– А ведь действительно для меня, несообразительного, увечного, собирается показать, где находится яма.
– Собирается, – подтвердил Токарев.
Подполковник красноречиво потыкал рукой в сторону ямы, что-то произнес, но слова его не дошли до группы – они унеслись в горбатое, покрытое чахлым желтеющим березняком поле – ветер дул в ту сторону.
– Фокус природы, – сказал Петраков, – мы подполковника не слышим совсем, он же нас слышит, будто мы пьем водку у его ног.
– Это и хорошо, – Проценко рассмеялся, – надоела мне эта учеба! – Редкостная способность придавать своему лицу дурацкое косоглазое выражение не подвела Проценко и в этот раз. Он вздохнул, подкинул гранату в руке, потом подцепил пальцем предохранительное кольцо и резко дернул его.
Раздался громкий щелчок. Не услышать его было нельзя. И подполковник его услышал, ветер буквально вдул целиком ему в уши, – стремительно развернулся на одной ноге.
Следом раздались еще три громких щелчка – чеки одним слаженным движением, друг за другом, выдернули Петраков, Семеркин и Токарев.
– Подпол, беги! – предупреждающе выкрикнул Проценко.
Подпрыгнув легко и прыжком этим словно бы сбросив годы и вес, подполковник резво понесся к бетонному барьеру.
В яму тем временем, кучно, стукаясь друг о друга, шлепнулись четыре гранаты.
Подполковник перелетел через бетонную заплотку, колобком покатился по земле. Грохнул один взрыв, за ним – еще один, строенный, сильный. Земля дрогнула под ногами спецназовцев.
Проценко попытался лихо щелкнуть подошвами кроссовок, звук получился резиновый, мокрый, задавленный, но это капитана не смутило и он, вновь сведя к носу глаза, разом превращаясь в деревенского дурачка, протянул подполковнику чеку:
– Вот, вы колечко просили сдать.
Следом протянули свои «колечки» еще трое спецназовцев.
Подполковник сидел на земле и ошалело крутил головой. Петраков глянул на «икарус» – как там начальство, не вздумает ли намылить им шеи? Петрович, прикрывшись развернутой «Красной Звездой», уютно дремал на сидении. На происходящее он не обращал никакого внимания. Гранатометание – не стрельба, это не по его части.
Темное недоброе небо неожиданно раздвинулось, в задымленный прогал между облаками заглянуло солнце, посмотрело сверху вниз – белесое, холодное, чужое, в следующий миг передвинулось малость по небу и скрылось за плотной ватной стенкой наволочи. По земле проворно побежала печальная светлая тень, нырнула в лесок, призрачно осветила стволы деревьев, растворилась в ущербной редине – недолго смотрело солнце на людей, недолго бежала по земле светлая тень, веселя души, а и этой малой малости хватило чтобы обстановка разрядилась, сделалось теплее и легче. Подполковник перестал крутить головой, поднялся с земли, сунул руку Проценко:
– Держи, кривоглазый! Проучил меня на пять с плюсом.
Проценко с чувством пожал руку подполковника.
– Держи! – подполковник подал руку Петракову. – Не будем дуться друг на друга.
Нормальный мужик оказался подполковник, без комплексов и злобы, все понимающий – понял, кто такие эти люди, решил все свести к шутке… Пожал руки Семеркину и Токареву. Разошлись, не имея друг к другу никаких претензий. Будто опытные дипломаты, у которых над головой никогда не сгущаются тучи и они не знают слова «нет».
Около телефона-автомата было пусто. Петраков подошел к нему, взялся за трубку, увидел свою руку со стороны – жилистую смуглую, в белой сечке старых порезов, неожиданно ставшую нерешительной – ни он себя сам, ни товарищи никогда не видели его нерешительным, и это вызвало у Петракова чувство некой странной жалости к самому себе… Но то было дело, война, ситуации, когда выигрывал тот, кто на несколько мгновений раньше нажимал на спусковой крючок, там даже воздух был другой, а здесь – мир, здесь если и идет война, то только под ковром, ведут ее, как правило, неприличные человеки с человеками еще более неприличными… Всякий солдат чувствует себя на такой войне чужим.
Поэтому и теряются разные увешанные орденами люди среди множества ООО, АО, ИЧП, ООП и прочих контор и конторок, которых расплодилось на усталой земле видимо-невидимо, хоть косой коси. И дома солдаты теряются. Они умеют воевать там, где «или грудь в крестах, или голова в кустах», и совсем не умеют воевать здесь, в мире свар, подсиживаний, интриг.
Петракову казалось, что иногда он совсем не понимает Ирину, словно бы они живут в разных измерениях, она в одном, он в другом, каком-то марсианском, либо того хуже – в ушедшем времени, он не может вызвать у нее ответного взгляда, исполненного теплоты, заботы, не может вызвать ответного нежного жеста, иногда даже простую улыбку, и ту не может вызвать, вот ведь как – лицо Иркино всякий раз, когда она видит мужа, делается деревянным.
Как-то раз, находясь в церкви, Петраков увидел необычную икону, на которой в золотом сиянии была изображена Божья Матерь с воткнутыми в нее стрелами. Он стоял и не мог понять: как это так, в живое тело Божьей Матери воткнуты стрелы! Кто это сделал?
Старушка в черном сатиновом платке, повязанном низко, по самые брови, заметив, что посетитель очень уж заинтересовался необычным изображением, пояснила:
– Самая нужная в доме икона. Называется «Семистрельная».
– От чего она?
– Не от чего, а для чего. Чтобы молиться. Икона эта приносит мир в дом. Если жена и муж ругаются – перестают ругаться.
– Когда ругаются муж и жена – это самое последнее дело, – неожиданно произнес Петраков.
Старушка внимательно посмотрела на него.
– А вам, молодой человек, эта икона в доме просто необходима.
В церковном ларьке продавали «Семистрельную» трех размеров, Петраков мог купить большую икону, но побоялся – вдруг Ирка взбрыкнет и выметет ее из дома вместе с какими-нибудь ненужными вещами, а это – грех великий, купил «Семистрельную» среднего размера, принес домой, поставил на книжную полку, внутрь, под стекло и, поскольку не знал молитв, смотрел на нее порою немо, как-то заискивающе, и шептал про себя полубессвязные, сдобренные горячим дыханием слова: ему очень хотелось, чтобы в доме наступил мир.
Увидев икону на книжной полке, Ирина сделала желчное лицо, губы у нее, неожиданно ставшие тонкими, злыми, растянулись недобро, она покачала головой, но ничего не сказала мужу. «Хорошо, хоть икону не замела», – невольно подумал Петраков и неловко, косо, какими-то судорожными движениями перекрестился.
Он подержал телефонную трубку в руке и повесил ее обратно на рычаг. Мимо него, перескакивая сразу через три ступеньки, пронесся Токарев.
– Ты куда? Голову не сломай!
Токарев приложил к губам палец.
– То-с, командир! Петровичу ни гу-гу, пожалуйста.
В следующую секунду он проворно скатился вниз и скрылся в темноте асфальтовой дорожки. Петраков тоже спустился вниз, постоял немного, глядя на низкие плотные облака – тяжелые, набухшие водой, они ползли с трудом, цеплялись за макушки деревьев и давили, так давили, что нечем было дышать, что-то невидимое, цепкое стискивало горло, Петраков поднял воротник куртки и двинулся по асфальтовой дорожке прочь от здания – надо было собраться с мыслями, найти единственные, очень верные, очень убедительные, очень нежные слова, а потом позвонить Ирине.
Из темноты на него пахнуло духом лежалых листьев, яблок, осеннего сада, обкуренного дымом, чтобы в деревьях не заводилась тля, земли, которую начал перелопачивать трудяга-огородник, солений и живой воды.
В Сенеже вода живая, тут водится разная рыба, иногда жирные полуторакилограммовые караси, будто лапти, вымахивают из воды и гулко шлепаются обратно, – и дух у такой воды особый. Живой дух. Он лишен запаха тины, прели, ила, набитого всякой дрянью, это – чистый дух. И рыба в такой воде водится чистая.
С дерева, вспугнутая его шагами, сорвалась ворона, крякнула сердито и тяжело, скрипуче, будто вконец измученная, добитая лютым ревматизмом, перелетела на соседнее дерево, неуклюже ткнулась лапами в ветку. Ветка под тяжестью вороны гулко хрустнула.
Ворона заорала возмущенно – это что же такое делается! Совсем обнаглели двуногие – честным птицам спать мешают. Это во-первых. А во-вторых, хотя бы фонарей побольше понавесили, иначе ведь о сук и глаза можно выколоть, и в третьих, ну что стоило этому жлобу, что шатается в темноте, дерево подремонтировать, вбил бы в ветку гвоздь, укрепил бы ее – не сломалась бы она под вороньим телом… Нет, ленивый ныне пошел народ, раньше он был более работящим. Петраков не выдержал, рассмеялся – он словно бы наяву услышал вороньи стенания, увидел себя ее глазами, и ему сделалось легче.
В конце концов, верно говорят – браки заключаются на небесах, Бог выделил ему эту жену, другой нету, значит, надо терпеть и нести свой крест без ропота. Жаль только, что крест этот такой тяжелый: его не только на спине не унесешь – даже на грузовике не увезешь.
Денег на Сенежских курсах не было, местные хозяйственники экономили на всем, и прежде всего на лампочках: электроэнергия стала дорогой, да и сами лампочки тоже подорожали. Раньше их звали лампочками Ильича, а теперь как зовут?
Вопрос есть. Ответа нет.
По макушкам деревьев пронесся ветер, сшиб несколько веток, нырнул вниз, выдул из души легкое тепло. Только что было оно в Петракове, грело его, а теперь тепла не стало. Он подергал пальцами воротник, стараясь поднять его, но воротник был короткий, больше не поднимался. Петраков по-мальчишески простудно шмыгнул носом, подумал: а ведь темный промозглый вечер этот будет сниться ему где-нибудь в теплом краю. Это ведь типично русская осень, промозглая, некрасивая, с соплями и чихом, но так иногда тянет очутиться в ней, что хоть зубами руку себе прикусывай. Выть хочется. Но впиваться зубами себе в руку можно, а выть нельзя.
Освещена асфальтовая дорожка была слабо, лампочки качались на столбах лишь около жилых корпусов, дальше было темно. Неожиданно Петраков увидел Токарева. Тот стоял у железной ограды, за которой начиналась «вольная» территория – там был расположен обычный гражданский поселок. По другую сторону от Токарева, за решеткой, находилась тоненькая девушка в белом берете, около нее стояла машина с работающим мотором – красные «жигули», у «жигулей» были включены подфарники, и девушка была хорошо видна.
Токарев подбито горбился по эту сторону ограды и молча смотрел на девушку, та также молча смотрела на Токарева. Было сокрыто в этой сцене что-то колдовское, жутковатое и одновременно прекрасное. Петраков отвел глаза в сторону: у этой сцены свидетелей быть не должно. И вообще – подсматривать за людьми неприлично, эту истину раньше втемяшивали в головы вместе с кодексом поведения пионера, еще в школе, сейчас же в классах, за партами, вдувают в головы совсем другие истины.
Резко развернувшись, Петраков по мокрой жесткой траве пошел в сторону, в темноте споткнулся о какую-то осклизлую деревяшку, хотел было выругаться, но не выругался. Наука сдерживаться сидела в нем прочно, проникла в кровь, стала частью его самого, его характера. Даже когда ему хотелось выть от боли и тоски, он не выл – все оседало у него внутри.
Вот жизнь!