1945-1955
Маму с папой Валера впервые увидел в конце сорок пятого. Мама была веселой, ласковой и невероятно красивой.
– Сыночек мой! Валерик! – кружила она его, покрывая поцелуями.
Папа показался чересчур громким и даже немного грубоватым. Резко подбросил Валерика вверх, желая рассмешить. И сильно расцеловал, отчего сын скривился, пытаясь вырваться.
– Ты что, нюня? – щекотал Володя сорванца, опуская его на землю.
Бабушка Домна вступилась. Шепотом, чтобы лишний раз не тревожить внука, рассказала про Балька. И в таких красках, что едва на колени не упала, изображая сцену.
Володя качал головой и с улыбкой глядел на сына, Женечка охнула, а Валерик мигом смекнул: нюней быть нельзя. Папе не нравится.
В оккупированной румынами Одессе Валера рос в основном среди женщин. Редкие мужчины выглядели боязливыми и робкими. Оккупантов же он воспринимал как чужих: врагами. Потому отец одновременно и восхищал, и вызывал настороженность. Папа не походил ни на потакавшую ему во всём бабушку Домну, ни на ласковую, мягкую маму.
Поначалу отец всюду брал Валерика с собой. Гулял и много, озорно шутил. Бывало, Валерик задумается, а Володя подкрадется сзади, чтоб напугать. Мальчик вздрогнет, но вида не подает, что испугался.
Так как родители вскоре устроились на работу, Валера остался жить у бабушки. И жизнь пошла привычным чередом.
Женечка с Володей, пропустившие первые три года сына, не возражали против чрезмерной самостоятельности Валеры. Они мало успели пожить бок о бок – разлучила война. И теперь словно навёрстывали. Пытались проникнуть сердцем и умом друг в друга, увидеть то, что раньше не видели. Война задала некую точку отсчета: жить одним днем, брать от него как можно больше.
Однако на выходные бабушка непременно вела внука к родителям в коммунальную квартиру на улицу Коминтерна.
Там Валерик раззнакомился со всеми соседями. Общительный красивый мальчик нравился. Особенно соседей забавляла его увлечённость песнями. Он быстро схватывал мелодии и слова, а потом удивлял умением мастерски скопировать исполнителя.
–В бананово-лимонном Сингапуре… – доносилось из радиоточки танго Вертинского, а Валерик, копируя жеманную манеру певца, подпевал:
– Когда поет и плачет океан…
Или чередовал реплики Благова, Марковича и Гофмана, ловко меняя голос:
– Соседка влюбилась в кого-то из нас: Мандолину!.. гитару!.. и бас!..
При этом так пылко поглядывал на соседку по квартире Полину Леонидовну, часто заказывавшую песню, что та смущалась. Будто перед ней стоял не мальчик, а знаменитое трио в полном составе.
Валерик охотно откликался на просьбы спеть что-нибудь популярное, часто звучавшее на радио: «Еде-еду-еду я по свету…» из «Счастливого рейса». Хватал крышку кастрюли и барабанил ею в такт по столу.
Легко перенимал и женскую манеру исполнения. Задумчиво тянул: «Каким ты был, таким ты и остался…». И советская селянка звенела не менее полнозвучно, чем у Ладыниной.
Однако сам он тяготел к песням мятежным, драматичным, отчаянным. Валере нравилось не просто петь, но и отыгрывать, потому строгости исполнения он предпочитал вызов, удаль, вокальную экспрессию.
… Пожилая итальянка Инна Вадимовна Скуфатти, преподававшая в академии сольное пение, пыталась донести до него важность сохранения детской фальцетности:
– Не перенапрягай голосовую мышцу! – волновалась она. – Испортишь голос!
Какое-то время Валера беспрекословно следовал всем советам. Ведь репертуар песен, звучавших на радио, исчерпался. А на комоде Инны Вадимовны стоял заветный зеленый чемоданчик – ленинградский патефон «Дружба». С пластинок итальянки он выучил «Цыганскую скрипку» и, подражая драматичному тенору Фернандо Орландису, изображал цыгана вида печального и страстного:
– «Oh zigano dall'aria triste e appassionata!» – вскидывал голову и, прижимая руку к сердцу, пел он, – «che fai piangere il tuo violino tra le dita…!
После страстного танго, переключался на нежную баркаролу «Далекая земля»:
– «Lonta-a-a-no… tutti abbiamo una casa…» – и, казалось, что он, в самом деле, венецианский гондольер, в песне рассказывающий о том, что далеко-далеко у всех нас есть дом.
Тогда же, с возвращением родителей, Валера узнал, что у него есть и другие бабушка с дедушкой. Не то чтобы Домна намерено скрывала. Просто ее отношения до войны с четой Ободзинских не задались. Те хорошо приняли мягкосердечную красивую Женечку, но Домне казалось, что Ободзинские считают ее невыгодной партией для Володи: девушка без образования и талантов. Независимость и гордость подсказывали держаться подальше от «снобов», ведь Иван Фабианович Ободзинский относил себя к польской интеллигенции, а Мария Николаевна и вовсе была дворянкой из рода Борщевских. Домне не нравилось всё: и чрезмерная расточительность Марии Николаевны, и привычка устраивать дома концерты. Однако молодые не посчитались с мнением Женечкиной мамы и все равно поженились. Домна обижалась, отказывалась ходить в гости и к себе не звала:
– Мы люди простые, концертами развлекать не умеем.
В войну стало не до обид. А уж после – тем более.
Лишь теперь Валера, наконец, познакомился с другими бабушкой и дедушкой. Володя каждую неделю навещал родителей на улице Баранова и, конечно же, брал с собой жену и сына.
–Ты знаешь, кто твой дед Ваня? – рассказывал папа по дороге, аристократично поднимая указательный палец вверх, – польский интеллигент.
Папа говорил слово «интеллигент» с такой гордостью, что Валера, хоть и не понимал, озадачился. А он, сможет ли всем показаться этим каким-то таинственным интеллигентом?
Помимо дедушки и бабушки, Валерик увидел дядь, тёть, двоюродных сестёр и брата. Из шестерых детей Ободзинских в живых осталось лишь четверо, однако Валере, привыкшему к уединенной жизни с Домной и Лёней, показалось, что новой родни на удивление много. И это понравилось. Все-таки, чем больше народу, тем веселее.
–Бабушка, расскажи сказку! – просил Валера, запрыгивая на небольшой диванчик, стоявший сбоку возле крайнего окна комнаты.
–Фу! – фыркала Мария Николаевна. – Никогда своим внукам сказок не рассказывала. И не буду!
Валера огорчённо морщился, но следующие слова дарили надежду:
– Я рассказываю лишь то, что видела сама.
Она отошла к окну, поправила горшок с любимой китайской розой и, гордо распрямив плечи, присела.
–Случилось это в Одессе во времена гражданской войны. Не той, что с немцами была, когда Володя, отец твой медаль получил за боевые заслуги. Он-то, ты знаешь, у тебя сержант гвардии? И ранен был.
–Да, знаю, ба, знаю, – одёрнул её Валера, чтоб бабушка продолжала.
–Твоему папе не исполнилось и года, когда пришли большевики. Это такие безграмотные люди, которые захотели всё уничтожить, что до них другие построили. Били окна, грабили, убивали. А нам, паразиты, запрещали даже электричество жечь! Да что там электричество… – на скулах у нее зарозовели два пятна, – писать запрещали, говорить! Думать!.. Есть было нечего…
Валера вспомнил, как они с Домной ходили за бутерной колбасой и картошкой. Подсказал:
– В магазин!
Мария Николаевна грустно улыбнулась:
–А магазины все закрыты! – внук недоверчиво покачал головой. – А даже, когда открыты, в них всё равно нет ничего. Зато красные флаги вокруг висят, плакаты сумасшедшие! Такие виды там рисовали зверские, что мужик с топором, а рубит голову генералу какому. Памятник императрице весь замотали бинтами, спрятать хотели историю нашей страны. Жили мы тогда надеждами. Страшно было на улице. Осатанелые от пьянства матросы убивали и женщин, и детей. В море ни одного корабля, все закрыто, никто не работает. Блокада.
– Блокада?
– Да. Это когда вокруг тишина, а ты умираешь от страха и голода. Мертвый порт, безжизненные улицы, загаженный город.
Валера помнил, как в войну все время хотелось есть. Правда, всегда-всегда приходила бабушка Домна и кормила его, но он помнил голод. Да и что такое страх, тоже знал.
– И жила тогда в той, другой, отвратительной Одессе нищенка. Жила в подвале: окна выбиты, холодно. Есть нечего. Только был сынок у нее. Николенька. Добрый мальчик, не шибенник какой. Вот как-то кончились дрова, стали замерзать они, и мама-нищенка заболела. Не побоялся Николенька мертвого города. Не побоялся пурги-метели. Отправился искать доктора… Сам слабый, шатается… Ели-то они шелуху картофельную, да чечевицу по зёрнышку жевали.