– Понял, – сказал он. И спросил уже в дверях: – А что это за щепки у вас в сенях валяются?
Посошок, чтобы идти в магазин, уже искал под лавкой обувку и оттуда фыркнул сердито:
– Щепки! Валяются! Это лемех! Или гонт, иначе говоря.
– Для самовара, что ли?
Посошок только крякнул от возмущения.
– Сам ты самовар. А хвалился, что не дурак. Разве не слыхал такого – «крытый лемехом шатер»? То-то, что не слыхал. Такой дощечкой в старину кровлю крыли на теремах да купола на церквах. Ох, и красиво! Дощечка-то осиновая, под солнцем серебром играет.
Вот оно что! А ведь терем писателя Марусина под такой же кровлей. Надо же – золотые руки у дядьки Егорыча, а он посошки сшибает…
Сообщив мне про девятую сосну, Алешка лишь молча усмехнулся на мое недоумение. А потом сказал:
– Дим, я тебе после все объясню. Пойдем лучше погуляем. В чистое поле. Под девятой сосной.
Все это неспроста. Я даже не стал спрашивать, зачем нам девятая сосна – у нас и печки-то нет. Какое мне дело до всех этих загадок? Я у него на подхвате. Тылы обеспечиваю…
Бывший скотный – это длинное бетонное здание с выбитыми в окнах стеклами и с разобранной крышей. Раньше в нем выращивали маленьких телят до большого размера. А теперь в нем гулял сквозной ветер и нахально шныряли крысы. Большого размера.
За зданием, после полосы высоченного бурьяна, начиналась дорога в чистое поле. Вдоль нее, на одинаковом расстоянии, стояли стройные сосны – как телеграфные столбы. У девятой по счету сосны мы остановились. Огляделись.
В чистом поле было красиво. Раздолье такое. Светило солнце. В небе время от времени проплывали облака и пролетали птицы. И до самого леса колыхались разноцветные травы. А в дали чистого поля разметался огромный развесистый дуб, весь в обильной густой листве – залюбуешься.
Невдалеке от дороги стоял на одной ноге большой пестрый зонт. А под ним – мольберт на трех ногах и художник на двух; в рубашке навыпуск с закатанными рукавами и в белой детской панамке с вышитой на боку бабочкой.
Мы подошли поближе, стали у него за спиной.
– Можно посмотреть? – скромно попросил Алешка.
Художник обернулся и недовольно ответил:
– Вообще-то я не люблю показывать посторонним незавершенные работы.
– Ну и зря! – авторитетно заявил Алешка. – Посторонние зрители могут что-нибудь подсказать полезное. Пока еще не поздно. Пока вы еще не все испортили.
– Ну-ну, – усмехнулся художник (на двух ногах в панамке) и отступил от мольберта на шаг. – И что же ты подсказал бы?
Алешка со знанием дела осмотрел рисунок и тоном недовольного профессора пояснил:
– Плоско как-то у вас получилось. Вроде фотографии.
И очень верно он это сказал, мне тоже казалось, что этот этюд какой-то одномерный, нет у него глубины.
Скептический взгляд художника вдруг загорелся:
– А ведь ты прав, я тоже что-то такое чувствовал. А вот как исправить? – И он взглянул на Алешку уже не с недовольством, а с надеждой.
Что и говорить: умеет Алешка в доверие войти. И незаменимым стать.
Он еще раз внимательно осмотрел этюд, прищурился, что-то пробормотал. Отошел на шаг, приложил руку козырьком ко лбу, присел, заглянул сбоку. Сейчас еще и сзади осмотрит.
Нет, не стал. Этому артисту и так выпендрежа хватило.
– Я бы вот здесь, где дуб заветный, тень от облака пририсовал.
Художник сначала онемел, потом шлепнул себя в лоб, оставив на нем синее пятно краски, и воскликнул:
– Как же я сам не догадался!
«Что я говорил», – нарисовалось на Алешкиной мордахе.
Художник схватил палитру, стал смешивать на ней краски и быстрыми мазками наносить их на холст. И что-то приговаривать, даже напевать.
– Вот так! – удовлетворенно произнес он, отступив от мольберта. И опять повернулся к Алешке: – Что еще, коллега?
«Коллега» опять на секунду прищурился с умным видом и задумчиво произнес:
– Я бы дупло у дуба замазал, пусть поздоровее выглядит. И все чуточку сделал погрустнее.
– Вот еще! – не согласился художник. – Это зачем? Светит солнце. Синеет небо, зеленеет лес. Травы цветут и кустятся. Птички поют. Радостно.
И тут, я совсем этого не ожидал, Алешка рассердился:
– Вы же не фотограф! Живопись должна вызывать мысли и чувства!
– Вот я и вызываю! – огорошенный Алешкиным натиском, пытался растерянно оправдаться художник. – Чувство радости от красивого пейзажа.
– Ничего себе! А вы знаете, это мне дядя Леня говорил, что несколько лет назад по этому полю ходили комбайны, трудились люди. Колосилась золотая пшеница! А теперь колосятся только зеленые васильки…
– Голубые и синие, – машинально поправил его художник, заметно задумавшись. – Кто ж знал…
Но Алешка уже остыл. И даже сам немного смутился. А художник внимательно, с прищуром оглядел его и вдруг сказал:
– А давай я напишу твой портрет. И назову его «Юный философ». Или «Юный мыслитель».
– Обойдусь, – не очень вежливо отмахнулся Алешка. – Рисуйте ваши пейзажи. У вас хорошо получается.
– Верно? – обрадовался художник, будто его похвалил не малый пацан, а президент Академии художеств. – Тебе правда нравится? Ну, давайте знакомиться.
Мы назвались. И художник тоже:
– Аполлинарий Кузьмич. Можно просто – Поля. А фамилия… – тут он немного замялся: – А фамилия у меня довольно необычная. – И произнес так, будто у него неожиданно начался насморк и заложило нос: – Бревдо.
– Где бревно? – спросил Алешка.
– Какое бревно? – спросил я. – Почему?