Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Огненный ангел

Год написания книги
2008
<< 1 ... 26 27 28 29 30 31 32 33 34 ... 44 >>
На страницу:
30 из 44
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Эта странная и несвязная речь окончательно убедила меня, что Рената потеряла от страданий ясность мысли, но все же я сделал попытку образумить ее, сказав ей:

– Рената! Услышь меня, попытайся понять меня. Ты – в тюрьме, в монастырской тюрьме. Тебя судят инквизиционным судом, и тебе грозит страшная казнь. Чтобы спасти жизнь, тебе надо бежать, и я все устроил для твоего бегства. Вспомни, ты мне говорила когда-то, что меня любишь. Доверься мне, и ты будешь освобождена. Потом я предоставлю тебе свободу сделать все, что ты захочешь: остаться со мной, или меня покинуть, или вновь войти в монастырь. Я не прошу у тебя ничего, не прошу любви, я только хочу вырвать тебя у палачей и спасти от костра. Неужели же ты хочешь пытки и мучений огня?

Рената воскликнула:

– Да! Да! Я хочу пытки и огня! Сейчас я видела моего Мадиэля, и он сказал мне, что смертью я искуплю всю жизнь. Он – весь огненный, глаза у него голубые, как небо, а волосы словно из тонких золотых ниток. Он мне сказал, что примет мою душу в свои объятия и что в вечной жизни мы не разлучимся с ним никогда. Я прощаю, я все прощаю, и тебе и Генриху, потому что Мадиэль все простил мне. Мне хорошо, мне больше ничего не надо. Но оставь меня одну; дай мне быть с ним; ты испугал его; уйди, – он вернется.

С последним упорством я воскликнул:

– Рената, клянусь всем для меня святым, я не могу оставить тебя здесь! Бог и совесть приказывают мне вывести тебя отсюда. Ты измучена, ты больна, ты не можешь рассуждать здраво. Послушайся меня, как друга, как старшего! Не искупительная смерть ждет тебя здесь, – но ты отдаешь себя во власть грубым монахам и тупым невеждам. Только выйди отсюда, только вдохни свежего воздуха, взгляни на солнце, и если через три дня ты скажешь мне: я хочу вернуться в тюрьму, – клянусь, я сам отведу тебя сюда.

Рената с трудом приподнялась и, смотря прямо мне в лицо, сказала, как будто с полной сознательностью:

– Я говорю тебе, что от тебя я не желаю ничего! От твоего присутствия испытываю только отвращение. Ступай, вернись в жизнь, целуйся со своей Агнессой, а меня пусть опять подымут на дыбу. Ты хочешь, чтобы я куда-то бежала с тобою! Ах, милый, милый Генрих, он никогда бы не оскорбил меня так! Я бы ему сказала, что хочу умереть, и он бы понял меня. А ты как был ландскнехт, так им и остался, и знаешь одно, как бы убить врага. Ну, убивай меня, я не в силах защищаться!

В этих жестоких и несправедливых словах я узнал прежнюю Ренату, ту, которая, бывало, заставляла меня падать на пол от бессильного отчаянья или скрежетать зубами от неожиданной обиды, но я не позволил себе поддаться впечатлению и забыть, что Рената сейчас не ответственна за то, что говорит, как больной, который бредит, или как несчастный, одержимый злым духом. Итак, я произнес твердо:

– Рената! Клянусь всевышним, я люблю тебя! И потому спасу тебя даже против твоей воли!

Сказав так, я осторожно прислонил факел к выступу стены, а сам, сжав губы и стараясь не смотреть в лицо Ренаты, решительно наклонился к ней и, охватив ее руками, хотел поднять с ее соломенной постели. Поняв мое намерение, Рената пришла в страшное волнение, откинулась назад, прижалась к углу своей тюрьмы и, голосом громким и отчаянным, закричала:

– Мадиэль! Мадиэль! защити! спаси меня!

Не слушая этого крика, я не уклонялся от намеченной цели, и между нами двумя началась бессмысленная борьба, причем Рената, которая едва могла владеть руками, изможденными пыткой, отбивалась всем телом, изгибаясь неистово, бросаясь во все стороны, употребляя все средства, чтобы высвободиться из моих объятий. Она не брезгала и тем, что пыталась свалить меня, толкая ногами, а также тем, что злобно впивалась зубами в мои руки, и в перерывах борьбы кричала мне в лицо яростные оскорбления:

– Проклятый! Проклятый! Ты пользуешься моей слабостью! Ты мне омерзителен! Пусти, я разобью себе голову о стены! Все лучше, только бы не быть с тобой! Ты – дьявол! Мадиэль! Мадиэль! защити!

Внезапно, когда я уже сознавал себя победителем, сопротивление Ренаты вдруг ослабло, и, испустив пронзительный и ужасный крик боли, она вся повисла на моих руках без движения, как висит сломанный стебель цветка. Догадавшись, что с Ренатой что-то случилось, я быстро опустил ее обратно на солому, освободив от своих рук, но она уже вся была как мертвая, и мне казалось, что она не дышит. Метнувшись по камере, нашел я немного воды в глиняном кувшине и смочил виски Ренаты, после чего она слабо вздохнула, но для меня, много раз видевшего смерть раненых после боя, уже не оставалось сомнения, что наступал последний миг. Я не знаю, повлияли ли на Ренату губительно те усилия, какие она сделала, сопротивляясь мне, или вообще не могло ее хрупкое существо перенести тех немилосердных испытаний, какие выпали на ее долю, но все признаки явно указывали на приближение конца, ибо у нее выражение лица вдруг приобрело особую торжественность, все тело ее странно вытянулось и скорченными пальцами она жалостно хваталась за солому.

Никакой помощи Ренате я оказать не мог и продолжал стоять на коленях около ее ложа, всматриваясь в ее лицо, но вдруг, на краткий миг, она очнулась, увидела меня, улыбнулась мне нежной улыбкой и прошептала:

– Милый Рупрехт! Как хорошо – что ты со мной!

Никакие проклятия, которыми перед тем осыпала меня Рената, не могли так подействовать на меня, как эти кроткие слова, произнесенные над самой гранью смерти, – слезы полились у меня из глаз безудержно, и, приникнув губами к похолодевшей руке Ренаты, как приникают верные к чтимой святыне, я воскликнул:

– Рената! Рената! Я люблю тебя!

В ту минуту мне казалось самым важным запечатлеть в ее душе только эти слова, чтобы именно с их отзвуком пробудилась она к иной жизни, но Рената, вероятно, уже не слышала моего горестного восклицания, потому что, шепнув свой последний привет, она вдруг откинулась навзничь и страшно затрепетала, словно в последней борьбе со смертью. Три раза приподнималась она на ложе, дрожа и задыхаясь, не то отстраняя какое-то страшное видение, не то устремляясь навстречу кому-то желанному, и три раза она падала обратно, и в груди ее слышалось предсмертное хрипение, уже непохожее на звуки жизни. Откинувшись в третий раз, она осталась в полной неподвижности, и я, приложив ухо к ее груди, не услыхал больше биений сердца и понял, что из этого мира, где могли ожидать ее только преследования и страдания, ее душа перешла в мир духов, демонов и гениев, к которому всегда она порывалась.

Когда я убедился, что Ренаты более нет, я закрыл ей глаза и тихо поцеловал ее лоб, покрытый холодным потом, и, – хотя в ту минуту любил ее со всем напряжением чувства, любовью, ничем не меньшей, чем та, которую воспели поэты, – ото всей души сотворил молитву, чтобы исполнилась ее надежда и она повстречала бы своего Мадиэля и после смерти узнала бы мир и счастие. Потом, чтобы обдумать свое положение, я сел на полу тюрьмы рядом с телом Ренаты, ибо ее смерть не только не лишила меня способности рассуждать, но даже вернула мне хладнокровие, нарушенное зрелищем ее страданий, так что слезы на моих глазах высохли. После недолгого размышления неоспоримым представилось мне, что безрассудно было бы подвергать опасности свою жизнь и честь графа, так великодушно помогшего мне, ради бездушного тела, и что самое разумное, что мог я сделать, – это удалиться тайно. После такого решения я в последний раз прикоснулся поцелуями к губам мертвой Ренаты, потом сложил ей руки на груди, еще раз остановился взглядом на ее неподвижном лице, чтобы впитать в себя его черты навеки, и, взяв свой факел, направился прочь из рокового подземелья.

Сознаюсь, что, пока я шел темными залами и переходами, несколько раз мне приходила в голову мысль вернуться, чтобы умереть рядом с Ренатою, но доводами логики я сумел успокоить себя и, пройдя весь обратный путь, вышел к ночному небу из двери, около которой ждал Михель. Этот, увидя меня, воскликнул:

– Наконец-то, господин Рупрехт! Давно пора! Каждую минуту могли нас захватить, как мышей в мышеловке. А где же девушка?

Не успел я ответить, как стремительно приблизилась к нам та монахиня, которая сторожила вход, и задыхающимся голосом повторила вопрос:

– Где сестра Мария?

Я сказал в ответ обоим:

– Сестра Мария умерла.

Но едва я произнес эти слова, как благочестивая сестра кинулась на меня, словно взбесившаяся кошка, схватила меня за ворот одежды и закричала несдержанно, так что могла разбудить весь монастырь:

– Это ты убил ее, подлый!

Со всей силой я оторвал от себя эту женщину, зажал ей рот рукой и сказал:

– Клянусь тебе пречистым телом Христовым – сестра Мария умерла не от моей руки, но тебя я убью подлинно, если ты будешь кричать!

После этого я отшвырнул ее от себя, и монахиня, упав наземь, начала тихо плакать, а мы с Михелем поспешно пошли через пустынный двор к выходным воротам, которые нам другая придверница открыла молча и без промедления. Когда же мы оказались вне монастыря, Михель спросил меня:

– Стало быть, дело наше не удалось?

Я ответил:

– Да, дело не удалось, но в лагерь я не вернусь. Скажи графу, что я еду в замок и буду его ждать там.

Михель не возразил мне ни слова, но проводил меня до косогора, где нас ждали лошади, и помог мне сесть в седло, а я на прощание дал ему золотой пистоль, сказав:

– Ты знаешь, Михель, я не богат, но мне хочется наградить тебя, так как из-за меня ты подвергался смертельной опасности. Если бы нас застали в монастыре, идти бы нам обоим на костер.

Только после этого я мог наконец дать коню шпоры, погнать его в ночь и снова быть без людей, наедине с собой, что тогда было мне так же нужно, как дельфину дышать на поверхности воды. Точного пути в земли графа я не знал, но, направив лошадь приблизительно по направлению к замку, я бросил поводья и позволил ей бежать по лугам, оврагам и буеракам. Ни о чем определенном я не думал в тот час, но одно сознание со всей полнотой владело моей онемевшей душой: что на всей земле, со всеми ее странами, морями, реками, горами и селениями, – я снова одинок. Порой еще вспоминалось мне ярко лицо Ренаты, искаженное предсмертным борением, и при мысли, что уже наверное мне не видеть его никогда больше, я стонал горестно в молчании темных полей, и птицы, испуганные внезапным звуком, взлетали вдруг со своих гнезд и кружились около меня.

II

Когда стало светать, я разобрался в дорогах и, выехав на настоящий путь, к часу ранней обедни добрался до замка Веллен. Люди замка были удивлены моим неурочным появлением, притом отдельно от графа, и заподозрили меня в каком-то преступлении, хотя мое возвращение и противоречило такому нелепому предположению, – но в конце концов меня впустили и позволили мне занять мою комнату. Там, истомленный двадцатью четырьмя часами, проведенными без сна, в течение которых я пережил целую жизнь надежд, отчаянья, ужаса и скорби, я бросился в постель и проспал до поздних сумерек. Вечером сама графиня, преодолев свое ко мне пренебрежение, призвала меня в свою комнату и расспрашивала о нашей поездке с архиепископом и о поводах к моему возвращению, но я чувствовал себя еще так плохо, что не мог сочинить правдоподобной истории, и графиня, кажется, сочла меня за человека, потерявшего рассудок. На следующий день все в замке обращались со мной с какой-то опасливой осторожностью и, может быть, в конце концов сочли бы необходимым посадить на цепь, если бы на склоне дня не приехал граф.

Графу я обрадовался как родному и, когда мы остались наедине, откровенно рассказал ему все, что пережил в подземелье, – он же сообщил мне, что произошло в монастыре после моего отъезда. По его словам, когда Ренату нашли в тюрьме мертвой, никто не усомнился, что ее умертвил дьявол, и это послужило новой уликой против нее и ее подруг. Брат Фома, нисколько не считая дело поконченным, тотчас привлек к допросу многих других сестер, которых, на его взгляд, можно было заподозрить в сношениях с демонами, и все они, подвергнутые первой пытке, поспешили взвести на себя самые гибельные обвинения. По показаниям сестер, весь монастырь и сама благочестивая мать Марта грешны были в страшных преступлениях, в пакте с дьяволом, в полетах на шабаш, в служении черной мессы и всем подобном. Словно многокольчатый змей, стало развертываться обвинение, и легко можно было ожидать, что наши имена, графа, мое и Михеля, будут впутаны в это следствие.

– Я нарочно поспешил сюда, чтобы предупредить тебя, Рупрехт, – сказал в заключение граф. – Конечно, может грозить обвинение и мне, но вряд ли этот презренный Терсит, Фома, посмеет угрожать мне прямо. Во всяком случае, обо мне не беспокойся и знай, что я, помня заветы Цицерона в его рассуждении «De amicitia» [277 - «О дружбе» (лат.).], не раскаиваюсь нисколько, что пришел к тебе на помощь. Ты же можешь поплатиться жестоко за наши ночные похождения, тем более что твой побег служит против тебя важной уликой. Итак, я советую тебе немедля покинуть этот край и на время переменить имя.

Я, разумеется, не замедлил поблагодарить графа за его постоянные заботы обо мне и ответил, что его совет совпадает с моим решением, как в действительности и было. Тут же граф предложил мне некоторую сумму денег, как в вознаграждение за мои труды секретаря, так и просто в виде дружеского подарка, но я предпочел отказаться, так как без того во многом стоял в зависимости от графа и это меня тяготило. Тогда граф, заплакав, обнял меня и поцеловал, и хотя этот поцелуй был дан мне не как от равного равному, но как милость или как любезность, однако я вспоминаю его с радостью, ибо все свои поступки граф совершал без лукавства, с простодушием, как дитя.

Рано утром на следующий день я окончательно покинул замок фон Веллен и до Аденау ехал на лошади графа. Дальше я отправился пешком и на вопросы о том, кто я, стал отвечать, что я – бывший ландскнехт, пробираюсь на родину, а что зовут меня Бернард Кнерц. Путь свой я направлял на юг, потому что хотелось мне непременно посетить свой родной Лозгейм, от которого я был уже так близко, и после трехдневного путешествия я добрался до хорошо мне знакомых с детства зеленых склонов Гохвальда.

Ночь я провел в гостинице «Halber Mond», лежащей под самым Лозгеймом, и воспользовался этим, чтобы осторожно, не называя себя, расспросить хозяина о своих родителях и о всех когда-то близких мне лицах, окружавших мое детство и юность. Я узнал, возблагодарив за то создателя, что мой отец и моя мать живы, что мои сестры и братья живут счастливо и зажиточно и что меня все считают погибшим во время Итальянского похода. Услышал я также и печальную новость, что друга моей юности, милого Фридриха, уже нет в живых, но, впрочем, во всем другом, судя по рассказам хозяина гостиницы, жизнь в нашем Лозгейме изменилась так мало, что порою мне казалось, будто и не проходило десяти долгих лет и я всего несколько дней как расстался с аптекарем, местным патером, хлебником и кузнецом.

На заре, тропинкой, изученной мною еще мальчиком, пошел я к родному городу, которого не видал столько лет, о котором вспоминал, как о сказке, слышанной в детстве, но который представлял я с такой отчетливостью, словно накануне еще обошел его весь. Если сильно было мое волнение, когда вновь, после бродяжничества за океаном, увидел я издали, с барки, очертания города Кельна, то теперь облик родных стен, сызмала знакомых черепитчатых крыш был для моей измученной, не защищенной никаким щитом души – ударом слишком мощным, и я должен был, присев на одном из дорожных камней, переждать, пока успокоится мое сердце, ибо одно время не в силах был ступить шагу.

Я не хотел входить в город, потому что не хотел явиться перед родителями, как блудный сын в Евангелии, нищим и несчастным: для меня это было бы мучительным стыдом, а им лишь принесло бы лишнюю скорбь, так что лучшим было оставить их в уверенности, что меня нет в живых, с чем они давно примирились. Но мне настоятельно хотелось видеть наш дом, в котором я родился, прожил детство и годы юности, – и мне казалось, что вид этого старого домика будет для моей души как некое укрепляющее питье, которое даст мне силы начать новую жизнь. Поэтому, уклонившись с большой дороги, взобрался я на крутой косогор, подымающийся сзади селения, – место, куда по вечерам ходят влюбленные пары, но которое было совершенно пустынно в тот ранний час и откуда я мог видеть и весь Лозгейм, и особенно наш домик, стоящий у самой горы.

Прилегши на землю, я, с жадностью пьяницы, глядящего на вино, всматривался в безлюдные улицы, в дома, хозяев которых мог перечислить по именам, в домик аптекаря, где прежде жил мой Фридрих, в густые сады, в строгие линии большой церкви, – и потом вновь переводил глаза на родной дом, на эту кладку камней, дорогую мне, как живое существо. Я разбирал подробно все изменения, какие причинили годы нашему жилищу: видел, что широко разрослись деревья в нашем саду; отметил, что покривилась крыша и чуть-чуть покосились стены; усмотрел, что в окнах переменились занавески; я восстанавливал в памяти расположение мебели в комнатах и старался угадать, что там стоит нового и что из старого исчезло; и я не замечал, что проходило время, что по селению задвигались люди и что солнце, поднявшись над горизонтом, уже начало палить меня сильно.

Вдруг растворилась дверь нашего дома – на пороге появилась сначала сгорбленная старушка, а за ней дряхлый, но еще бодрящийся старик: то были отец и мать, которых я не мог не узнать, несмотря на расстояние, и по чертам лица, и по походке. Сойдя с крыльца, говоря о чем-то друг с другом, они сели на скамеечке у дома, грея свои старые спины в тепле восходящего солнца. Я – бродяга, прячущийся за окраинами города, я – неудачный ландскнехт, неудачный моряк и искатель золота, избороздивший леса Новой Испании, я – грешник, продавший душу дьяволу, коснувшийся несказанного счастия и впавший в бездну последнего отчаянья, я – сын этих двух стариков – смотрел на них украдкою, воровски, не смея стать перед ними на колени, поцеловать их сморщенные руки, просить их благословения. Никогда в жизни не испытывал я такого наплыва сыновней любви, как в ту минуту, сознавая, что отец и мать – это два единственных в мире человека, которым есть до меня дело, которым я не чужой, – и все время, пока две маленькие, сгорбленные фигурки сидели у крыльца, о чем-то беседуя, может быть, обо мне, я не отрывал от них глаз, насыщая свой взгляд давно не виданной мною картиной домашнего счастья. А когда старики поднялись и, тихо двигаясь, вернулись в дом, когда затворилась за ними наша старая, покосившаяся дверь, – я поцеловал, вместо них, родную землю, встал и, не оборачиваясь, пошел прочь.

В тот же день я был уже в Мерциге.

<< 1 ... 26 27 28 29 30 31 32 33 34 ... 44 >>
На страницу:
30 из 44