальных до относительной независимости, а опыт сновидений и расщепления личности учит нас, что несколько таких комплексов могут существовать одновременно бок о бок. Поэтому разумно предположить, что при отщеплении индивидуальных сознаний от мира-сознания то, что существует в малом масштабе, повторяется в большом масштабе. Похоже также, что в обоих случаях существуют сходные обстоятельства, определяющие этот процесс. Как в индивидуальной душе соответствующее содержание центрального сознания, отделенного от всех других содержаний, определяется отдельными ощущениями или идеями, достигшими высокой степени сознания в силу своей интенсивности или эмоционального тона, которые влекут за собой другие родственные им и оттесняют посторонние, – так и в мировом сознании существуют бесчисленные системы родственных им ощущений, В мировом сознании мы находим бесчисленное множество систем органов и других ощущений, каждое из которых связано с одним телом и никогда не прекращается, к которым привязаны идеи, мысли и чувства и которые в течение всего нашего индивидуального существования могут отгородить нас от мирового сознания точно так же, как объекты мимолетного интереса отгораживают нас на несколько мгновений от других наших умственных содержаний. И эта аналогия должна быть продолжена вверх и вниз в бесконечность. Подобно тому как все содержание нашей души отражается в облике функционирующего мозга, а наше центральное сознание – в облике определенного комплекса функций мозга, так и явления Земли, Солнечной системы и Млечного Пути, с одной стороны, и явления клетки, молекулы и электрона – с другой, могут отражать более или менее всеобъемлющие концентрации сознания. Но все эти отдельные сознания опять-таки должны быть осмыслены как интегрирующие компоненты высшего и, наконец, мирового сознания и связаны с ними общей закономерностью. Конечно, все эти предположения еще далеки от того, чтобы считаться однозначными результатами научного исследования. Но постепенный прогресс естествознания и психологии позволит изучать их все более пристально. Чем больше расширяются наши знания о параллельных отношениях между данным сознанием и его отделами, с одной стороны, и соответствующими явлениями мозга – с другой, тем увереннее мы сможем распознавать во внешней природе те явления, которые указывают на аналогичные процессы и отношения; и чем лучше мы будем осведомлены об истории развития Земли и звездных систем, молекул и атомов, тем точнее мы сможем определить степень аналогии, которую Фехнер и Спенсер продемонстрировали между ней и историей развития живых существ.

Наконец, если бы мы спросили, какого рода реальность следует приписать мировому сознанию, предполагаемому психическим монизмом, мы могли бы коротко ответить: такую же, как и данное человеческое сознание. Но если бы вопрос был уточнен, чтобы узнать, следует ли рассматривать все это данное или предполагаемое сознание как бытие-в-себе или как простую видимость, то я бы сказал, что не могу, подобно Канту и его последователям, приписать этому различию абсолютное значение. Напротив, понятие видимости представляется мне совершенно относительным понятием; мы называем нечто видимостью не в отношении его собственной природы, а в отношении его отношений к другому, которое лежит в его основе как его условие; но то, что является «простой видимостью» по отношению к другому, тем не менее также является чем-то «в себе» и принадлежит, пока оно существует, в той же мере и в том же смысле, что и эта вещь, к реальности. Такой взгляд приводит к предположению о существовании чего-то вроде различных слоев реальности, каждый из которых может рассматриваться как его видимость по отношению к следующему более низкому слою и как его видимость по отношению к следующему более высокому слою. На поверхности лежит слой ощущений; затем следует слой составляющих реальности, вызывающих эти ощущения, которые, согласно психическому монизму, являются фактами сознания. В той мере, в какой они даны в непосредственном опыте, они, очевидно, принадлежат реальности; но в той мере, в какой мы добавляем к ним другие, не данные, положение дел в этих двух случаях несколько отличается. Что касается ощущений, то мы признаем, что они возникают индивидуально при посредничестве тех органов чувств, которые мы воспринимаем как функционирующие; поэтому, когда их законная последовательность прерывается, у нас нет причин предполагать ощущения, которые не даны вновь, чтобы заполнить пробелы, – но только предполагать такие реальности, которые могли бы производить ощущения при посредничестве органов чувств. Что же касается других содержаний сознания, то нет никаких оснований считать их вызванными чем-то иным, чем предшествующие содержания сознания; когда их причинная связь прерывается, то в любом случае логичнее всего дополнить ее предполагаемыми не данными содержаниями сознания. И эти представления находят свое подтверждение в том, что ряд законно связанных ощущений, если он прерывается временным прекращением функций органов чувств, продолжается повсюду, тогда как ряд законно связанных! других содержаний сознания, если он каким-либо образом прерывается, никогда не продолжается впоследствии точно так же, как это было бы без прерывания. Поэтому данные ощущения не следует признавать частью всеобъемлющего реального контекста ощущений – но данное сознание, безусловно, следует признать частью всеобъемлющего реального контекста сознания; и этого достаточно, чтобы в принципе объяснить как общую законность, так и случайные ее прерывания, которые, с одной стороны, делают ощущения узнаваемыми сами по себе, а с другой – всю жизнь сознания.

Но если мы теперь найдем основание, исходя из нашего априорного знания временных и причинных отношений, действительных для данного контекста сознания, предположить, вместе с Кантом, еще более глубокий, вневременной слой реальности, который содержит в себе причину необходимой и общей действительности этих отношений, то реальность временно-причинного мира сознания тем самым не подвергается возражению; выражается лишь возможность или вероятность того, что эта реальность не есть вся реальность. Также не имеет никакого разумного смысла утверждать, что этот предполагаемый третий слой представляет собой более высокий или иной вид реальности, чем второй или первый; ведь общий предикат реальности, как и свойства конкретных реальных вещей, не допускает градаций степени или различий вида. Поэтому мы можем с уверенностью сказать о картине мира психического монизма, что она позволяет нам распознать, возможно, лишь часть, но, во всяком случае, самую важную часть реальности, как она есть сама по себе, и всегда позволит нам распознать ее более точно и более полно.

Мне нечего добавить к вышесказанному, что может заинтересовать читателя на личном уровне. Я родился в Ферверде во Фрисландии в 1857 году, учился в средней школе в Лиувардене, сдал выпускные экзамены, изучал политологию и философию в Лейдене и Фрайбурге (последний – под руководством Ланда и Виндельбанда), а с 1890 года работал профессором философии и психологии в Гронингенском университете. Реальшуле я обязан своим глубоким уважением к объективности и строгости научного метода доказательства; политология интересовала меня лишь временно, но я многому научился у Ланда и Виндельбанда и получил много стимулов. Из более ранних и современных философов, особенно молодых Канта и Фехнера, мне указали путь Юм, Липпс, Риль и Сиджвик. У остальных я нашел проблемы и попытался найти или подготовить их решение в соответствии с известными и проверенными методами (лишь изредка применяемыми в философии последовательно и осознанно).

В дополнение к библиографическим ссылкам, прилагаемым к отдельным разделам, здесь могут быть добавлены названия моих психо-логических работ:

Quantitative Untersuchungen ?ber das optische Paradoxon. (Zeitschr. f. Psych, u. Physiol, der Sinnesorgane. IX.) 1895.

Quantitative Untersuchungen ?ber die Z?llnersche und die Loebsche T?uschung. (Zeitschr. f. Psych, u. Physiol, der Sinnesorgane. XIV.) 1896.

Untersuchungen ?ber psychische Hemmung. (Zeitschr. f. Psych, u. Physiol, der Sinnesorgane. XXI. XXVI. XXXIV. XLI. LIII.) 1899—1909.

Uitwassen der crimineele anthropologie. (De Gids 65.) 1901.

?ber Unterschiedsschwellen bei Mischungen von Kontrastfarben (Zeitschr. f. Psych, u. Physiol, der Sinnesorgane. XXXII.) 1903.

Eine EnquSte ?ber Depersonalisation und «Fausse Reconnaissance». (Zeitschr. f. Psych, u. Physiol, der Sinnesorgane. XXXVI.) 1904.

(In Verbindung mit E. Wiersma.) Beitr?ge zur speziellen Psychologie auf Grund einer Massenuntersuchung. (Zeitschr. f. Psych. XLII. XLIII. XLV. XLVI. XLIX. LI. LXII. LXXX.) 1906—1918.

Weitere Daten ?ber Depersonalisation und «Fausse Reconnaissance». (Zeitschr. f. Psych. XLIII.) 1906.

De classificatie der karakters. (Vereen. Secties voor wetensch. arbeid. 8.) 1907.

?ber einige psychische Korrektionen. (Zeitschr. f. angew. Psych. I.) 1908.

De toekomstige eeuw der psychologic (Rektoratsrede). Groningen 1909. (Das k?nftige Jahrhundert der Psychologie. Leipzig 1911.)

Die Psychologie der Frauen. Heidelberg 1910.

Des mdthodes dans la psychologie spdciale. (L’annde psychologique. XVII.) 1911.

(In Verbindung mit H. J. F. W. Brugmans.) Intelligenzpr?fungen mit Studierenden. (Zeitschr. f. angew. Psych. VII.) 1912.

Les «deux mlmoires» de M. Bergson. (L’annle psychologique. XIX.) 1913.
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3