
Царский империал
– Тут требуха, – догадался я. – А мясо он, видать, увёз в тележке.
– Забросай всё как следует землёй и давай попробуем об этом забыть.
В погреб меня не послала и сама не решилась спуститься посмотреть свёрток. Было и так понятно, что там лежит криминальный оковалок мяса. Поздно вечером, собравшись вместе, долго обсуждали случившееся.
Бабушка горестно вздохнула: «Не виноват медведь, что корову съел. Не права корова, что в лес зашла». Спорили, плакали и не могли смириться с этой трагедией. Но, понимая, что назад вернуть ничего нельзя, уговорились молчать.
– Бог не выдаст – свинья не съест! – поставила точку баба Настя. – На всё Его святая воля!
К полудню следующего дня на санитарной повозке привезли отца.
Он выложил на стол пригоршню таблеток, полбутылки «бриллиантовой зелени», пластырь и, высоко задирая рубаху на животе, утверждал, что выздоровел окончательно. Заметив наши понурые морды, озадачился:
– А ну-ка сели все по лавкам. Живо! Начнём с хозяйки. Выкладывай, Пелагея, в чём дело и что случилось. Я слушаю! Ну!
– Мы с Димкой шли из больницы и нашли телёнка… – всхлипнула та.
– Какого ещё телёнка?
Мама зашлась плачем и долго не могла продолжать.
3Цыганский вожак Алмаз Ворончаки был вне себя от гнева! Верные люди доставили баро «пренеприятнейшее известие!». Почти полгода длилась подготовка свадьбы его любимого сына Гожо Ворончаки, и дело шло к завершению. Вложено немало трудов и средств, если посчитать. Цыганский обычай требует размаха в таком торжестве как свадьба. А это, понятно, даётся нелегко в любое время, а тем более когда война. Но…
Опять это злосчастное «но». Возмутителем размеренного течения жизни табора оказался (причём предсказуемо) молодой цыганский повеса по имени Лекса, по фамилии Ланчай. Он никак не мог или не хотел определиться со своим холостым положением и до нынешних двадцати лет находился, что называется, в вольном поиске. Воспитывала внука-ветрогона бабушка, старая гадалка Шанита. Родители праздного прожигателя жизни, по неведомым и тщательно скрываемым причинам, отсутствовали в неизвестности. Также необъяснимо, как молодой человек миновал мобилизационную кампанию.
В любом человеческом сообществе, от толпы до ячейки числом три, наверняка есть персонаж, который видом своим и поведением постоянно нарушает устоявшиеся традиции. А то и принципиально действует поперёк и вопреки. Лекса Ланчай – именно тот случай!
Природа одарила парня жгучей цыганской красотой и славой первого в округе ловеласа. Издалека бросается в глаза его красный кожаный жилет. Под ним ярко-синяя рубаха с просторными рукавами, полными ветра, и воротом нараспашку. Расстёгнута специально чуть ли не до пупа, чтобы в глаза любому встречному-поперечному бросалась витая, двойного плетения золотая цепь.
Узкая талия перетянута широким узорчатым ремнём с кованой бляхой. Брюки заправлены в хромовые сапоги, а из правого голенища нарочито виднеется резное кнутовище казачьей нагайки, смахивающей на гибкое тело гадюки. Хромачи подбиты подковками по-особому. Ко всем его завидным качествам Лекса ещё отменный чечёточник и гитарист.
Смуглое, точёных пропорций лицо обрамляет мягкая короткая борода. Усики, в нитку толщиной, изламываются в надменной полуулыбке. Волнистые, угольного окраса волосы до плеч падают на лицо, и Лекса раз от разу горделиво откидывает голову, будто в знак непримиримости к укоризне, исходящей от кого бы то ни было. Бывало, что он усмирял свою непослушную шевелюру широкополой велюровой шляпой с лентой, и тогда было видно, как в его левом ухе лунным сполохом мерцает плоская серебряная серьга.
Но главным инструментом притяжения к себе женского внимания служат, и ему это было прекрасно известно, большие голубые глаза.
Такой цвет среди черноволосых и черноглазых сородичей не что иное, как природная аномалия.
Удивлённо приподняв тонкую, словно нарисованную бровь, он благодушно обнажал в улыбке белокипенный ряд зубов и с коварной медлительностью опускал на избранницу обволакивающий гипнотический взгляд, от которого у девушки не то что мутилось в голове, но и предательски подкашивались колени.
Его не любили – ему покорялись!
Праздничный день Пасхи пришёлся на раннюю весну. Но рассвет разгорался на чистом небе, значит и день обещал быть солнечным. После литургии православный народ вывалил из храма, но расходиться не спешил. Поздравляли друг друга с праздником, обнимались.
Вот здесь Рамир, коротконогий горбун, давний и верный порученец таборного вожака, остановил родителей пятнадцатилетней Рузанны Джелакаевой и сообщил, что главу семьи приглашает к праздничному столу сам баро Алмаз Ворончаки. По мариме, цыганскому закону, женщинам не дозволяется сидеть за одним столом с мужчинами, и супруга покорно отправилась восвояси.
Глава семьи без подсказок понимал, что отказываться от такого предложения – себе дороже! И, помявшись для виду, кивнул согласно.
Беседа была недолгой.
Баро не допускал и мысли, что дела могут пойти не так, как нужно ему. Результатом остались довольны все присутствующие. Но когда отец сообщил Рузанне, что они ударили по рукам с вожаком и одобрили её вступление в брачный союз с четырнадцатилетним Гожо, та лишь презрительно ухмыльнулась. А в ответ на все увещевания заявила:
– Этот сопляк мне и на дух не нужен! Вы спросили Гожо, у него как, женилка-то хоть выросла? Жениться он собрался, недомерок! Свадьбе не бывать, запомните! Себя решу, а за этого шибздика ни в жизнь не пойду!
Так сказала. Что сделала совершенно напрасно.
Родитель обозлился на такую реакцию и выпорол дочь арапником, приказав неделю не давать ей из еды ничего, кроме хлеба и воды. Ему-то эта сделка была как никогда выгодна. Она на порядок поднимала статус его семьи, это первое. А во-вторых, мерцала призрачная возможность хоть немного поправить финансовое положение через совместную негоцию.
Рузанна недолго пребывала в безысходной подавленности. Не в её это характере. Ещё не улетучились из памяти короткие встречи и невинные заигрывания с Лексой. Душными ночами мерещился и не давал уснуть взгляд его пронизывающих голубых очей.
Чаровник ничего не обещал, но девушка прекрасно видела в его взгляде горячую заинтересованность её броской внешностью. Не заметить этой проскочившей между ними искры и обмануться было невозможно.
Ещё не понимая, чем может обернуться задуманный план, Рузанна рискнула напрямую приступиться к предмету своего тайного обожания.
Через подружку отправила Лексе письмо, полное слёзных признаний в любви и безоглядной решимости следовать за ним.
Хоть на край света, хоть за край!
Свидания назначались втайне от посторонних глаз, на дальнем краю Синеборья, возле заветной пожароохранной вышки. Долго ли, коротко, молодые горячие тела всё же не миновали безрассудного сближения, не потрудившись просчитать последствий. А они с течением времени не замедлили всплыть на поверхность.
Вездесущая таборная знахарка Мирелла, служившая у Баро Алмаза домашним доктором и травницей, первая заметила у будущей невесты Гожо Ворончаки признаки зарождающейся беременности. Уж кому-кому, а опытной повитухе не было нужды спрашивать Рузанну:
– Что это с тобой, милое дитя?
Все характерные признаки, от тошноты до тяги к солёному, говорили ей больше, чем любые откровения. Жизнь-то вся на виду!
Сдвинув платок на затылок и пустив по ветру уже седеющие косы, Мирелла на бегу поймала за рукав Рамира, который куда-то торопился, заваливаясь горбом на сторону. Задыхаясь от беготни, выложила порученцу шокирующее известие. Тот остолбенел:
– Да не может такого быть!!!
Акушерка взглянула на коротышку с таким презрением, что ему, буквально контуженному страшной новостью, оставалось лишь хлопнуть себя по ляжкам и, развернувшись, засеменить обратно, к хозяину на доклад.
Суть очередной провинности Лексы моментально доложили на ушко лично баро Алмазу. Реакция доселе спокойного и уравновешенного вожака была сродни вулкану, извергающему громокипящую лаву проклятий.
Блистая золотом зубов, хозяин себя не сдерживал:
– Подлец! Злодей! Голову оторвать мало! Напакостил Гожо, значит нагадил мне! Как теперь людям в глаза смотреть?! Рамир! Немедленно арестовать этого шкодливого кота и запереть до моего распоряжения! Какое позорище, бедная моя голова!
Баро хлестал себя по небритым щекам и не отирал старческих слёз.
– Пощады не будет никому, клянусь своей сединой! Узнаете, как цыганский закон попирать! Табор сниму с места к чёртовой матери, слышите! На вечер назначаю общий сход и крис[2]! Оповестить всех до одного!
Женщины, видя этот экстаз, завыли в разноголосицу и бросились перед хозяином на колени, терзая волосы и простирая руки в мольбе. Мирелла пыталась отпаивать Баро травяным отваром, но он отвёл её руку и, уронив седую голову на грудь, удалился к себе.
Судным вечером на таборном стойбище высоко пылал костёр возмездия. Никого посторонних не подпускали и близко. Только свои. Но… Блуждающие отблески, отзвуки и отголоски цыганского судилища докатились-таки до ушей камышинских женщин. Ровно на следующий день по сарафанному радио стали известны все подробности таборного суда.
Горячие события минувшей ночи, тайно передаваемые из уст в уста, не успели ещё остыть и утратить драматической достоверности. Воистину, «говорили с уха на ухо, а было слышно с угла на угол!»
Таборные поселенцы, собираясь на сход, живо общались меж собой, и вокруг костра клубилась приглушённая мешанина из русского и цыганского наречий. На небольшом возвышении поляны установили солидную скамью садового дизайна, благоприобретённую из какого-то парка.
На ней, как на судейском горнем месте, должны восседать трое хранителей нерушимости цыганского закона: баро Алмаз Ворончаки и двое заслуженных и облечённых доверием табора стариков.
Старцы имеют полное право высказывать своё мнение и предлагать меру наказания или поощрения, но самое последнее, крайнее слово остаётся, конечно же, за вожаком. Но вот троица вершителей судеб явилась народу, и на собрание опрокинулась тишина. Первой дали слово повитухе Мирелле.
Та, прижав к груди икону в знак кристальной честности и быстро лопоча по-цыгански, выложила землякам всю правду о прелюбодейной связи Рузанны Джелакаевой и Лексы Ланчай. Но, к удивлению суда, большинство присутствующих не возроптали с негодованием, не сотрясли воздух проклятьями и не проявили справедливого возмущения. И это говорило ровно о том, что сказанное Миреллой вовсе никакая не новость, а секрет болтуна Полишинеля. Всё просто.
Плотное, бок о бок, проживание всех обитателей лагеря не оставляло возможности что-либо скрыть от посторонних глаз. А обо всём ли, что знаешь, можно говорить открыто?
У баро Алмаза вздулись желваки:
– Что?! – кричал он, воздев над головой кулаки. – Что это значит? Все знали про эту связь, и не нашлось ни одной собаки, чтобы меня упредить? Так, я спрашиваю? Ра-мир! Быстро доставить сюда этих паскуд!
Двое пацанов-переростков вывели из сарая Лексу со связанными за спиной руками. Тот, не изменяя своей природной надменности, улыбался во все имеющиеся, то и дело встряхивал гордой головой, отбрасывая свисавшие кудри от лица. Немного погодя Мирелла привела мокрую от слёз Рузанну.
– На колени! – рявкнул Алмаз, и парни силой придавили ответчика к земле. Подружка его упала добровольно.
– Гожо! Подойди сюда, сынок.
Тот выбрался из-за спин соплеменников и встал у судейской скамьи. Баро склонился к старикам, что-то проговорил им негромко, и те согласно кивнули в ответ.
Повернувшись к собранию, вожак оповестил:
– Ромалэ, решением цыганского суда Лекса Ланчай, причинивший зло моему наследнику, оскорбивший мою честь, поправший наши устои и традиции, приговаривается к позорному острижению волос. И пусть это сделает тот, кому Лекса нанёс непоправимую обиду. Гожо!
Несостоявшийся жених вынул из кармана заготовленную механическую машинку для стрижки волос и, зловеще пощёлкивая рычажками, твёрдо взял осуждённого за шею. Под тягучее гудение толпы уверенно прогнал от середины лба и до затылка просеку в роскошной чёрной шевелюре Лексы. Заодно срезал и полбороды с левой щеки.
Тот не противился, лишь, как и прежде, кривился усмешкой. Рузанну стричь Гожо не отважился, лишь, подойдя к ней, постоял молча и плюнул ей в подол. Всем показалось, что на этом процесс и закончился. Кто-то уже засобирался восвояси, как снова поднял руку Алмаз Ворончаки.
– А теперь, дети мои, выслушайте окончательный вердикт. Властью, данной мне вами, подсудимые Лекса Ланчай и распутная подруга его Рузанна Джелакаева отлучаются от нашего племени и подвергаются изгнанию из табора в течение двадцати четырёх часов.
Тут же выбежала в круг знахарка Мирелла и, задрав чуть не до грудей цветастые свои юбки, ловко накинула их на обезображенную голову Лексы. Тот вскочил с колен, отшвырнув её и мотая остатками кудрей, заорал:
– Не-е-ет! Ты за это заплатишь, старая тварь! Ходи и оглядывайся!
На ответчике не было лица. Он знал, нет ничего позорнее для цыгана, чем коснуться нижней юбки женщины. Этот срам, это позорное пятно, отпущенное принародно, обрекает на бесславное поругание всю его оставшуюся жизнь. Вот здесь Лекса уже не мог сдерживать слёз.
Поднял глаза к небу и завыл по-волчьи.
Не выдержала накала экзекуции над внуком и покинула судилище его бабка, старая гадалка Шанита. Демонстративно запалила свою кривую курительную трубку, полоснула напоследок судей мстительным чёрным оком и, повернувшись задом к «уважаемому» собранию, покинула сход.
У баро Алмаза на все эти дивертисменты не дрогнул ни один мускул. Являя собой непробиваемую крепостную стену, он изрекал:
– Чтобы уйти от позора, насмешек и издевательств со стороны, сохранить наше национальное достоинство и честь, данной мне властью приказываю табору сниматься с места. Время на сборы – неделя!
Народ возбуждённо загудел, завыли бабы и послышались возгласы:
– Этого не хватало!
– Зима на носу!
– Не успеем собраться!
– Ты погорячился, ром баро!
– Я сказал! Сход окончен! Лачи рят![3]
4Неожиданно рано прибежала с фермы запыхавшаяся мама и упала перед отцовой кроватью на колени.
– Что? Что случилось? – отец в исподнем вскочил на ноги и, подняв маму с пола, тряс её безвольные плечи.
– Бабы… Бабы сказали, что Мишку Колченогого в милицию забрали! Кому-то мясо продал, а люди прознали и донесли… Ваня, я боюсь…
– Едрит вашу мать! – резко оттолкнул жену, и та чуть не завалилась, едва уцепившись за спинку кровати. – Я как в воду глядел! Ведь говорил же, идите с Димкой в отдел, расскажите всё как есть! Нет, они, вишь ли, секретничать надумали, неслухи! Теперь и я с вами попадаю в сообщники! Вы что, НКВД провести хотели?! С кем надумали в игрушки играть! А? Где ты есть, сопляк? Полезай немедля в погреб и уноси этот сраный кусок на скотомогильник! – Отец побелел лицом и стал неузнаваем.
От дурного предчувствия сердце моё оборвалось, и я метнулся во двор. Из-под откинутой крышки погреба пахнуло могильной сыростью. Прошло почти пять дней и от оковалка уже начал пробиваться через мешковину гнилостный запашок. До этой поры никто не отважился даже достать его из погреба, не говоря уже о том, чтобы употребить в пищу.
Прижимая к животу тяжёлый скользкий свёрток и озираясь по сторонам, я еле перевалил бугор далеко за краем села, где туча воронья, кружась, обозначала место захоронения больного скота. Тарзан путался под ногами, то и дело заглядывая мне в лицо. Понимал, что творится неладное.
Найдя небольшую рытвину, я с облегчением бросил туда скорбный груз и закидал мусором. Утоптал ногой улику и, свистнув пса, ушёл не оглядываясь.
А когда вернулся…
Калейдоскоп последующих событий дробит моё восприятие на мелькающие фрагменты, как будто бы киномеханик в клубе запустил ленту с утроенной скоростью. Взглядом успеваю лишь фиксировать сменяющиеся картины, догадываясь, но не постигая до конца сути происходящего.
Перед воротами стоит ЗИС-5 с деревянной кабиной и крашеной зелёной будкой вместо кузова. Мотор у «Захара» тарахтит. Рядом курит усатый водитель и провожает меня равнодушным взглядом.
Неподалёку от ворот на привязи трясёт гривой чужой гнедой жеребец, запряжённый в двухколёсную одноколку с брезентовым верхом.
На крыльце дома сидит баба Настя и, зажав голову ладонями, раскачивается из стороны в сторону. Её успокаивает, оглаживая по спине и нашёптывая что-то на ухо, Леночка.
Тарзан пересекает двор и оглядывается на меня, будто зовёт за собой в огород. Лёня, братишка, боязливо выглядывает из-за угла сарайчика. Калитка настежь, над раскопанным захоронением кучно стоят люди.
Отец, опершись на лопату, что-то неразборчиво объясняет военному человеку в фуражке с синим верхом. Тот старательно записывает сказанное в развёрнутую планшетку. На офицере дутые галифе, сапоги, защитного цвета гимнастёрка с длинным подолом, перетянутая ремнём и портупеей. У правого бедра кобура. Начальник строг лицом, глядит исподлобья и задаёт вопросы вполголоса, едва разжимая губы.
Чуть в отдалении мнётся охранник, молоденький солдат в выцветшем обмундировании, то и дело подбрасывая сползающую с плеча «трёхлинейку».
Мама, остолбенев от страха, держит платок у рта, боясь запричитать. Толстый незнакомый дядька в чёрном гражданском френче цепко держит её как главную подозреваемую за кофту, словно боясь, что та сбежит от грядущего правосудия.
Дальше ещё стремительнее!
О нашем куске мяса следователю уже известно. Меня принуждают сознаться, куда я его снёс. Толпой идём на скотомогильник.
Отец раскапывает, а затем снова закапывает тухлую улику. Потайное место зарисовывается в планшетке. Незнакомец в чёрном френче ставит подпись как свидетель.
Возвращаемся назад в гробовом молчании. В сторонке, один на один, офицер приглушённо опрашивает заплаканную бабу Настю.
И наконец!
Охранник, словно по тайному сигналу, внезапно подхватывает маму за бока и силой заталкивает в зелёный фургон. Пленница успевает лишь затравленно оглянуться на всех нас. Солдат скрывается за ней следом и захлопывает дверь изнутри.
«Захар», обдав оцепеневшую родню пылью и выхлопным смрадом, трогается прочь, проглотив кабиной запрыгнувшего почти на ходу следователя с планшеткой.
Застоявшийся жеребец со ржанием разворачивает бричку и рысью уносит довольного хозяина чёрного френча в сторону образцового колхоза имени Ворошилова Климента Ефремовича.
Августовский закат прямо на глазах теряет своё пламенное могущество, и сумерки быстро, почти ощутимо, начинают сгущаться.
Мог ли я тогда предположить, что нечаянная встреча в лесу с четвероногим несмышлёнышем круто изменит жизнь нашей семьи? Мало того, мечом правосудия располовинит её, как говорится, на «до» и «после».
Ну а если коротко…
Управлением продовольственного снабжения Советской Армии на сельскохозяйственные предприятия была спущена разнарядка. Подобные документы в военное время были равнозначны строжайшим приказам!
«В связи с подготовкой крупных наступательных операций Советской Армии и участием в них больших людских резервов необходимо в короткие сроки обеспечить пятнадцатисуточный запас мясной продукции.
Для создания запасов мяса для фронта предлагается содержать живой скот в полевых конторах “Заготско-та”. По достижении весовой пригодности следует немедленно отправлять гурты на передвижные скотобойни».
Человек в чёрном френче оказался председателем колхоза им. Ворошилова. Из-за крайнего дефицита рабочих рук он раскрепил молодняк крупного рогатого скота по дворовым хозяйствам. Телят пасли старухи да ребятишки. Думается, что белолобый бычок и затерялся в лесу как раз через факт недосмотра и ротозейства.
Следствие завершилось споро.
Показания Михаила Мурзина были полны затаённой злобы и мести когда-то отвергнутого мамой изменщика. На суде он говорил, не сводя с бывшей возлюбленной глаз и не пряча улыбки:
– Полина Рукавишникова не только украла этого телёнка, но и привлекла к хищению несовершеннолетнего сына. Пользуясь нашими прошлыми любовными отношениями, уговорила меня бычка заколоть, мясо тайком продать надёжным людям, а деньги поделить. Она же научила всех родных молчать и в воровстве не сознаваться. Кусок, который я оставил для её семьи, она пыталась скрыть от следствия, чтобы избежать наказания, которого заслуживает как зачинщица. А я поддался на её уговоры по пьянке…
Напраслина и клевета сделали своё гнусное дело. Суд за одно слушание вынес вердикт:
На основании Постановления Народного Комиссариата обороны от 3 марта 1942 года «О мерах наказания за хищение и разбазаривание военного имущества» и руководствуясь п. 1 данного Постановления, а именно:
в) Установить на военное время: за хищение Своровство) предметов военного и продовольственного снабжения армии подвергать виновных лишению свободы не менее чем на пять лет с удержанием стоимости украденного.
Итог: Мурзин Михаил – за пособничество в хищении – три года колонии, Рукавишникова Полина – за воровство – пять лет. «По законам военного времени». Неразбериха, поспешность, бездоказательность – родные дети этого «времени».
Нам не дали даже проститься…
* * *По приказу баро Алмаза Ворончаки цыганский табор снимался с места.
К строке Лермонтова: «Смешались в кучу кони, люди…» так и хотелось добавить: «и плач, и ропот в этой смуте слились в протяжный вой!»
А всё потому, что многие из таборных были недовольны таким приказом вожака. Считали его поспешным, непродуманным и отданным под влиянием личной, сиюминутной обиды. Представьте себе – самый конец августа, на носу сентябрь. Во-первых, дождь и слякоть, во-вторых, у нас об эту пору и снегопады не такая уж редкость. Ну и зима, что называется, катит в глаза!
Храпели застоявшиеся лошади, грузились в телеги скудные пожитки, плакали женщины, высоко взметал искры прощальный костёр. В ходе расставания с насиженным местом рома крестились и земно кланялись провожавшим их камышинцам.
Правда, некоторые цыганки ставили себя по отношению к приказу явно вопреки, норовили отделиться от основной массы и остаться на покидаемом стойбище. Но таких образовалось число малое, на убеждение плетью податливое, и вскоре караван кибиток и колонна пеших людей в полном составе тронулись в сторону Синего бора.
Неожиданно над неровным строем в один надрывный, тоскующий голос взлетел протяжный, словно вой над усопшим, страдальческий запев. Затем ещё два-три женских голоса поддержали и повели дальше. Вот уже и весь табор подхватил запевал, и полилась диковинная, щемящей красоты песня! Раньше не приходилось слышать подобной печальной мелодии, и от этого судорожно сжималось сердце.
Вероятно, это звучал какой-нибудь цыганский панихидный распев, слёзный гимн расставания с чем-то оставленным, но бесконечно близким и дорогим. Плывущая над уходящим караваном пронзительная и печальная песня постепенно ослабевала, отдалялась и затихала, пока не истаяла совсем.
Провожающие местные старухи стояли кучкой, отирая слёзы концами платков, и не спешили расходиться по домам. Мы с ребятнёй, окружив догорающий костёр, молча ждали, когда последний язычок пламени стрельнёт трепетной искоркой и дым, скрутившись в сизую змейку, растает в пасмурном осеннем небе.
Пугала и настораживала странная закономерность – все несчастья обрушивались на нас купно, а семья разваливалась на части порознь!
Судите сами. Первая беда – похоронка на геройски погибшего в боях под Сталинградом Василия, моего дядьки. Бедового весельчака, так и не увидевшего своего сынишку, родившегося у Нюры-плакальщицы.
Потом вернулся домой списанный подчистую и израненный отец. Мы все были рады, что вернулся живой, но он считал себя лишней нагрузкой на семью, если не сказать, обузой. Большую часть дня проводил в постели, похудел и зарос бородой. До поры, пока не устроился завхозом в среднюю камышинскую школу. Затем эта история с телёнком и мамин арест.
От этого переживания заболела и слегла бабушка. Пришли и на Настю беды да напасти'. Трое детей остались без взрослого догляду.
Я как старший обязан был озаботиться бедственным положением семьи и упросил заведующего фермой взять меня на коровник подсобником. Коровьим «золотарём». Взяли. Насквозь пропах этим промыслом, но зато мог приносить домой положенную мне бутылку молока. Дальше – больше!
Едва поправившийся отец внезапно ошарашил домочадцев непостижимой выходкой – привёл в дом молоденькую цыганку, поселил её в пустующую комнату Василия и объявил домработницей! Этому демаршу предстояло стать знаковым в нашей судьбе, но поначалу его посчитали простым сумасбродством главы семьи. Как бы не так!