Не отдавай отчета в своих поступках, повинуясь безвольно, я приблизился к Рее, а она быстро развязала свой сверток, и пурпуровый колобий заблистал при огнях светильника и алтарных курений. Мы оба опустились на колени перед юношей, как преклонялись недавно патриции и сенаторы пред Грацианом, и Pea торжественными движениями облекла Аптиноя в императорскую одежду. Еще прекраснее показался он в пурпуровом плаще, оттенившем белизну его лица и стройно облегшим его стан. Или не понимая, что с ним делают, или привыкнув к поклонениям на тайных служениях Змею, юноша стоял перед нами безмолвный, но не опуская лучистых глаз.
Вторично преклонившись, Pea произнесла торжественно:
– Привет, привет, привет, трижды блаженный! По велению Духа святого я, служительница Грядущего, первая возлагаю на тебя знаки твоей власти. Ныне видели очи мои спасение мира.
Из присутствующих никто не сказал ни слова, не сделал ни одного движения, чтобы помешать Рее: змеепоклонники приняли все совершившееся, как должное. Pea же, встав, сказала кратко:
– Я еще вернусь к вам. Теперь проводите нас к выходу. Оставайтесь с миром и помните мои слова.
И опять никто не возразил ничего, так как всеми владело какое-то обаяние. Филофрон, взяв в руки лампаду, показал нам путь и с низким поклоном открыл дверь. Мы вышли на улицу.
Я, за все время нашего недолгого пребывания в доме Филофрона не произнесший ни слова, с наслаждением вдыхал свежий ночной воздух. Но Pea, до конца сохранившая редкое обладание собой, внезапно словно опьянела от восторга или помешалась от радости. Она сделалась совершенно другой, непохожей на ту, которой была среди змеепоклонников, стала смеяться и плакать, обнимала меня порывисто и восклицала громко, забыв, что нас могут услышать прохожие:
– Милый Юний! мой Юний! Благодарю тебя. Ты сделал меня самой счастливой на земле. Ты дал мне увидеть то, на что я не надеялась. Я знала, что Бог привел меня к тебе.
– Помилуй, Pea, – возразил я, – все сделала одна ты. Я тебе ничем не помог и ни на что не был нужен.
– Нет, нет! – повторяла Pea. – Это – ты, это – ты! Ты меня привел сюда! Ты мне дал силы говорить и одержать победу! Я готова поклоняться тебе, я готова целовать тебе ноги!
Pea заставила меня войти к ней и в своей комнате предалась новому порыву радости. Она хохотала совсем как сумасшедшая, произносила речи бессвязные, бросалась то на ложе, то на пол и, действительно, пыталась целовать мне ноги и руки. Наконец, схватив меня в свои объятия, перешла к тому исступлению страсти, какое я у нее уже видел раньше, и не выпускала меня из своих рук, пока я не стал отвечать на ее вызовы. Так этот вечер, начатый служением Змею, закончился служением Аматусии, и я, поздно ночью возвращаясь в дом Коликария, уносил смуту в душе от зрелища человеческого безумия и истому в теле от долгих любовных ласк.
IX
После этого дня началась для меня в Медиолане жизнь необычная и совершенно непохожая на ту, которую я мог ожидать, уезжая из Рима.
С делами нашего посольства я почти ничего не имел общего и, продолжая жить в доме Коликария, часто за целый день не встречался ни с кем из Римских сенаторов. Порой даже обедать мне приходилось одному, так как Симмах и его сотоварищи уходили из дому для таинственных переговоров с друзьями Юстины, на которые меня с собой не брали. Только изредка Симмах призывал меня в свою комнату для мелких письменных работ, но, обеспокоенный неудачами и утомленный хлопотами, он не вступал со мной в разговоры, был вообще молчалив и угрюм.
Зато каждодневно я бывал у Реи, которая все более и более привлекала меня к себе причудливостью своей души, необъяснимой таинственностью своей жизни и своим неподдельным расположением ко мне. Мне нравились ее речи, пересыпанные словами из христианских священных книг, часто малопонятные, почти всегда восторженные; меня прельщали ее внезапные переходы от ликования к отчаянию, от разумной деловитости к явному безумию; наконец, мне все более желанными становились те ее ласки, которые, в иные вечера, она внезапно расточала мне со щедростью гетеры или участницы ночных служений Приапу, тогда как в другое время оставалась холодной и неприступной, готовой, как Лукреция, скорее умереть, чем нарушить целомудрие.
Но, сближаясь с Реей, я все же не мог проникнуть сквозь покров тайны, окружавшей ее, подобно облаку, которым боги окутывали в песнях Гомера героев, когда желали их сделать незримыми. Рее случалось уходить из дому на целый день, и никто не знал, куда она шла и что делала в Медиолане, и хозяин дома, где она жила, встречавший меня как доброго приятеля и единомышленника, никогда не мог мне дать об этом никаких сведений. Мне случалось видеть, как Pea беседовала с людьми самыми различными, от сановников, в расшитых золотом тогах, и воинов, с красным цингулом и золотой пряжкой, до простых ремесленников, в грубых ленах, и оборванных нищих, похожих на ночных грабителей; но она не отвечала мне на вопросы, откуда она их узнала и какие у нее с ними дела. Живя весьма скромно, Pea, однако, всегда имела в своем распоряжении какие-то деньги, происхождение которых мне тоже было непонятно, и только один раз, без всякого смущения или стыда, она попросила меня дать ей золотой солид, что я, разумеется, тотчас исполнил.
Не менее загадочной оставалась для меня душа Реи, и по-прежнему я не знал, считать ли ее в числе лишенных рассудка, которой ее безумные грезы представляют, как действительность, то, чего нет, или почитать ее вдохновленной некими богом, причем лишь наша слепота побуждает нас не верить ей, как некогда не верили трояне прорицаниям Александры. Иногда я почти готов был предположить, что Pea просто распутная девушка, прикрывающая свои искания сладострастия вымышленными историями о скором пришествии Антихриста, в которого сама не верит; в другие часы своей скромностью, своим непритворным негодованием при всяком вольном слове, которое я решался произнести, Pea заставляла меня думать, что порывам страсти она предается против воли, может быть, одержимая в эти минуты демоном. Целыми часами Pea могла говорить разумно, выказывая много сообразительности и разносторонние познания, но потом неожиданно переходила к бессвязным восклицаниям и предсказаниям, воображая себя какой-то еврейской пророчицей.
Первоначально я был уверен, что к Рее меня привлекает прежде всего любопытство, потом то одиночество, в котором я оказался в Медиолане, наконец, желание найти в ней помощницу для исполнения моих замыслов; но мало-помалу встречи с ней сделались для меня и привычкой, и сладостной необходимостью. Темная тоска порабощала меня, если долгое время я не видел Реи, и я спешил из богатых покоев Коликария в ее скудную комнату, втайне надеясь, что в этот день странная девушка вновь пожелает любовных ласк. О Гесперии я все более и более думал, как о чем-то далеком, от чего меня отделяют целые года, или как не о живой женщине, а об одной из сонма бессмертных, и хотя не забывал ее божественного лица, ее улыбки, столь сладостной, что она, по словам поэта, напоминала полную луну, выплывающую из-за тучи, однако уже не находил в душе тех чувств, которые меня заставляли так страдать и так наслаждаться в Риме. И если я упорно продолжал искать способов выполнить данное обещание, то теперь уже больше потому, что оно было подкреплено страшной клятвой, и потому, что личность Грациана, после всего пережитого в Медиолане, возбуждала во мне ненависть и отвращение, чем из стремления жизнь свою возложить на алтарь Любви, как свой самый драгоценный дар. Не раз с горечью я даже говорил себе, что, пользуясь чарами своей красоты и моим юношеским увлечением, посылая меня ради своих целей на верную гибель, Гесперия поступала скорее как скифская царица Томирида, чем как Римлянка, воспитавшая свой дух на книгах философов и на созданиях художников.
Тем не менее я продолжал убеждать Рею, так как ни от кого другого не мог ожидать содействия, что наше дело не завершено, пока мы не расчистили вполне путь к императорскому трону тому, кто должен на него воссесть, дабы царствовать над всеми народами. Как ни слабы были мои доводы, их было достаточно, чтобы легко всем увлекающаяся Pea приняла мою мысль, как свое собственное убеждение. Готовая, подобно дочерям Даная, без устали работать хотя бы над неисполнимым предприятием, она принялась за осуществление моего замысла с такой настойчивостью и с такой ловкостью, которые для меня были недостижимы.
После одного из своих таинственных исчезновений, продолжавшегося почти целые сутки и заставившего меня мучиться скрытой и неожиданной ревностью, Pea сообщила мне, что нашла возможность беспрепятственно проникать в священный дворец. Где-то ей удалось завести знакомство с одним стариком, по имени Питарат, занимавшим видное положение среди дворцовых педагогов. Pea уверяла меня, что он имеет полную возможность вводить во дворец кого угодно, и советовала мне заручиться его дружбой. Мы придумали басню, будто я намерен написать стихотворение в похвалу императору и желаю ознакомиться с покоями дворца, чтобы описание их вставить в свою поэму. Под таким предлогом началось мое знакомство с Питаратом.
Для первого разговора я позвал его в одну из лучших копон Медиолана и угостил секстатрием привозного греческого вина.
Питарату было лет шестьдесят; он был плешив, выбрит начисто, и его маленькая, круглая голова, со старческими, всегда прищуренными глазами и множеством мелких морщин, собравших всю кожу лба и щек, казалась случайно приставленной к телу, еще крепкому и не согнутому старостью. Он носил квадратный греческий гиматий и всегда ходил с толстой палкой, потому что хромал на одну ногу. Всю свою молодость он служил моряком, плавал в самых отдаленнейших морях земного круга, но, сломав ногу во время кораблекрушения, должен был оставить это дело и, при содействии какого-то патрона, получил место во дворце, не требовавшее особой работы и, по его признанию, доходное.
Как все старики, Питарат любил болтать, и мне в первый же день пришлось выслушать немало его рассказов о путешествиях, бурях, дивных странах за морями, чудесных животных и о всем подобном.
– Теперь, юноша, мореплавание падает, – говорил, между прочим, Питарат, охотно осушая кубок за кубком, – но в мое время мы еще делали славные поездки! Зато я все на земле видел собственными глазами и знаю, что везде одно и то же! Меня уже не проведут рассказчики разных небылиц, которые ты сам, вероятно, слушал, развесив уши. Много теперь развелось молодых краснобаев, которые на деле нигде дальше Александрии не бывали, а о чужих землях сочиняют всякие сказки, одна страшней другой. Теперь что! Все товары индийские и из земли синов идут к нам через аксомитов или персов, – вот и приходится нам переплачивать вдесятеро. А я еще плавал на египетской торговой триреме, которая из Миос-Гормоса так прямо и поплыла сначала на Салику, потом в Каттигару. Надо тебе сказать, что Эритрейское море такое, что дуют на нем только два ветра: летом с Запада, а зимою с Востока. Мы сорок дней плыли так, что не было видно земли ни справа, ни слева, небо да вода – и только. Приплыли в Метору, где слонов на улицах столько же, как у нас лошадей, и что же ты думаешь? Тамошние люди, в чалмах, пьют вино фалернское и лаодикейское, одеваются в арсинойские ткани, украшают свои столы фиванским стеклом и ставят в домах статуи наших художников! Потом столько же дней мы плыли до страны синов, и там тоже все слышали о империи, ждали наших товаров, а женщины только и мечтали, чтобы нашей сурьмой подвести себе глаза! Притом везде ходят наши деньги, золотые, серебряные и медные, и индийцы припрятывают их столь же охотно, как Римские граждане. Да, юноша, есть на свете и диковинки, но люди везде одни и те же. И уж если это тебе говорит старый Питарат, который избороздил землю от Восхода Солнца до Заката, так если другой скажет, будто за морем живут великаны или люди крылатые, плюнь ему в глаза.
Такой вывод, однако, не помешал Питарату тут же мне рассказать совершенно невероятную историю о лесном народе обезьян, живущем на островах Сатиров, с которым он и его товарищи-моряки будто бы вели войну. Лесные люди покрыты с головы до ног шерстью, лицо у них странное, с клыками, подобное волчьему, голос дикий, непохожий на человеческий, ходят они, упираясь в землю руками, которые у них непомерной длины. Силы они необыкновенной и могут вырывать с корнем целые деревья или ворочать огромные камни, должно быть, такие, о которых сказал поэт, что их не возложили бы на плечи и «дважды шесть» современных нам людей. Живут лесные люди на деревьях, в гнездах, питаются плодами, но иногда делают нападения на туземцев, главным образом, чтобы похитить у них женщин, до которых очень падки.
Я сделал вид, что верю и такой нелепости, и слушал после рассказы о других путешественниках, которые проникали в отдаленнейшую Рапту, где слоновая кость валяется по дорогам, как булыжники, в страну Лунных гор, где из озер, похожих на моря, вытекают две реки, образующих священный Нил, о бесстрашных мореплавателях, которые, переплыв Океан, нашли за ним новую землю, громадные острова, большие, чем Азия, Ливия и Европа, взятые вместе, и о многом другом, что я мог отнести только к числу тех небылиц, о которых с таким негодованием упоминал Питарат в начале своей речи.
Когда вина было выпито много и еще больше рассказано удивительных приключений, я приступил к почтенному педагогу со своими просьбами. Он нисколько им не удивился, что меня несколько встревожило, и выразил полную готовность показать мне весь дворец, проводить меня по всем комнатам от первой до последней, по всем проходам и залам и даже дать мне возможность проникнуть в опочивальню императора. Впрочем, Питарат добавил, что за такую услугу я буду должен ему заплатить, потому что он, если его содействие станет известным, может лишиться своего места, и я, конечно, это нашел вполне справедливым.
Когда я сообщил Рее об обещаниях Питарата, она по-детски захлопала в ладоши и воскликнула радостно:
– Видишь теперь, Юний, что явно сам Господь покровительствует нам, все трудное делая легким и все невозможное – доступным! Бремя его легко и иго его – благо!
Меня, однако, мучили темные предчувствия, и в ту же ночь мне приснился страшный сон, в котором мне казалось, что лукавый Питарат, в виде громадного, раздутого паука, прядет передо мною прочную паутину и зовет меня ласковым голосом: «Плыви ко мне, юноша, плыви, – ветер попутный!» Как ни мало был я опытен в снотолкованиях, однако не мог не понять, что мое сновидение предвещает мне недоброе. И унылая тоска, долго владевшая мною после пробуждения, подтверждала мне, как верный признак, что сновидение было правдивое.
Это не помешало мне в назначенный день прийти к старому моряку, жившему в самом дворце, в его задней части, – на «корме», как говорил он, – в маленькой комнатке, украшенной причудливыми вещами, которые он привез из своих странствий: индийскими дротиками, масками, выделанными в стране синов, египетскими амулетами, персидскими вышивками и тому подобным. Тщательно пересчитав принесенные мною деньги, Питарат их спрятал в кованый ларец с хитрым замком и потом, действительно, повел меня во дворец, где тогда императора не было, так как он, несмотря на зимнее время, уехал охотиться в свое поместье под городом.
Оказалось, что проникнуть во дворец с заднего хода не так трудно, как мне это думалось: вход не охранялся решительно никем, если не считать двух рабов, которые были заняты в тот день мытьем пола и которых при случае можно было или обмануть, или подкупить. Я снова увидел грубое великолепие императорских покоев, безвкусное нагромождение золота, бронзы, разноцветных мраморов, посредственных статуй и христианских изображений. Разумеется, я постарался хорошо запомнить дорогу, через бесчисленные проходы, к опочивальне Грациана, где стояло его громадное ложе, украшенное распятием и Римскими орлами; ложе было закрыто парчовыми завесами, на которых была вышита история какого-то христианского святого, и я подумал, что за этими тяжелыми тканями легко спрятаться незаметно и дождаться удобного часа в ночи, чтобы нанести удар без промаха.
Питарат, получив деньги, был особенно любезен, прихрамывая, бегал передо мной и говорил безостановочно: то объяснял назначение той или другой комнаты, того или другого предмета, охотно приводя сравнения из корабельного мира, называя окна колумбариями, колонны – мачтами, залы – палубами, то возвращался к рассказам о своих путешествиях по чудесным странам и неведомым морям. Но я все менее и менее доверял его благожелательности и всячески старался рассеять подозрения, какие могли у него возникнуть, добросовестно играя роль поэта и вслух подбирая разные пышные выражения для прославления священного дворца и его божественного обитателя.
X
Вскоре после этого моего посещения священного дворца Симмах передал мне два письма: одно было от моего отца из нашей Лакторы, другое – от Гесперии из Рима.
Письмо от отца было длинное. В нем вполне выражалась его душа, – душа истинного Римлянина, достойного жить в лучшие времена, нежели наше, за которую сограждане называли его новым Катоном, а я не только любил сыновней любовью, но и почитал, как живой образец доблести. Вот что писал мне отец:
«Стало мне известно, мой любезнейший сын, что ты, прервав свои занятия в школе и приняв участие в посольстве от Сената Римского, с прославленным Аврелием Симмахом, поехал в Медиолан, где ныне пребывает август. Излишне было бы говорить, как высоко я чту значение Сената и сколь я желаю, чтобы ты свои поступки всегда сообразовал с его волей и с его решениями, в которых слышится голос самого народа Римского. Также я думаю, что близость к Квинту Аврелию Симмаху, человеку достойнейшему, потомку славных Аврелиев и писателю, сочинения которого уже теперь всеми встречаются с большой хвалой, может быть, для тебя полезна и благодетельна. Однако я все-таки тем, что ты не исполнил моих наставлений и изменил свою жизнь, не спросив моего совета и разрешения, крайне огорчен.
Ты находишься еще в том возрасте, когда рано самому выбирать дорогу жизни, но должно следовать указаниям людей старших и более опытных. Юность без рассуждения готова взяться за всякое дело и с жадностью устремляется на все новое, думая, что у нее для всего достанет сил, и нетерпеливо желая все испытать. Но опыт учит нас, что истинная мудрость состоит в том, чтобы соразмерять свои плечи с бременем, которое собираешься поднять, и не браться за труд, который превышает твои силы. Надо искать дела сообразно со своими способностями, а не со своими желаниями. Я послал тебя в Город с тем, чтобы ты расширил свои познания и, из уроков философии, научился отличать хорошее от дурного, подготовив тем себя для честного служения отечеству, что есть наш первый долг. Такая задача вполне по твоим силам, и тебе надлежало сначала ее выполнить, и лишь потом ты мог бы думать, на каком поприще и каким путем тебе всего лучше использовать свои знания и свои дарования к пользе империи.
Присоединившись к числу людей, которые решили почтительнейше просить августа изменить свою волю, ты выказал больше неосмотрительной заносчивости, чем благоразумной скромности, подобающей юноше твоих лет. Обсуждать вопросы, относящиеся к делам правления, должны только люди, основательно изучившие право и историю, иначе легко упустить из виду главное и мелочам придать значение слишком большое. Давно было указано, что не раз события, считавшиеся злом, оказывались счастливым сочетанием обстоятельств, и, наоборот, те, которые принимались всеми с изъявлениями радости, вели после к погибели. Тебе рано судить о том, есть ли среди мудрых мер, принимаемых императором, такие, которые должно изменить, и юноша проявит больше ума, стараясь хорошо исполнять существующие постановления, нежели домогаясь, хотя бы вместе с другими, издания новых. Я был бы более доволен, если бы ты, вместо того, чтобы торопиться участвовать в делах империи, приложил больше усердия к своему настоящему делу и радовал меня известиями о своих успехах в школе и добрыми отзывами своего учителя.
Поэтому я настаиваю, мой дорогой Децим, чтобы ты немедленно возвратился в Рим и возобновил прерванные уроки реторики, предоставив исполнять поручение Сената лицам старше себя и обязанным к тому своим положением. Не место тебе в Сенаторском посольстве, так как пока ты должен еще учиться и готовить из себя достойного гражданина, а не учить других и участвовать в трудах правления. Займись прилежно собиранием знаний, помня, что в наш век без этого ни в чем невозможно достичь успеха. Не забывай также, что, кроме честного имени, я не могу оставить тебе никакого сокровища и что поэтому тебе самому придется заботиться о благополучии своей жизни. Человек образованный, как говорит поэт, в самом себе всегда имеет богатства. Мудрость обладает силой побеждать все бедствия: скорбь, бедность, позор, заключение, изгнание, – это говорит нам философ. Позаботься о том, чтобы приобрести образование и мудрость, – этим ты обеспечишь свою жизнь, и этим же ты сделаешь себя способным с честью носить имя Римского гражданина, не стыдя и славного имени Юниев. Исполняя старательно те обязательства, которые ты на себя принял, прибыв в Город с целью учения, и этим ты мне и всем другим больше докажешь добрые склонности своей души, чем вмешательством в дела, тебя пока не касающиеся.
Твоя мать присоединяет свою просьбу к моему приказанию. Она и твоя сестра здоровы. Твоего скорого ответа мы ждем уже из Города. Vale ut valeam».
Письмо от Гесперии было гораздо более кратким. Она писала так:
«Гесперия Юнию. S. D. Мой милый Юний. Уже много времени прошло с тех пор, как ты уехал, и у меня давно нет никаких о тебе известий. Мне тебя очень недостает в Риме, и я сама не думала, что буду так о тебе скучать. Мне хочется, чтобы скорее окончились все дела, ради которых ты поехал в Медиолан, и ты опять пришел ко мне так же, как приходил прежде. Когда мы увидимся, я скажу тебе много для тебя приятного и неожиданного, впрочем, неожиданного также и для меня. Vale».
Эти два письма подействовали на меня совершенно различным образом.
Все в письме отца, – и приводимые им слова Сенеки, писателя, которого он особенно любил и изречения которого часто повторял, и суждения, подсказанные благоразумием и осторожностью, и самый слог, тяжелый, но ясный, – так живо напомнило мне семью и родной город, что я едва не заплакал, читая свиток. Сквозь суровые укоры и строгие наставления отца просвечивала его любовь ко мне и его забота о моей участи. И, – хотя не юношеская заносчивость и не преувеличенное мнение о своих способностях заставили меня присоединиться к Сенаторскому посольству, но власть любви и страсти, с которыми не под силу бороться неопытному сердцу, – я не мог не признать справедливым того, что писал отец, и не сознаться себе, что попал в беду, рано променяв тишину школы на бури жизни. Вместе с тем горько мне было думать, что отец своим приказанием – немедленно покинуть Медиолан, чем он хотел избавить меня от опасности, только вынуждает меня поторопиться с выполнением моего страшного замысла и как бы толкает меня, чтобы я, головой вперед, бросился прямо в пасть льву.
Напротив, по виду столь ласковые строки Гесперии не только меня не обрадовали, но почти рассердили, так как в них я почувствовал притворство и лицемерие. Гесперия, упоминая о чем-то «для меня приятном и неожиданном», что она намерена сказать мне при встрече, желала, вероятно, чтобы я в этих неопределенных словах увидел намек на чувство любви ко мне, возникшее в ней, и надеялась этим темным признанием, от которого при случае легко отречься, раздуть в моей душе, как кузнечным мехом, пламя страсти и пробудить во мне, – может быть, ослабшую, – готовность действовать. Но я ни на минуту не поверил, будто Гесперия тоскует по мне, и все ее письмо мне показалось лишь новым доказательством того, с каким холодным расчетом она пользуется своей красотой и моей любовью для своих целей. Если бы подобное письмо я получил в первые дни моего знакомства с Гесперией, я бесчисленными поцелуями покрыл бы каждую его строку и сберег бы его, как величайшую драгоценность; но недели разлуки, размышление, а может быть, и влияние Реи сделали меня более рассудительным: я принял письмо только как напоминание о том, что дал клятву – пойти на верную смерть, и, не без негодования, бросил дощечки в свой ларь, на дно, где лежал недавно пурпуровый колобий.
Как бы то ни было, из обоих писем следовало одно и то же: что я должен спешить; да и какие причины оставались у меня, чтобы медлить? Надеяться на случайную встречу с Грацианом было нельзя; способ проникнуть во дворец был найден; наше посольство легко могло, в любой день, получить приказание покинуть Медиолан. «Действительно, довольно ждать, – сказал я самому себе. – В таком деле никакие, самые осмотрительные предосторожности не помогут. Все зависит от богини Фортуны: ей я поручаю и свое дело, и свою судьбу. Пусть решительным днем будет завтрашний».
С таким решением в уме, но вовсе не с веселым сердцем я пошел к Рее, так как больше не с кем мне было поговорить откровенно в последний, может быть, вечер своей жизни.
Небо было бледно, но безоблачно, как то часто бывает зимой; колесница Феба клонилась к закату, и лучезарный венец бога бросал на город косые, яркие и холодные лучи; на улицах было пустынно, и высокие дома, с тяжелыми мраморными колоннами, казались необитаемыми. Я думал о том, что, вероятно, никогда более не буду созерцать этого вечернего часа, и мне странно было, что, несмотря на то, я шагаю так же просто, как всегда, что ни мой слух, ни мое зрение не изощрены, что красоту мира я ощущаю не сильнее, чем вчера, и что даже мое сердце бьется столь же ровно. Еще думал я о том, что, может быть, уже завтра я узнаю великую тайну смерти, и для меня будет решен вопрос, кто прав, – приверженцы ли религии Юпитера, христиане ли, философы ли. Сольется ли моя душа с элементами мира, будет ли мой призрак блуждать вокруг мертвого тела, тогда как моя тень сойдет в Тартар, а мой дух вознесется в жилище блаженных, окажусь ли я в христианском аду, где будут меня терзать дьяволы до дня, когда я предстану на Страшный суд вторично грядущего в мир Христа, или на берегах Стикса, Ахеронта, Коцита и Флегетона я встречу блаженные и несчастные облики древних героев, воочию увижу царящего над мертвыми Ахилла, мучения Иксиона, Пирифоя, Тантала, вечную скорбь Лаодамии, Элиссы, Сапфо, грозное величие Александра, Цесаря, Траяна?
По счастию, я Рею застал дома и тотчас сообщил ей о своем решении. Не удивилась, не испугалась Pea, встретила мои слова, как то, что давно ожидала, но проявила твердую уверенность, что мое предприятие окончится успешно. С таким лицом и такими словами говорила со мной Pea, что сразу ко мне вернулась бодрость, и на время все мрачные предчувствия и горестные опасения, словно змеи по знаку заклинателя, в моей душе свернулись кольцами и уснули.