Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Город на заре

Год написания книги
2014
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Что я могу решить? Еде у меня выход, Леня? Я должен зарабатывать деньги. Мы в долгах. Я должен буду давать ей деньги, если разведусь, но грабить нас она не сможет!

– И ты решил поместить ее в клинику?

– Хочешь сказать: у меня не хватает духа с ней развестись? А ты бы что сделал? Оставил бы все, как есть?

– Может быть, – сказал Розенберг.

– Ты бы, конечно, ее не бросил.

– И ты не бросишь, – сказал Розенберг. – Это уже ненадолго.

Он закрыл верхнюю панель ноутбука, отхлебнул виски и пересел на кровать. Потом лег навзничь, поставив стакан на живот. Час спустя, он все еще смотрел, как солнце просвечивает шторы. Потом перевалило за полдень. Вслух он сказал: – Это все ее болезнь! – думая: «Еще неизвестно, как бы все обернулось. Со мной ей было пришлось еще хуже!», хотя было ясно, что хуже некуда.

Он был на четыре года старше ее, и тогда это имело значение. Высокая, под стать ему, со смуглым румянцем, черными волосами, распущенными как у итальянок в фильмах тех лет, она была еврейкой, и это тоже имело значение, потому что тогда он еще стеснялся женщин; то, что она такая яркая, так хороша собой, приводило его в восторг, но больше льстило самолюбию. У нее была округлая налитая грудь, крутые бедра, плоский живот и линия спины и ягодиц, при виде которой у него пересыхало в горле. Она ходила на его бои, ждала его там, где он велел, бежала рядом, подлаживаясь под его широкий шаг, смотрела на него в упор полными решимости глазами, но он так и не переспал с ней из боязни последствий и про себя зная, что она не по нем, хотя несколько раз они были, что называется, на грани. Потом его пригласили ее родители и попросили не портить дочери жизнь. Позже ему сказали, что Арановичи собрались уезжать.

Все это память знала, не сохранив почти ничего зримого в несметной сутолоке событий, лиц, голосов; воспоминания о ней всегда были обрывочны и внезапны; тело ее он не мог вызвать в памяти, как не пытался, да это и было ни чему. Прошло больше тридцати лет, она прожила жизнь, о которой он давно составил себе представление, близкое истинному, – но и только. Точно щадя его, память не помнила почти ничего из того, что касалось женщин: переживаний, ссор и телесной близости, того, чему он отдавал себя, на что растрачивал, чем овладевал, что губил. Он даже лица ее не разглядел – и, тем не менее, в углу подземки спала Аня Аранович, которая хотела жить и жила, покуда жил и дышал он сам, помнивший ее полуоткрытые губы, опушку серого зимнего пальто.

Теперь ему казалось, что все это было не с ним. То время, сполна им оплаченное, было и кануло, как кануло другое, которое он тщился забыть и не мог, как ни старался: туманные утра, мёртвую тишину гиблых мест, обращенных в захоронения, рыжие осенние леса, горные склоны, поросшие сосняком и припорошенную снегом землю; смрад; горевшие в ночи поселки и дома, выгоравшие изнутри, как угли; сломанные койки брошенных госпиталей; битое стекло и крошево; трупы на улицах, в квартирах и подвалах; названия населённых пунктов Хорча, Власеница, Приедор, Босански-Нови, оставшиеся на внутреннем слухе; грохот тяжелых орудий; дым, валивший над крышами Мостара;[9 - Осада Мостара, Боснийская война. Мостар (боен. Mostar, серб. Мостар, хорв. Mostar) – город и община в Боснии и Герцеговине, административный центр Герцеговино-Неретвенского кантона в Федерации Боснии и Герцеговины 18 ноября 1991 г. филиал Хорватского демократического содружества (ХДС) в Боснии и Герцеговине провозгласил существование хорватской республики Герцег-Босна на территории Боснии и Герцеговины. Мостар был разделен на западную часть, в которой доминировали хорватские силы, и восточную часть, где было сосредоточена армии Республики Боснии и Герцеговины. 9 мая 1993 года Хорватский совет обороны (ХСО) атаковал Мостар с использованием артиллерии, минометов, тяжелых вооружений и стрелкового оружия, город был окружён хорватскими войсками в течение девяти месяцев, большая часть исторических сооружений была уничтожена артиллерией. Силы ХСО изгнали тысячи боснийцев с западной стороны в восточную часть города, участвовали в массовых расстрелах, этнических чистках и изнасилованиях в западном Мостаре и его окрестностях. Кампания ХСО привела к тысячам раненых и убитых.] душевную немоту в бою, которую считали хладнокровием, и такую пустоту после, которой даже он страшился, не пытаясь понять. Первое время, боясь себя, он остерегался пить, потом прошло и оно. Он прибыл с Сербию из Черновцов, через Мукачево и Будапешт, в августе девяносто второго, спустя неделю после провозглашения независимости, как оказалось, одним из первых, почти не понимая язык, но веря, что его не выдадут; два года воевал в разведывательно-диверсионных группах, с прибывавшими из Европы и России ветеранами войн, Афганистана, Чечни, Приднестровья, с людьми, не обустроенными в жизни, как и он сам впервые взявшими в руки оружие, Республика Сербская стала убежищем тем, кому не к чему было возвращаться. Ему, укрывшемуся среди них, помогло, что он был старше их, что говорил с трудом и что в деле не военном был всех их опытнее и опаснее; неучастие в общих разговорах, и то, что он ничего здесь не ждал и не хотел, действуя внимательно, расчетливо и уверенно, как если бы переменился характер работы, но не сама работа, которую он делал всегда. Он видел, что сербы их используют, но такова была цена. Он был здесь «русским», носил крест, купленный по случаю, отмалчиваясь, если расспрашивали, что за воюет. Иногда он думал, что мог бы укрыться проще, безопаснее, про себя зная, что это не так. Ему везло. Он участвовал в девяти акциях и ни разу не был ранен. Однажды он разбил пистолетом лицо пленному. Месяц спустя, стоя на моросящем дожде и глядя, как сербы расстреливают наемников-арабов, понял, что с него довольно. В школьном кабинете, служившем штабом его отряду он положил автомат на стол перед командиром. Тот вскинул глаза. «Возвращаюсь домой, отец плох». – сказал Розенберг.

Его не удерживали.

IV

Фотограф был молод.

Он сел напротив Розенберга в вестибюле гостиницы, выдержанном в медном и малиновом тонах, взял бумаги Фрея, журнал и фотографии, и принялся просматривать их, зацепив дужкой темные очки за отворот расстегнутой на груди рубашки.

Потом уставился на Розенберга.

– Это Фрей писал? – спросил он. – И вы хотите, чтобы я снимал для Фрея? А сам он где?

– В Риме. Прилетит через два-три дня.

– Ладно, с этим понятно! А вы, значит, отсмотрели площадки и объявили кастинг? Вы – фотопродюсер у Фрея, фотограф?

– Нет.

– Тогда почему он поручил это вам?

– У меня много свободного времени, – сказал Розенберг.

Фотограф засмеялся.

– Вы правы, – сказал он, – это не мое дело. Итак, у нас площадки – Театральный переулок, «Крыша Мира»,[10 - «Крыша Мира» – жилой дом в Харькове по адресу Театральный переулок 6, был построен в 1910 году. Он был жилым до 1980 г., после пожара жильцы были выселены. До революции в этом доме проживали состоятельные граждане. Харьковчане называют это здание «Крышей мира», так как с него хорошо виден город. О страшном здании с обвалившимися окнами и жуткими фигурами в виде голов животных ходило много легенд.] площадь Фейербаха двенадцать, Рымарская шесть или дом четыре на Красина, парковая скамья, мост и железнодорожные пути. Ну, хорошо! Скамью мы отснимем в парке Горького. Мост и пути отсмотрели? Мост я бы снял железнодорожный, что на Белгородском направлении. Полуразрушенный, с просевшей платформой, этакий забытый полустанок от советских времен… Еще есть мосты – на Диканевке и на Новожанонова, тоже железнодорожные, вот те хороши! Фантастические мосты! Мрачные, даже устрашающие, проложены над заводскими стоками, кругом – ни души… Ландшафт, который жаждет увидеть мистер Фрей, если я правильно понимаю задачи съемки. Впрочем, отснимем, предложим… Модели – люди пожилые, портфолио, разумеется, ни у кого нет. Так что снимем тестовые фото, сюжет-события и проходы. Свет мой, машина моя. Ну что ж. Я попрошу тысячу шестьсот долларов за эту великую мороку.

– Тысяча двести, – сказал Розенберг.

– Не пойдет! Нужно снимать на пяти площадках. И не это главное. Большие проблемы я предвижу с вашими возрастными моделями. Вы указали в объявлениях, что съемки без ограничений и им придется позировать раздетыми?

– Хорошо. Тысяча триста. Бери или уходи.

– Ладно, тысяча триста. Теперь – визажист. Есть такой, профессионал, с переносной визаж-студией, как раз, чтобы снимать в руинах. Прекрасное название, кстати: «Зодчие руин»… Поступим так: я сейчас съезжу за светом и прихвачу аккумуляторы, на всякий случай. Вы назначили кастинг на два, а сейчас десять. Два часа, считайте, в нашем распоряжении. Можно проехаться, щелкнуть мосты. Вернемся – заберем мужскую модель и снимемся в Театральном переулке. Остальные погуляют час. В три начнем съемки на Фейербаха. Я обернусь мигом, позвоню снизу. И вот еще что: хорошо бы часть денег вперед. Хотя бы пятьсот долларов.

– Ладно, – сказал Розенберг. – Получишь, когда начнем снимать.

– А сейчас никак?

– Не торопи меня, парень.

Фотограф хмыкнул. Розенберг ему нравился.

Час спустя центр города – булыжная мостовая площади, на закате блестевшая как металл, да ломанная линия деревьев и домов за окнами номера – последнее, что он видел вчера, задергивая шторы – остался далеко позади. Они мчались мимо полей, исправительной колонии, мимо депо ЮЖД, завода изоляционных и асбестоцементных материалов – мест, в которых никогда не был Розенберг, считавший, что знает город вдоль и поперек, потому (думалось ему), что бывать здесь было без надобности, как в любом окраинном рабочем районе, теперь полуразрушенном, с заводскими воротами, выкрашенными серебрянкой, барельефами орденов над проходными, пропыленными стеклами корпусов и немо торчавшими трубами, панельными семиэтажками швами наружу, хламом на балконах, канавами со стоячей водой, заборами, да тополями, черневшими в сером небе. Теперь, на солнце догоравшего лета, все это казалось белесым и безжизненным.

Розенберг задумчиво смотрел в окно.

– Что это Фрею вздумалось снимать у нас? – спросил фотограф. – Все это проще было организовать в Москве или в Питере. Потянуло в родные места?

– Да нет, – сказал Розенберг, – так совпало. Он знал, что я собираюсь на родину. Я тоже воспользовался случаем. Здесь похоронены родители. Надумал взглянуть, что и как. Он оплатил дорогу.

Им пришлось выйти из машины и пройти по насыпи сотню метров, прежде, чем показались фермы моста.

Место было необжитым; противоположный берег – поросшим сухостоем, мост – коротким, в один пролет. Фотограф достал из сумки аппарат и принялся снимать, присел, потом почти лег на насыпь. – Согласитесь, мост – находка! Мост в никуда. Настоящий urban! – полуобернувшись, сказал он Розенбергу; слова неожиданно громко прозвучали в звенящей тишине. – Тут надо снимать в туман или с генераторами дыма! Знаю, кстати, где раздобыть пару таких. Можете пройтись к воде, а потом – по мосту? У воды повернитесь ко мне!

– Ладно, – сказал Розенберг.

Он снял очки и неспешно пошел к мосту, спрятав руки в карманы плаща. С непокрытой головой, в пуловере под плащом, светлых брюках и мокасинах он чувствовал себя беззащитным, как под прицелом, умом понимая, что так на него всегда будут действовать мосты, дорожные развилки, пустоши, поля.

Он постоял у темной, точно автол, воды, повернулся к фотографу и, обойдя опору, поднялся на мост.

– Дальше идти? – спросил он.

– Нет, – сказал фотограф. – Нет, нет, достаточно! Теперь поехали на Новожаново, и – назад. До туда будет минут двадцать.

Второй мост был почти таким же: мрачный, высившийся фермами над оврагом, промытым ручьем. Похожим было и место – солнечным и безлюдным, почти зловещим. Розенберг не пожелал спуститься к воде, как просил фотограф и, стоя наверху, смотрел, как тот снимает балки платформы, воду у опор, валуны.

Потом пошел к машине, забрался на заднее сиденье, запахнул плащ и закрыл глаза.

Он подумал, что забывать – несомненно, лучшее свойство памяти. Ему понадобилось прожить жизнь, чтобы понять, как устроено время, что забыть можно все или почти все, если нет зримых воплощений прошлого – домов, памятников, руин – что прошлого, как такового, нет, только пережитое – переживания, становящиеся памятью, когда чувства утихают, исчерпывая себя, исчезая бесследно, как люди. Невеста юности его выбрала не худший способ, думалось ему, а, пожалуй, единственно верный. Он сам прибегнул к такому когда-то и готов был прибегнуть опять. Ему вспомнилось, как отец, главный инженер завода, продолжал выходить на работу каждый день, когда завод третий год был закрыт и разворован до гвоздя, до станочных плат, проданы были даже подъездные пути, чтобы рассчитаться с рабочими, и как он вечерами ел на кухне, где ему подавала женщина, приходившая готовить и стирать, с тех пор, как не стало матери, склоненную голову отца, огромный лоб, тронутый старческими пятнами.

– Поехали в гостиницу, – сказал он фотографу. – Мне надо выпить, а ты поешь.

Теперь, по прошествии стольких лет, он мог признаться себе, что всегда стеснялся отца, его выговора, шуток, просительных интонаций, того, что было в нем еврейского, не изжитого ни войной, ни работой, ни средой, ни говором города и края; еврейство, как тогда казалось ему, было не просто слабостью, а чем-то вроде порчи или проклятия, чем-то, что нельзя ни скрыть, ни навязать, разве что заставить, чтобы все вокруг делали вид, что не замечают этого – то, чего он, мальчишкой, не мог и не умел добиться, как и примириться с тем, что его отец – тихий, уступчивый человек, казавшийся несобранным и несообразным из-за высокого роста, сутулости, очков, всего, что в представлении мальчишки было достойным презрения и осмеяния, как и его собственное заикание, рыжие волосы, фамилия. Ему представлялось, что отец нуждается в покровительстве и защите едва ли не больше его самого, даже не потому, что тот был Розенбергом-старшим, но оттого, что, как казалось сыну, ему полной мерой передались отцовская уязвимость, беспомощность, и, бросаясь драться кулаками, камнями, всем, что попадалось под руку, когда его высмеивали или задирали, он защищает их обоих.

Фактически его воспитали женщины – бабушка и мать, на деле – дворы на Рымарской. Потом – мужчина с перебитым носом и ушами, с костными мозолями на кулаках, чье имя всеми и везде произносилось осторожно и почтительно, зарабатывавший на жизнь альфрейными работами, в комнате у которого стоял докторский саквояж, заменявший денежный ящик; у него он перенял походку, манеру держаться, стиль одежды и правила жизни, поведенческий кодекс, учивший, как обращаться с мужчинами, женщинами, друзьями и деньгами; так и вышло, что говорить об этом можно было с ним или с матерью, но не с отцом – чему причиной был даже не отец, не его завод или работа и должность, требующие уважения, и то немногое, что оставалось семье, а самый уклад города, скорее люмпенский, нежели пролетарский, с рюмочными, пивными, рынками, лязганьем трамваев, пыльными улицами, папиросами, обращением «слышишь!..», танцами в парках, пиджаками, поножовщиной и рабочими районами, простиравшимися за перекрёстками трехчетырех центральных улиц; оттуда проходило все, оскорблявшее, угрожавшее и ненавидимое – частью чего был отец, данник того, с чем надо было жить, к чему притерпеться, и принадлежавший этому, хотел он того или нет. Несколько раз они с отцом ездили к морю, где он нехотя вверялся отцовской заботе, единственному выражению отцовской любви, безмерной (как он понял потом), но не нашедшей ни средств, ни языка, чтобы окруженный и взращенный ею, мальчик вырос и возмужал, как хотел отец и мечтала мать. Потому что он возвращался к улицам и дворам, где они были бессильны. Потому что он рос среди сверстников, замкнутый, воинственный, способный броситься на парня десятью годами старше, на взрослого, в ослеплении клокочущей ярости, так же бессильной, потому что почти всегда это заканчивалось одним и тем же: избитый в кровь, весь в пыли, с порванным рукавом или штаниной, он ковылял за гаражи, к пожарному гидранту или искал кран, чтобы умыть лицо, и уж не помнил, когда с ним дрались честно, один на один; или, подталкиваемый матерью, входил в отделение, где на скамье у дежурного уже сидел кто-то из сверстников с пробитой головой и обозленными, перепуганными родителями, и стоял молча, слушая тихий и спокойный голос матери: – Он еще мальчишка. Его дразнили. Была драка. Их было несколько на одного. – И дежурный, морщась, обрывал ее: – Ну да. Конечно. Это самое я слышал от вас пять дней назад! Если вы знаете, что он у вас бешенный, не отпускайте его одного! Ты расскажи мне, что нам с тобой делать, Розенберг? – А дома, через дверь слышал отцовский голос, исполненный того же гневного недоумения: – Я не понимаю, что с ним происходит и когда это закончится, черт возьми! Весь мир против него! Он один не может спокойно выйти на улицу, ты мне не объяснишь, почему? – И снова слышался спокойный и ясный женский голос: – Ты знаешь, почему. Ты все прекрасно знаешь! – И снова гремел голос отца, гневный, недоумевающий, растерянный: – Что ты предлагаешь? Что ты предлагаешь? Я бы отдал его в армию лично, завтра же! – И женский голос отвечал со спокойным стоическим терпением: – Еоворю тебе: он просто мальчишка. Это возраст. Это пройдет! Он хороший храбрый мальчик. – А потом это кончилось, в минуту, когда он нашел себя, спустившись по лестнице в полуподвал здания синагоги; глаза обежали зал, и заглушая все то подлое, оголтелое, с чем не мирились ни ум, ни память, голос внутри сказал «Вот оно. То, что ты искал. И помни: никогда больше. Ни от кого. Никогда».

V

– Внимание! – сказал фотограф. – Все, кто на съемку, пожалуйста, станьте у стены.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6

Другие электронные книги автора Валерий Дашевский