Распутин на гнев отца не обратил внимания, сказал:
– Кому дурак, а кому не очень. Я, например, этого человека уважаю.
– Твое дело! Вот скажи лучше, что про войну талдычат?
– Войны не будет! – твердо произнес Распутин.
– Врешь ты все!
– Тогда зачем спрашиваешь, если я вру?
– Война по небу носится, ее, как ворону, уже стрелить можно.
– Ну и стрельни, чтобы ее не было. Ты ведь не за войну?
– Сдурел, что ли? – Отец пожевал губами, выдернул изо рта гибкий, будто тростинка, рыбий хвостик. – Все же интересно знать, что в Петербурге по этому поводу думают.
– Я же сказал – войны не будет!
– А ты, Гришка, совсем в столице мохом покрылся – вроде бы лощеный сверху, в красной рубахе, в ухо золотую серьгу вставил – пусть, мол, поблескивает, – а нюха никакого нет. Ты эту серьгу лучше в нос вставь, чтоб чутье появилось. А то у тебя ноздри дюже туго забиты. И уши забиты – не слышишь ни черта!
– Это не серьга, – спокойно сказал Распутин, сдернул с уха блестящее сердечко, – это с зажимом, как ее… ну как штрипка, чтобы белье вешать. Для серьги дырка нужна. Дырку колоть я не намерен.
– Совсем цыганом стал! – недовольно проговорил отец.
– Если это в соответствии с жизнью, то почему бы не стать?
– Дурацкое дело нехитрое.
– Войны, повторяю, не будет.
– Ты – Генеральный штаб и Государственная Дума в одном лице. Мы – Николай Второй!
– Папашу не трожь! – жестко проговорил Распутин.
– Это с каких же пор он стал тебе папашей?
– Я сказал, не трожь! – Распутин приподнялся на лавке, глаза его сделались яростными.
– Ладно, – примиряюще махнул ладонью отец, – еще не хватало в родном доме сцепиться.
Григорий тоже быстро остыл, он силой осадил себя – все-таки действительно, дом отцовский, родной, когда находишься в родном доме, то соблюдай правила, как нигде, – хоть Григорию скоро пятьдесят, трое детей скулят, с тоскою глядя на будущее, жена – уже старуха, всенародная известность и почет при нем, а отец Ефим не пожалеет – врежет и не зажмурится. Григорий предпочитал не связываться с ним – все равно не справиться. Отец – из тех, кто никогда не сдается, – почувствует, что не одолеет, то за оглоблю схватится.
– Войны не хотелось бы, очень много хватил русский мужик от нее в четвертом году, – «старец» вздохнул, – свои кишки на штык намотал. Германец – не японец, он посильнее, а раз так, то, значит, еще больше кишок на штык будет намотано.
– Но ты же говоришь, что война обойдет нас, – все сделаешь для тово…
– От своих слов я не отказываюсь. Да вот, папаша с мамашей… – Григорий бросил взгляд на стену, где в нарядном киоте висел фотографический портрет царя с царицей. – Обложены своими приближенными мертво, не вздохнуть, и приближенные все давят, давят, не стесняясь, все за войну – и агитируют за нее, и агитируют, глотки рвут, а почему, спрашивается, агитируют? А?
Отец молча приподнял плечи.
– Больше всего стараются великие князья – царевы родственники. Почему, спрашивается?
– Чего ты меня пытаешь?
– Да потому, что купленные. Англичане их купили, французы купили – золотом каждого обсыпали с макушки до штиблет, вот они и держат папу в кулаке, к войне его подводят. И маму в кулаке держат, прижимают ее ейным же прошлым – немка, мол, немецкие интересы соблюдает, русского мужика до германца не допускает. Русский дядя, мол, посчитаться хочет, горло немцу прогрызть готов, а она не допускает, поскольку сродственница. Приглядывают за ней, письма перехватывают. Она сейчас даже письма боится посылать, вот до чего дело дошло!
Григорий замолчал. Отец тоже молчал. Было слышно, как на реке гудел пароход, – боясь врезаться, спугивал с пути рыбацкие лодки, гудки были частые, тревожные, злые.
– Будто по покойнику, – сказал Григорий.
Отец снова промолчал.
– В общем, не жизнь у них, а невесть что, – вернулся сын к старому, – хотя и цари. Я им не завидую. Когда в их доме бываю – радуются.
– И как же ты войну отвадишь?
– Знаю способ, – уклончиво ответил Григорий.
Он твердо верил в свои способности – не носить ему своей фамилии, если он не уговорит царя не ввязываться в это дело. И царь послушает его – своих дядьев, племянников, братьев разных во втором и в третьем колене, великих князьев, он тоже, конечно, послушает, но только для блезира, а поступить поступит так, как велит Распутин. Если царь заартачится, Распутин позовет на помощь маму, и та быстро вправит муженьку мозги.
Против войны выступали и два банкира, ссужавшие Распутина деньгами без всяких расписок, Рубинштейн <cм. Комментарии, – Стр. 110. Рубинштейн Дмитрий Львович…> и Манус, некоторые промышленники, фрейлина Вырубова Анна Александровна – ближайшая приятельница императрицы. Шпор-мер Борис Владимирович, многие другие – весь распутинский кружок.
С тяжелым скрипом открылась массивная дубовая дверь. Распутин обернулся и увидел Матрену.
– Чего тебе?
Матрена быстро-быстро, словно зверек, облизала губы, за стол со взрослыми ей садиться еще рано – это уже по петербургской норме, по сибирской ей вообще нечего было делать за столом; в селе Покровском женщины ели отдельно от мужчин. Распутин поймал ее заинтересованный взгляд и взял из красной, отлитой из дорогого северного стекла, с клеймом «Новгород», две конфеты – шоколадные плошки, завернутые в серебряную бумагу.
– На! – Поймав неодобрительный взгляд отца, сказал: – А как же! Ох и натерпелся же я из-за нее! Но ничего – мы всех объедем на кривом мерине и победим. – Он дернул Матрену за тощую твердую косичку, перевязанную ботиночным шнурком. – Ну так чего, Матреш?
– Там, папаня, мужики пришли.
– Зачем, не сказали?
– Не-а!
– Передай им, что сейчас выйду.
Матрена убежала, оставив дверь открытой.
– Опять чего-нибудь клянчить будут. – Распутин вздохнул. – Деньги или новую пристань на реку.
Отец молчал. Распутин проглотил еще кусок телятины, запил мадерой, повозил языком во рту, словно бы совмещая вкус телятины с вкусом вина, засмеялся облегченно:
– Люблю поесть. Не ем только вареных огурцов, а так трескаю все что угодно – селедку с джемом, вареники с горчицей, мясо со сметаной. – Он хлопнул себя по тощему животу. – Все сжигает! Хорошая топка! Желудок как у утки. Утка может проглотить стальной шарик из подшипника и переварить его. Слышал об этом?
– Пустое! – мрачно проговорил отец.