Оценить:
 Рейтинг: 3.6

Моцарт (сборник)

Год написания книги
2008
<< 1 ... 34 35 36 37 38 39 40 41 42 ... 78 >>
На страницу:
38 из 78
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– А что же Ремигий? Он не едет с тобой?

Галла прищурила глаза и сказала:

– Он для меня слишком тощ. Я люблю птицу пожирнее.

После такого ответа я попрощался с Галлой и вернулся домой, не ожидая ничего хорошего для моего друга.

На другой день Ремигий ворвался ко мне, когда я был еще в постели. Вид у него был расстроенный, он был бледен и говорил порывисто.

– Ты все знаешь, Юний? – спросил он.

– О Юлиании?

– Нет, о ней, о Галле!

Я ответил, что знаю все, и Ремигий разлился в потоке бесконечных жалоб.

– Кому мне теперь мстить? – спрашивал он. – Меня все обманули. Жертва моя ушла из моих рук. Помпоний сам одурачен. Пойти и убить Галлу? Но разве она стоит того?

Напрасно я указывал Ремигию, что он сам подготовил свою судьбу, отдав свою любовь девушке из лупанара, – он не хотел слушать никаких доводов, продолжая называть себя несчастнейшим из смертных. Исчерпав все убеждения и утешения, я воспользовался тем, что на столе у меня лежала книга Сенеки, которую я читал перед сном, и, взяв ее, я привел моему другу несколько изречений мудреца: «Человека доблестного можно назвать несчастным, но быть несчастным он не может», «Огнем испытывается золото, несчастьем – сильные люди», «Бедствие есть причина проявить доблесть», – и другие подобные.

Ремигий вырвал свиток из моих рук, яростно швырнул его в угол и закричал:

– Проклинаю всех древних мудрецов и всю мудрость мира! Мы не живем, а только проверяем изречения древних! Всю нашу жизнь мы превратили в подражание старине! Не хочу ее больше! Прошлое умерло, и мы, новые люди, чувствуем по-новому. Пусть Сенеке казалось доблестью сносить несчастия, а я не хочу терпеть их, и у меня найдется средство избавить себя от печальных дней.

Горячность, с какой Ремигий говорил эти слова, напугала меня, и я, поспешно одевшись, предложил моему другу погулять, так как не хотел оставлять его одного. Ремигий неохотно согласился, мы пошли сначала на форумы, любуясь никогда не утомляющим зрелищем пестрой, шумной, переменчивой толпы, потом сидели в какой-то копоне, и я уже думал, что успокоил друга. Но когда я стал ему говорить, как стыдно отчаиваться при первой неудаче в жизни, он возобновил все свои жалобы. И как прежде Ремигий был неистощим, подбирая все новые доводы в пользу того, что жить легко, весело и приятно, так теперь он, словно бусы на нитку, нанизывал все новые доказательства того, что жизнь скучна, полна горестей, недостойна мыслящего человека.

– Для чего мы с тобой живем? – спрашивал он. – Правда, приятно выпить несколько кубков доброго вина, весело провести вечер с хорошенькой девушкой, может быть, есть удовольствие в том, чтобы стать пресидом провинции или на старости лет облачиться в консульскую трабею. Но ради этих немногих радостных минут сколько часов, дней и годов скорби должен пережить каждый человек! Сколько испытать желаний, которые неосуществимы! Сколько изведать унижений, от которых нет защиты! Сколько раз изведать неблагодарность близких, неверность возлюбленных, обман людей, тысячи низких поступков со стороны врагов, которых нажил лишь тем, что ты умнее их! И что же в конце концов? Смерть, небытие, исчезновение. Стоит ли после этого жить, страдать, даже просто сносить зубную боль? Изо всех изречений любезных тебе древних мне теперь милы только стихи Катулла:

Едва мелькнув, закатится день краткий,
Одна ночь вечная дана для сна нам…

Никакими усилиями я не мог отклонить моего друга от таких грустных рассуждений, и он, осушая кубок за кубком, все говорил со мною в духе Эврипида, развивая его мысль, что «земле должно быть возвращено земное». Наконец я сказал Ремигию:

– Стань христианином, и ты обретешь надежду. Христиане верят в блаженную жизнь за гробом, в воздаяние за страдания, испытанные в этой жизни.

– Это не очень ново, – возразил мой Ремигий. – Не тому ли самому, и много раньше, учили наши поэты. Перечти своего Вергилия. Но мы уже не настолько молоды, чтобы верить басням поэтов. Я твердо знаю, что за похоронным костром нет ничего, и это моя последняя надежда.

Тогда я попытался направить мысли Ремигия в другое русло и стал говорить ему о странной смерти Юлиания. Ремигий, занятый своими печалями, еще ничего не слышал об этом таинственном происшествии, о котором уже спорил весь Город, и, несколько оживившись, настойчиво расспрашивал меня о подробностях. Я передал все, что сам знал, и даже не умолчал о суждении, высказанном Тибуртином о роде смерти бедного щеголя. Мне пришлось горько жалеть о своей болтливости, потому что мои слова, может быть, подали Ремигию первую мысль о том, что вскоре он и привел в исполнение…

Под каким-то предлогом Ремигий вышел из копоны, где мы сидели, и не вернулся. Прождав своего друга около часа, я принужден был убедиться, что он тайно бежал от меня. С тяжелым сердцем я вернулся домой, и предчувствия не обманули меня, так как в тот же вечер я узнал о горестной судьбе Ремигия.

Покинув меня, он пошел в термы Каракаллы, самые роскошные из существующих в Городе. Сначала он поднялся в библиотеку, спросил себе «Размышления» императора Марка и долго читал их, несмотря на высказанное проклятие всем древним. Потом, вероятно, на последние деньги, занял отдельное помещение в несколько комнат и велел послать к себе красивейших мальчиков. Затем, выслав их и оставшись один, он в теплой ванне открыл себе жилы, как то советовал мой дядя всем истинным Римлянам, ищущим смерти, и как то сделал в свои дни философ Сенека, сентенции которого я недавно читал моему другу. Когда служащие догадались заглянуть к Ремигию и позвали к нему врача данной городской регионы, было уже поздно: Ремигий слабой рукой срывал повязки, которые пытался наложить медик, и вскоре скончался.

Хотя я узнал Ремигия едва год назад, на пути в Город, я успел полюбить юношу, острого на язык, умного, честного. Его ранняя смерть тронула меня глубоко и навела на печальные мысли о людях наших дней, неспособных противостоять самым первым и самым малым ударам Фортуны. «Неужели, – думал я, – подобных же, и даже более жестоких неудач не встречали в своей юности Сципион, Цесарь, Август? Что, если бы и они, в свое время, так же малодушно отказались бы перетерпеть выпавшие на их долю черные дни? Тогда, быть может, не Рим, но Карфаген владел бы миром, Галлия не была бы присоединена, империя осталась бы без устроения». Но эти соображения не мешали мне плакать над несчастной участью друга, и мне казалось, что под своды Орка сошел самый близкий мне человек.

Конечно, я принял на себя распоряжаться похоронами Ремигия, тотчас послал письмо его родителям и известил о горестном событии его сотоварищей по школе. Однако этого дела до конца мне довести не пришлось. Прежде всего новая беда рухнула на дом Тибуртина: дядя застал ночью в спальной своей жены отца Никодима. Ни для кого не было тайной, почему христианский священник так возлюбил дом сенатора, ревностного защитника веры отцов, но дядя, всегда занятый или делами Сената, или своими книгами, или, что бывало чаще всего, кубками вина из своих поместий, не подозревал ничего дурного. Открытие поразило его так, что он тут же, по древнему праву, хотел убить свою жену, и только отсутствие оружия у сенатора спасло перепуганную Меланию, так много любившую говорить о добродетели. Наутро тетка и Аттузия куда-то скрылись из дома Тибуртина, а сам он, утратив и мужество и волю, только горько плакал и всячески жаловался мне на свою неудачную жизнь.

– Я все терпел, – говорил он мне, – и то, что в моем доме, доме Римлянина, потомка Бебиев, устроили христианскую молельню, и то, что дочь мою сделали христианкой, и то, что новая жена моя отбирала у меня все деньги и держала под замком мой погреб с винами! Но чтобы Римская матрона, хотя бы и гречанка родом, обесчестила мужа со служителем религии, враждебной империи, враждебной богам отцов, этого я снести не могу! Не мне одному здесь нанесено оскорбление, но всему нашему роду, изображениям предков, Сенату и народу Римскому. Лучше остаток дней своих я проведу в одиночестве, как изгнанник, лишенный огня и воды, чем прощу преступницу и допущу ее в дом, ею оскорбленный. Имени ее не хочу никогда более слышать и буду считать, что была у меня лишь одна дочь – та, что ныне в полях Элисийских!

Я, бедный, метался из дома, где жил Ремигий и где делались приготовления к его похоронам, в дом дяди, которого опасно было оставлять одного на попечение грубых и ненадежных рабов, и чувствовал себя как бы потерянным в хаосе событий. Наконец, в нашем доме появились Элиан и Нумерия, которые до некоторой степени внесли порядок в жизнь и взяли на себя необходимые распоряжения. Но тут я получил письмо от Гесперии, которая объявляла мне, что мы должны немедленно выезжать из Города. Напрасно я просил дать мне время исполнить последний долг перед другом, сказать ему последнее «vale», дождаться, пока несколько успокоится дядя. Гесперия была неумолима и на все мои доводы отвечала, что долг пред империей выше, чем все обязанности личные.

– Тебя огорчает судьба дяди, – говорила она мне, – а я должна была бы позаботиться о судьбе матери. Но предоставим это все Времени, этому все легко устрояющему богу. Может быть, судьба всего мира зависит от нашей поспешности.

Втайне я думаю, что Гесперия торопилась так из боязни расследования, предпринятого префектом Города по поводу таинственной смерти Юлиания. Во всяком случае, Гесперия не дала мне отсрочки ни на один день, и накануне похорон моего Ремигия я должен был вместе с нею покинуть Рим. Впрочем, после смерти маленькой Намии, после так быстро последовавших одно за другим двух самоубийств – Юлиания и Ремигия, после позорного происшествия в доме Тибуртина мне казалось, что ничего дорогого мне в Риме более не остается. Он был мне столь же чужд, как девять с лишним месяцев тому назад, когда я впервые подъезжал к Портуенским воротам, не зная еще, что меня ждет в этом золотом средоточии вселенной. В глубине души я даже рад был покинуть темный водоворот страстей, козней, преступлений, который мы называем Вечным Городом, забывая только, что не менее страшным водоворотом была душа той, которая была моей спутницей в предпринимаемом путешествии.

Книга четвертая

I

Путешествие мое с Гесперией значительно отличалось от моей поездки с Сенаторским посольством. Придя в назначенный, утренний час к дому Гесперии, я увидел целую вереницу повозок, нагруженных мешками и ларями, как если бы было задумано переселение нескольких семейств. Большая толпа рабынь и рабов хлопотала около карров и карпент, устраивая удобные сиденья и размещая вещи: все шумели, кричали, бранились. Скоро я узнал, что мы повезем с собою всевозможные припасы: вина и заготовленные снеди, ящики с одеждами и утварью, все, что только может понадобиться женщине, или, вернее сказать, все, что может удовлетворить прихоти десяти женщин. В отдельном ковине ехал вольноотпущенник Египций, который должен был управлять всем нашим поездом, а всего в путь отправлялось около двадцати человек, из которых часть была вооружена, на случай нападения разбойников. И я, наблюдая эти приготовления, не мог не подумать, что Гесперия решила не возвращаться в Рим.

Мне сказали войти в атрий, где я и просидел, совершенно одиноким, до самой минуты отъезда, так как, по-видимому, никто из клиентов о нем извещен не был. Наконец появилась Гесперия, закутанная в шерстяную пенулу с кукуллом, хотя даже ранним утром было уже вполне тепло, а следом, с лицом мрачным, шел Элиан, приветствовавший меня всего несколькими холодными словами. Чувствуя себя виноватым перед этим человеком, я такого приема ему не мог поставить в вину и молча присутствовал при сцене прощания мужа и жены. Гесперия неожиданно показала себя очень нежной, несколько раз поцеловала Элиана и сказала ему, намекая на цель своего путешествия:

– Прощай, будь без меня весел и помни, что я еду, чтобы исполнить важное.

Мне Гесперия приказала сесть с ней рядом в легкую карпенту, верх которой мог открываться, но, откинувшись в угол, закрыла глаза и не произносила ни слова. Мы медленно двинулись по улицам Города, где уже начиналось обычное дневное движение: купцы открывали свои лавки, служащие шли на место своей службы, женщины направлялись на рынки, разносчики с лотками и корзинами, рабочие, носильщики, гадатели и разный люд высыпал из домов. Все с любопытством оглядывали, останавливаясь, наше движение, так как наш поезд напоминал, конечно, путешествие какой-нибудь восточной царицы, древней Семирамиды или Зенобии.

Третий раз мне пришлось свершить весь путь от Рима до Медиолана, но на этот раз мы не только не торопились, но как будто намеренно старались подвигаться вперед так медленно, как только возможно. Часто в поле мы останавливались, выходили из карпенты, и для нас на нежной весенней траве или на разостланных коврах рабы приготовляли маленький пир, в котором, кроме меня и Гесперии, принимал участите и Египций, оказавшийся человеком смышленым и не лишенным образованности. На ночь мы останавливались не в мансионах, но в домах и виллах людей, знакомых Гесперии, или тех, к которым были у нее письма, – и подобных лиц встречалось так много, что невольно я себя спрашивал: не вся ли Гесперия знает Гесперию-прекрасную или хотя бы слышала о ней?

Везде нас встречали с почетом, а в иных богатых виллах в честь жены сенатора и прославленной красавицы Города устраивались целые празднества. В Умбрии, на вилле Марка Корнуция, доводившегося родственником Элиану, где мы пробыли полных трое суток, все время прошло в непрерывных пирах и увеселениях. Извещенный заранее о приезде Гесперии, хозяин созвал гостей даже из удаленных местностей и не пожалел денег на роскошь своего приема. Мы то пировали в пышных покоях виллы, блиставшей мраморами и позолотой, расписанной лучшими художниками века Адриана, украшенной тонкой мозаикой и наполненной греческими статуями, убранной драгоценной обстановкой и увешанной сардийскими, александрийскими и карфагенскими коврами; то шли веселиться в великолепный сад, разбитый искусным садоводом по обе стороны маленькой речки, с мраморными беседками, прозрачными водоемами, хитро подстриженными деревьями, множеством редких растений, кончавшийся у обширного здания терм. Гости, среди которых были первые лица провинции, всячески старались сделать для Гесперии приятным пребывание в доме Корнуция, и едва ли не все прославляли ее красоту, окружали ее поклонением и видимо добивались ее благосклонности. В последний день перед нашим выездом гостеприимный хозяин устроил представление в домашнем театре, и мы могли видеть «Прометея освобожденного», в старинном переводе, прекрасно исполненного молодыми рабами Корнуция.

В таком же роде были наши остановки в других виллах и городских домах, причем разнообразились они только большей или меньшей роскошью, в зависимости от богатства хозяина, но всегда Гесперия оставалась средоточием внимания всех, и везде приходилось ей выслушивать немолчные гимны своей красоте.

Со мною Гесперия обращалась совсем не просто, и я, уже привыкший за девять месяцев жизни в Городе к лукавству женщин, явственно видел, как она старательно опутывала вокруг меня свою сеть, готовя меня, вероятно, для какого-то нового трудного предприятия. Более я уже не был неопытным юношей, каким впервые с ней встретился, но понимал коварство и обдуманность поступков Гесперии, которая опять то приближала меня к себе, то подвергала всем мучениям больно жалящей ревности. Иногда во время переездов Гесперия долгими часами не говорила со мною ни слова, делая вид, что углублена в свои размышления; иногда, когда мы оставались вдвоем, словно вдруг вспомнив обо мне, начинала просить прощения за свою невнимательность, ласкать мне волосы нежными руками и вкрадчивым голосом напоминать, что любит меня; иногда при нашем пребывании на чьей-нибудь вилле нарочно проводила весь вечер на моих глазах с каким-нибудь провинциальным щеголем, улыбалась ему ласково, давала тайком целовать свои руки и плечи, ободряла его искания, так что в мечтах тот, наверное, уже торжествовал победу над прославленной красавицей Города… Потом, видя, что эти изведанные способы оказывают на меня мало действия, Гесперия прибегала к более жестоким: приказывала мне тайно прийти к ней ночью в спальную, опять меня целовала горячими устами, приникала ко мне телом, обвитым одной тонкой туникой, и, промучив меня своими приближениями до зари, утром настойчиво прогоняла из своей комнаты, опять напоминая:

– Наше счастие, Юний, должно начаться тогда, когда будет исполнено наше дело. Имей мужество ждать…

И странно: хотя теперь я понимал ясно игру этой женщины, все же по-прежнему одной близости к ней было достаточно, чтобы я сознавал себя ее покорным рабом. Было что-то в самом ее существе, в чертах тех изгибов, которые принимало ее тело, в запахе тех ароматов, которыми она себя умащала, и в запахе ее волос, к которым порой она позволяла мне прикасаться губами, – что делало ее для меня единственной среди всех других. Уже то не была детская любовь к женщине, прекрасной и богинеподобной, но неодолимое влечение к ней одной всего моего тела, привыкшего быть близ нее и терявшего способность жить вне этой близости, подобно тому как человек не может жить без воздуха. Мои чувства словно бросили якорь подле Гесперии, и этот якорь запутался где-то в глубине среди подводных скал и растений, так что ладья более не могла сдвинуться с места.

Когда я оставался с Гесперией наедине, видел перед собою ее лицо, плечи, грудь, руки, когда вдыхал знакомое благоухание ее одежд и ее кожи, я снова мог говорить и даже мыслить лишь то, что она хотела и что она от меня ожидала. Пользуясь этим, Гесперия вновь заставляла меня давать ей страшные клятвы, и я покорно призывал подземных богов во свидетельство того, что исполню каждое ее повеление, подчинюсь каждому ее приказу. Я чувствовал, что незримо она вновь вооружает мою руку кинжалом, – я еще не знал, против кого, – но опыт прошлого не служил мне на пользу, и я не сомневался, что вновь пойду убивать, если она того захочет.

– Юний, мой милый Юний, – говорила мне Гесперия, – я скажу тебе словами христиан: «Претерпевший до конца – спасется». Терпеть же осталось немного.

– Хотя бы вечность! – отвечал я, зная, что такого именно ответа ждет она.

А однажды Гесперия сделала мне такое признание:

– Ведь я не виновата, Юний, что я красива. Красота – моя сила и мое отчаяние. Все, что я имею, я достигла этой красотой, но и все горе, все страдания, что я пережила, были созданы ею же. Всю свою жизнь я несу тяжесть этой красоты и забочусь об одном: не показать другим, как она меня давит. Мне стыдно, когда меня любят за одну красоту, но мне обидно, если, несмотря на красоту, меня кто-либо не полюбил…

Когда Гесперия говорила это, – где-то в горах во время нашей стоянки, выделяясь, как мраморная статуя на лазурном небе, – она действительно была прекрасна, как Троянская Елена, эта «общая Эринния», по выражению Вергилия. «На погибель людей создана ты!» – подумал я и потом, также про себя, добавил: «На погибель мою!» А вечером того же дня, когда мы прибыли в дом местного пресида, Гесперия выбрала своей жертвой его сына, юношу, преданного наукам; за несколько часов, проведенных с ним, заставила его почти обезуметь от страсти, и наутро, когда мы уезжали, он, не стыдясь, плакал, умоляя позволить ему нас сопровождать.

Среди таких сцен совершалось все наше путешествие, и я не изменю правде, сказав, что мне оно принесло безмерно больше страданий, чем радости. Измученный резкими переходами Гесперии от ласковости и дружественности к холодности и враждебности, истомленный ее издевательствами над порывами моей любви, потеряв все надежды на настоящее сближение, я иногда в одиночестве вновь помышлял о бегстве. Я говорил себе, что самым для меня разумным поступком было бы тайно ночью покинуть своих спутников и идти хотя бы пешком прочь от Гесперии и прочь от Города в родную Аквитанию, где я вновь обрету мир и ясность. Но, и обдумывая замыслы своего бегства во всех их подробностях, я в глубине души знал, что в исполнение их не приведу, что я повлачусь за Гесперией всюду, как некогда Римский триумвир за триерой египетской царицы.

Когда через восемнадцать дней после нашего выезда из Города вдали забелели стены знакомого мне Медиолана, я их приветствовал, как маяк спасения. Мне казалось, что в этом городе, где кончалась первая часть нашего пути, я найду какое-то решение окруживших меня загадок. Втайне я надеялся встретить Рею и, как падающий в пропасть готов схватиться за гибкий стебель дикой розы, у этой безумной девушки надеялся найти помощь и спасение.

II

В Медиолане мы воспользовались гостеприимством того же дома Тита Коликария, в котором жило и Сенаторское посольство. Не без суеверного страха вошел я в те же покои, из которых вышел в последний раз затем, чтобы быть брошенным во мрак и ужас подземной тюрьмы: мне казалось, что эти комнаты не могут не принести мне нового несчастия. Однако все в доме смотрело иначе, нежели в первый раз: какая-то особенная тишина его наполняла; виделось меньше рабов; многие комнаты были совсем заперты. Дело в том, что сам Коликарий два дня тому назад выехал из города вместе с императором и всеми его приближенными, направляясь в Галлии и на берега Рейна, так как Грациан получил, наконец, известие о возмущении в Британнских легионах и о новом движении германцев.
<< 1 ... 34 35 36 37 38 39 40 41 42 ... 78 >>
На страницу:
38 из 78