Оценить:
 Рейтинг: 0

Три дочери

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 16 >>
На страницу:
10 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
У Ольги Кинчаковой был свой поклонник, также из сретенских уркаганов, – не такой, правда, белозубый, как Вовик, но тоже ничего, – любил носить бостоновые костюмы разных цветов и кепки, сшитые из той же ткани, что и костюм.

Как его звали, Солоша не знала, да и сам он, наверное, забыл свое имя, поскольку отзывался только на кличку, то ли татарскую, то ли кавказскую – Изгеш.

Зубы он имел, конечно, не такие роскошные, как Вовик, но очень умело украсил их двумя коронками, съемными: одну коронку поставил слева, вторую справа и когда смотрел на себя в зеркало, то обязательно подмигивал изображению круглым черным глазом…

Изгеш нравился самому себе.

Если Вовик менял штиблеты на осенние баретки, либо сапоги-гармошку, то Изгеш носил обувь лишь одного вида – сапоги.

Сапоги у него имелись самые разные – и яловые, немецкого покроя, предназначенные для мокрой погоды – Изгеш густо мазал их гуталином, и тогда сапоги вообще не пропускали сырость, и выходные козловые, и высокие хромовые для поездок за город, и… В общем, по части сапог Изгеш шиковал.

Наперсники по промыслу пробовали наделить его новой кличкой, и отныне величать Сапогом, но Изгеш вставил в рот коронки, которые иногда вытаскивал для профилактики, и выдернул из-за голенища финку. Предупредил, яростно сверкая угольно-черными глазами:

– Кто первый обзовет меня Сапогом, тот тут же получит перо в пупок, понятно?

Все было понятно. Никто из наперсников не захотел продолжать этот разговор. Изгеш так и остался Изгешем. Манеры у него были похуже, чем у Вовика, но место в мире воровском он занимал повыше. Иначе бы ему не досталась первая красавица Сретенки.

Туфли на Оле – изящные лодочки также были изготовлены дядей Виссарионом. Выходит, Изгеш крепко взял сапожника за глотку, раз тот начал обслуживать его.

Был дядя Виссарион человеком богатым и важным, жену свою Маняню охотно обвешивал, будто новогоднюю елку, золотыми побрякушками, покупал ей шелковые платья и халаты… Но таким он бывал только между запоями.

Когда уходил в запой, то первым делом сдирал с Маняни все цацки и сбрасывал в таз, будто железный хлам, потом начинал срывать с несчастной женщины шелковые одежды.

Иногда Маняня успевала выскользнуть из квартиры до расправы и умчаться куда-нибудь на нижний этаж или в квартиру напротив, тогда все обходилось, если же удача отворачивалась от Маняни, то дядя Виссарион мог раздеть ее догола.

Но речь пока идет не о сапожнике, речь об Оле с ее приятелем-вором, с которым, как поняла Солоша, ухо надо держать востро. Чутье у Солоши на этот счет было развито превосходно. Иногда ей казалось, что она видит, как внутри человека бегают, стучат некие шестеренки, издающие звук работающего сердца, рождающие разные чувства и эмоции, она и сейчас видела, что происходит внутри у Изгеша…

Ох, и опасный человек, этот Изгеш, очень опасный, – как бы с ним Оля не вляпалась в какую-нибудь беду.

– Как тебя зовут, мурка разлюбезная? – спросил однажды ласковым тоном Изгеш, глядя в упор на Солошу.

У Солоши внутри что-то нехорошо сжалось – слишком неприятным был взгляд у Олиного ухажера, он словно бы протыкал насквозь чем-то острым, похожим на вязальную спицу. Солоша даже физическую боль ощутила.

На вопрос Изгеша она не успела ответить – серебристо рассмеялась Оля:

– Да это же Солоша Золотошвейка, лучше всех на Сретенке умеет шить платья и белье. Разве ты не знаешь Солошу?

– Вот что, Солоша, – голос у Изгеша сделался деловым, – сшей-ка моей мурке, – он легонько похлопал по Олиной руке, обвивавшей его локоть, – пару таких платьев, каких нет ни у кого в Москве. Сможешь сделать?

Вместо ответа Солоша неопределенно приподняла одно плечо. Оля, делано возмущаясь, встряхнула руку своего кавалера.

– Отчего же не сможет? Солоша умеет делать все.

На том и расстались. Солоша заказ этот выполнила в лучшем виде, сшила такие два платья, что Оля, прикинув их на себя, расцвела, словно яркая звезда, и пустилась в пляс.

Вечером в квартире, где жил дядя Виссарион, раздался грохот, в квартире номер двенадцать даже затряслись стенки, будто бы по ним бегали невидимые люди, до Егоровых, пивших чай, донесся далекий, женский крик.

– Сейчас начнется, – Василий не выдержал, крякнул. – Смотрите представление ограниченной части труппы Большого театра в Печатниковом переулке, – еще раз крякнув, добавил, – в доме номер двенадцать…

Крик повторился, Василий вздохнул, словно бы ему предстояло совершить что-нибудь героическое (на этот счет у Егорова даже присказка имелась соответственная: «Совершить бы чего-нибудь героическое… рубля так на три») и, осуждающе покачивая головой, выбрался в коридор.

Там, среди банных тазов, на крюке висела раскладушка – складная кровать, собранная из алюминиевых трубок, с провисшим, в двух местах украшенным заплатами брезентом, кровать специально предназначалась для приезжих гостей и была в квартире популярна – ею пользовались владельцы почти всех комнат, у которых бывали гости. Кряхтя, стараясь не сшибить чью-нибудь шайку со стены – грохотать ведь будет так, что жестяной треск этот услышат даже в Кремле, Василий снял с крюка раскладушку, перетащил ее в комнату. Установил на полу.

– Все, Солош, – молвил с сочувственным вздохом, – стели постель для Маняни.

В других комнатах Маняню так не привечали – не было у ее семьи таких добрых отношений, как с Егоровыми, поэтому, когда запивал Виссарион, несчастная жена его с всклокоченными волосами прибегала в основном к ним.

Через полминуты в дверях квартиры захрипел старый электрический звонок.

– Вот и Маняня, – сказал Василий, поправил на раскладушке одеяло, свесившееся до пола. Солоша побежала открывать дверь.

Открыв, заохала, запричитала, захлопала руками – Солоша привыкла принимать всякую чужую боль, как свою.

– И чего это Виссарион, он что, совсем у тебя свихнулся?

К оханью и причитаниям Солоши прибавились глубокие грудные взрыды Маняни. Маняня еле шла – ногами переступала с трудом, Солоша, обняв ее за талию, ввела в комнату.

Уши и щеки у Маняни были в крови: Виссарион вживую рвал украшения у нее из мочек, рычал, шипел на жену, выплевывал изо рта звериные звуки. Девочки, все трое, уставились на Маняню с испугом, глаза у них влажно блестели.

– Не бойтесь, дочки, такого с вами происходить не будет, – откашлявшись, пробасил Василий. – Если кто-то обидит вас – станет смотреть на мир через дырку в собственной заднице…

Судя по лицу Василия Егорова, так оно и произойдет, если какой-нибудь непутевый жених или даже муж – «муж объелся груш», – обидит когда-либо Ленку, Полинку или Верку. А расплющенных родственников этого человека Василий Егорович намотает на кулак. Как тряпку.

Пройдет два дня – и протрезвевший, красный от испуга сапожник Виссарион на коленях приползет в соседнюю квартиру и в рубахе, как в подоле, притащит золотые цацки, покрытые рыжими кровяными пятнами.

– Манянечка, прости! – тут Виссарион раза три обязательно бухнется башкой об пол – с такой силой бухнется, что со стенок посыпется штукатурка, а матерчатый абажур с китайскими драконами ошалело закачается на длинном шнуре. Абажур – достойное украшение егоровского жилья, потолки здесь высокие, с растительной лепниной, дышится тут легко – много пространства, воздух не загнивает. – Прости меня, Манянечка!

В этот кульминационный момент из глаз сапожника обязательно начинают литься слезы. Самые настоящие, крупные, чистые. И Маняня, сердито кряхтящая от негодования, сдается. Ведь не разводиться же ей с Виссарионом… Выйдет замуж за другого, а тот окажется еще хуже.

– Манянечка, – тряся плечами, спиной, руками, продолжает плакать Виссарион, вновь опасно бухается лбом в пол, чем изводит невольно Солошу: как бы сапожник не развалил дом, – прости меня, Манянечка…

– Виссарион, – в конце концов начинает вторить ему Маняня, также брызгаясь слезами и тряся плечами.

– Я никогда больше не буду обижать тебя, – обещает Виссарион, размазывая по лицу мокреть и по-мальчишески хлюпая носом. И хотя Маняня тоже хлюпает носом, она хорошо знает, что обещаниям мужа верить нельзя, это знают все жильцы их дома, и домов соседних тоже, – тем не менее Маняня согласно кивает головой: все верно, Виссарион никогда больше не будет обижать ее (но и меньше не будет, вот ведь как, Виссарион есть Виссарион).

В этот раз повторилось все то же самое, один к одному – по знакомому сценарию… И финал у этого спектакля был знакомый, – когда Виссарион почувствовал, что прощение уже близко: Маняня вот-вот, забыв про разорванные уши, кинется ему на шею, гордо выпрямился и произнес неожиданно строгим, хотя и не лишенным ноток душевности голосом:

– Все, Маняня, давай я тебя обниму, и мы пойдем вдвоем домой.

Виссарион действовал, как полковой командир, не терпящий возражений, менялся на глазах. Это означало, что через месяц, когда он ударится в очередной короткий, но буйный запой, снова оборвет Маняне мочки ушей.

Солоша удрученно покачала головой: бедная Маняня! Как бороться с этой бедой – с запоями Виссариона, ни Солоша, ни Маняня не знали. Может, положить сапожника в больницу, вырезать ему там что-нибудь или, наоборот, пришить и тогда он изменится?

Можно, конечно, но только вряд ли это поможет. Солоша вздохнула жалостливо: сердце все-таки болело за Маняню.

А Виссарион тем временем обнял Маняню, прижал к себе покрепче и повел к двери, приговаривая:

– Идем, идем домой, Манянечка… к себе домой. Шире шаг!

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 16 >>
На страницу:
10 из 16