Оценить:
 Рейтинг: 0

В ста километрах от Кабула (сборник)

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 13 >>
На страницу:
4 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Солдат срочной службы, первогодок, сколько он получает?

– От двухсот афгани до тысячи.

– Вот ты сам и ответил на вопрос, когда прекратится война, от которой все устали. А обычный душман, или душок, как говорят наши ребята, завербовавшись в бандгруппу того же Абдуллы, получает пятьдесят тысяч афгани. Только в один присест, как пособие. А в некоторых группах – семьдесят тысяч. Ощущаешь разницу? Это только разовая сумма, которая выдается на руки жене. А потом еще выдается сумма на каждого ребенка – подушно: открывает клюв птенец – ему в клюв суют пачку денег. Выходит, плюс еще сумма. А дальше – ежемесячная зарплата не в пример солдатской. Да еще гонорар за каждую убитую душу, за каждую спаленную машину. Логика проста: хочешь быть богатым – стреляй, peжь, ставь мины. Причем, ты знаешь, у них обсчетов не бывает. Если душка обманут один раз, во второй он стрелять уже не будет. Зачем ему стрелять, тратить время, рисковать, когда он может сидеть дома, сушить кишмиш, обнимать жену и считать детей. Будет ли один нормальный человек убивать без денег другого нормального человека, а, Вахид?

Вахид неуверенно приподнял плечи – была в рассуждениях Сергеева некая логика, которую трудно было отбить: действительно, если не станут платить деньги, то один афганец откажется стрелять в другого. И в шурави откажется стрелять. Тем более от кого от кого, а от шурави всегда жди сдачи – афганец не станет сопротивляться афганцу, подожмет хвост, затихнет, залезет в щель, а шурави будет огрызаться до последнего патрона в автомате. И все-таки майор Вахид не мог согласиться с Сергеевым – в нем возникло нечто протестующее, сильное, способное сломать этого далеко не немощного человека: удачливый и решительный Вахид был известен многим. Щека у него произвольно дернулась, опуская угол шелковистой брови, что придало его лицу сиротски-горестный вид. Вахид облизал языком сухие, успевшее спечься в уголках губы и проговорил упрямо:

– Есть еще кровники, есть обиженные, есть люди, у которых оскорблена совесть и вера, есть обманутые, есть уведенные силой…

– Слова все это, дорогой Вахид, слова. А что слова? Обычный звук, в котором столько-то гласных, столько-то согласных, одних больше, других меньше. Ну что еще? Из слов ни дома не построишь, ни дувала не сложишь. В лучшем случае попадут на бумагу – книгой донесений станут.

– Долговой книгой.

– Хорошее добавление, – похвалил Сергеев. – Человек, живущий в кишлаке, глядит в две стороны: на Кабул и Парачинар. Сам знаешь – приходит бандгрупна в кишлак и давай мобилизовывать людей в свои ряды. Схватят иного парня за локти, а он ни в какую – говорит, что уже отслужил. Его спрашивают: «А где отслужил? У Гульбеддина, у Ахмад-шаха?» Он: «В Народной армии Афганистана, два года, вот справка!» – И документ им на стол. Думаешь, за это сообщение его убивают? Нет, не убивают, понимают, что обученный человек им всегда пригодится, а говорят терпеливо, что служба в Народной армии – не в счет, теперь надо отслужить два года в бандгруппе. Уводят с собой человека, дают ему в руки орудие. Через два года, если Аллах бывает милостив, он возвращается в кишлак с другой справкой на руках. И с тех пор ведет себя вон как: если в кишлак приходят наши и пробуют мобилизовать, он им предъявляет справку из Народной армии – все, мол, хватит! Я два года отмаршировал, свое выбрал, земля застоялась, работать теперь на земле надо… Если приходят душманы, он и им справку душманскую выкладывает – я два года оттепужил, теперь вот домой вернулся, к земле, – хватит! И никто его больше не трогает. Дело это?

– Дело, рафик Сергеев, дело! Как видишь, кроме денег есть еще кое-что. Если по пальцам посчитать – пальцев на обеих руках не хватит.

– Но если уж этот отслуживший двум властям парень и пойдет служить, то только за хорошие деньги. Его покупают, как в дукане покупают мыло, презервативы, галоши и горох. – Сергеев тоже был упрям: коса на камень нашла, упрямство на упрямство, но вот ведь как – оба они играли в игру, которую нельзя было долго продолжать – они были единомышленниками и у каждого из них имелась своя правота: правота Сергеева и правота Вахида.

Сергеев огляделся, будто впервые видел штабную комнатку, в которой они сидели, скудную мебель, потертый, залитый чернилами стол – почему-то штабные канцелярские столы всегда бывает залиты чернилами. Это столько раз описано в разных очерках и рассказах, столько раз повторялось, что уже неинтересно было видеть залитый чернилами старый канцелярский стол, который царандоевцы возили за собой на армейском грузовике, продавленные кресла из искусственной кожи неопределенного цвета, мятый железный сундучок с блестящей двухрожковой вертушкой, cxoжей с рукоятью подрывной машинки – непременная принадлежность канцелярии всякой воинской части. На стенках висели и два плаката – один красный, революционный, на котором изящной арабской вязью, замысловато, как показания научного прибора, раскрывшего тайну сердца, было написано что-то на языке дари, и второй мусульманский, зеленый, сшитый из утратившего свою первоначальную яркость шелка, с изречением на пушту – вот и все убранство. Потолок низкий, некрашеный, с электрического ролика свисает засиженная мухами лампочка, на столе медный кувшин с водой, два граненых стакана, из которых раньше было принято пить водку – но то раньше, треснувший полевой телефон, по месту раскола стянутый синей изоляционной лентой. Что еще? Воздух, воздух!

Воздух в Афганистане особый, прокаленный, проперченный, просоленный, чуть сдобренный водой, а потом снова прокаленный в огромной печи, в нем есть все запахи, которые присущи людям, земле и животным, только запахи эти какие-то мумифицированные, они из прошлого, они сама бывшесть, которой неведомым чудом удалось сомкнуться с настоящим.

Есть в этом воздухе что-то горькое, тревожное, отчего хочется плакать – вспоминается далекая Россия, земля сергеевская – совсем иная, непохожая на эту, с дождями, с грибами, с печальной желтизной oceни и запахом мокрой собачьей шерсти: у Сергеева, который любил собак, детство почему-то сопрягалось именно с этим запахом, и еще с запахом дыма. Хорош был дым сжигаемой осенью листвы.

Кому рассказать о том, как ему хочется домой, как хочется встать на колени и опустить голову на заботливо подставленные руки жены. Прислониться губами к ее пальцам, к огрубелым от домашней работы, но все-таки таким нежным ладоням, пересчитать все мозоли и отверделые бугорки, уловить далекий аромат хороших духов – Майка признает только хорошие духи, потом затихнуть на недолго, и все, можно вновь назад, в жаркий Афганистан. Из подмосковной осени в проваренное пыльное суровое лето.

Видно, что-то изменилось в лице Сергеева, раз Вахид перестал распространяться о высоких материях, отвергать власть денег и утверждать власть духа – майор Вахид молчал и с интересом смотрел на Сергеева, и Сергеев, выплывая на поверхность самого себя, примирительно улыбнулся Вахиду. Улыбка была тихой, но и она вызвала боль – у Сергеева растрескались и закровоточили губы. Чем он их ни смазывает – ничего не помогает, текут, кровоточат губы в этом климате.

Пробовал вазелин, питательный крем, какую-то желтую детскую мазь местного производства, пахнущую пеленками, бесцветную губную помаду, которой Сергеев пользовался, когда катался на лыжах в горах – все впустую: губы разносило будто от лихорадки, разъедало потом и солнцем, нездоровой здешней водой, которую надо было обязательно пропускать через фильтры, но до этого руки не всегда доходили – сами афганцы пили местную воду, в которой были даже холерные палочки, без всяких фильтров, так почему не должен пользоваться фильтрами Сергеев? Нет, он должен быть таким, как все. Один раз утвердив это правило – он, как бюрократ, утверждал правила собственного поведения, быта, общения, – уже никогда не отступал от него. Даже если это грозило хворями, ранами, заразой.

Глаза его ожили, печальный внутренний свет, струившийся изнутри и сфокусировавшийся в зрачках, угас.

– О чем думал, рафик Сергеев? Признавайся!

Не стал отнекиваться Сергеев. К чему, зачем? Неискренностью можно породить неискренность, недоверие, а этого Сергеев хотел меньше всего.

– О доме думал, – сказал он и, помявшись немного, словно ему что-то мешало говорить, попросил: – Давай не будем больше ссориться!

– Давай! – согласился Вахид. – Деньги, кишлачные обиды, неоплаченный калым за жену, украденные бараны – все это не имеет никакого отношения к революции и дружбе.

– Что с Рябым Абдуллой? Что будем делать?

– Ловить будем.

– Это понятно – ловить, другого выхода нет. Есть какие-нибудь оперативные соображения?

– Оперативное соображение одно – надо узнать, где находится Абдулла и заслать к нему нашего человека. – усы у Вахида встопорщилась, он фыркнул что-то под нос, словно ребенок, в тот же миг поймал себя и застеснялся. Темный, чуть с синевой румянец возник на щеках Вахида. – Пыль, – пояснил он, – так забивает ноздри, что отвертка не берет. Две пробки, в каждой ноздре по одной, хоть штопором выкручивай.

Пыль здешняя убойная, хуже самой вредной химии.

Ущелье, но которому двигалась группа Абдуллы, было узким и темным. Встречались места, пахнущие мхом, сыростью, гнилой травой.

Сюда никогда не доставало солнце, под копытами лошадей глухо постукивали стронутые с места влажные камни, катились вниз по узкой ложбине, рождали дробный многократный звук и затихали. Люди Абдуллы оглядывались. Было холодно, пояс тепла проходил наверху, высоко за каменной закраиной, где летали орлы.

Здесь же шипели змеи, да гулко, вызывая нехорошие сбои в сердце, капала вода, сочилась тонкой блестящей струйкой под копыта лошадей, лошади оскользались на мокрых камнях, хрипели, с губ под ноги срывалась розовая пена. Люди Абдуллы поднимались все выше и выше, словно бы надеясь достичь закраины ущелья и глотнуть немного сухого теплого воздуха, обогреть легкие, но вместе с тропой поднимались и скалы, каменные створки порою так плотно стискивали голубую плоть неба, что его вообще не было видно. Вместо радующей глаз голубизны темнели мрачные тяжелые камни, прибивали людей, вызывая физическую боль, злое нытье в зубах, хрип и стоны.

– Ходжа Мухаммед, а ходжа Мухаммед! – свистящим усталым шепотом обратился к помощнику Абдуллы один из моджахедов[7 - Моджахед – воин, борец за веру.], юный Али, одетый в стеганый стариковский халат, увешанный оружием: молодых людей всегда тянет к оружию, они почему-то считают – чем больше на них нацеплено железа, тем они защищеннее. Впрочем, что опытному Мухаммеду объяснять азы розовогубому, похожему на женщину юнцу – сам все поймет. Нужно только время. Впрочем, юнец этот – уважительный, Мухаммеда ходжой – человеком, совершившим паломничество в святую Мекку, называет, – и это было приятно Мухаммеду.

Он молча обернулся к Али, приподнял насупленные черные брови, словно две большие шелковистые гусеницы, сросшиеся на переносице.

– Ходжа Мухаммед, долго нам еще идти?

Мухаммед отозвался глухо, будто в горле у него что-то застряло: голос уходил внутрь мощного жилистого тела, до Али донесся не голос, а некий отголосок внутреннего эха:

– Не знаю.

– А как называется кишлак, куда мы идем? Может, я сориентируюсь? В лицее я был примерным учеником, по географии имел высшую оценку.

Голос у Али дрогнул на секунду – Али хотел сказать, что был не просто примерным учеником в своем привилегированном лицее, а первым учеником, первый ученик – это самое почетное из всего, что может выпасть на долю того, кто учится. Есть первые ученики в классе, есть первые ученики в лицеях. Али ощущал помощь Аллаха и умел хватать науки на лету, поднялся в лицее на высшую ступеньку уже в шестом классе. Определяется первый ученик просто – суммируются все оценки года – по всем предметам, на всех уроках, когда бы они ни были получены – и подводится трехзначный итог. Совпадений почти не бывает: это крайне редкий случай, когда два ученика набирают один и тот же балл – сумма оценок ведь подходит под тысячу и как бы ни были одинаковы хорошие ученики, разница в три-четыре балла всегда есть.

Серые, с медовым отливом глаза Али оживленно блестели, этот паренек – выходец из богатой семьи, еще ни разу не участвовал в серьезной операции. Вообще-то Мухаммеду было интересно, как это мамаша могла выпустить теплолюбивое растение из своих горячих объятий на пронизывающий сквозняк, где даже привычные люди горбятся от холода и стучат зубами? Интересно, интересно…

– Много будешь знать – скоро пулю себе заработаешь, – обрезал Мухаммед юного воина, демонстративно поправил автомат на плече. Он хоть и не был так обвешан железом, как Али, грудь его не перекрещивали патронные ленты – не та красота, что у Али, а все-таки вооружен был лучше, чем любопытный моджахед: патронную ленту ему заменял лифчик, в которой была засунуты четыре автоматных рожка – рожки прикрывали грудь от пуль на манер бронежилета, в кармашки по бокам были засунуты гранаты, шесть лимонок. Все под руками, все наготове, всем в любую секунду можно воспользоваться.

Пистолета Мухаммед не носил, считал баловством, лишним грузом. Как-то он услышал, что десантные офицеры-шурави тоже не носят пистолетов, усмехнулся мрачно, в нем возникла некая далекая мысль: а ведь правы шypaви! Если прижмет, капкан сработает и стальная скоба вопьется в горло, то пистолетом много не натешишься, выручит только автомат. И цены на рынке на пистолеты понизились: если раньше безотказный «макаров» стоил десять тысяч афгани, то сейчас только пять, а то и четыре. Другое дело – автомат. Раньше он стоил сорок тысяч афгани, сейчас – выкладывай сто. Дуканщики нос по ветру держат, чуть подует воздушок, сразу по нему разворачиваются. Всем корпусом.

А обрезать юнцов время от времени надо. Чтоб чтили старших, знали свое место в рядах правоверных, вперед седых в бород не лезли, а учтиво склонялись перед ними. Иначе полезет поперед и наскочит на какого-нибудь шурави, такого же молодого, но не такого губастого: шурави в дукане мух не ловит – перепилит пухлогубого очередью из «калашникова», крутанет ему голову, проверяя, отошел ли правоверный в мир иной и – до свиданья! Гуд бай, так сказать.

– А все-таки, ходжа Мухаммед, не сердитесь на меня, скажите, как называется кишлак, куда мы идем?

– Не знаю, – с трудом протолкнул сквозь сжатые зубы Мухаммед, в нем возникло, всколыхнув сильное, находящееся в состояние сжима тело, раздражение: вежливо-приторное обращение «ходжа» в этот раз на него не подействовало, вообще на Мухаммеда ничего не действовало, кроме приказов Абдуллы, и Мухаммед это знал. – Я тебя предупредил, парень. – Мухаммед запустил пальцы под ремень автомата, – больше предупреждать не буду.

Али понял, что дальше того, куда он зашел, заходить нельзя, поспешно придержал коня и отстал от Мухаммеда. Пристроился в хвост цепочки. Губы у него подрагивали – Али не умел сдерживать обиду, не научился еще, хотя знал: если тебе плюют в лицо, ты обязан улыбаться, никто не должен знать, что ты обижен, оскорблен – даже тени не должно упасть от тебя, это поможет обвести обидчика вокруг пальца и, когда он забудется, рассчитаться с ним.

Но нет, не дано пока Али справляться с самим собою, чем дальше – тем хуже: в горле у него что-то зажато пискнуло, образовалось тепло, вспухло пузырем, по капельке поползло вниз, потом по такой же капельке начало подниматься вверх, в ноздри – вот и первая слезная росина уже повисла на кончике носа Али. Совершенно машинально, не контролируя себя, он, как и Мухаммед, запустил пальцы под патронную ленту, поддернул ее, потом поддернул ремень карабина. Автомат моджахеду Али еще рано было выдавать, пока он должен поработать карабином, а когда откроет счет – выдадут автомат, новенький, в смазке.

Росина на носу увеличилась, потяжелела, стала щекотной, неудобной, но Али на нее не обращал внимания – ему было обидно, так обидно, что в темном ущелье сделалось еще темней – стало неуютно и совсем невпродых, будто ночью, в груди было пусто и горячо, он с ненавистью поглядел в затылок Мухаммеда, стремясь отыскать там какой-нибудь изъян – плешивость, потную раздвоину, женоподобные спекшиеся косички волос, льнущие к грязной шее, но ничего не увидел и почувствовал себя еще более горько – в конце концов он не собака, чтоб так с ним обращаться.

У него есть дом, отец, мать, два брата, земля, две машины – одна парадная, для показательных выездов, другая рабочая, на каждый день, девять дуканов, он может послать и Абдуллу, и Мухаммеда куда надо – во всяком случае не в рай, и они, если понадобится, на четвереньках приползут к нему. Халат будут целовать. Пыльные ботинки тоже будут целовать, все будут целовать! А если не захотят, он их заставит. Али всхлипнул и стер каплю с носа. Казалось, не было в мире в этот момент более обиженного человека, чем юный борец за веру.

Сердце обмирает от обиды и щенячьей тоски, кулаки сжимаются сами по себе – и мнится уже Али, что пальцы его крепко стиснули рукоять пистолета, ствол приставлен к продавленному костлявому виску Мухаммеда, еще мгновенье, крохотный миг – и пуля вынесет мозг из прелой, будто поздний осенний арбуз головы – и он в конце концов может достать пистолет, что ему ничего не стоит, но не сейчас. Все это случится позже, потом, когда он, например, займет место темного безграмотного Абдуллы, или может даже чуть раньше, не в Абдулле дело, и не в Мухаммеде. Хотя за принесенное зло, за обиду надо обязательно расплачиваться. Слезами собственными, болью собственной. Собственной тоской и собственным смертным ужасом: каждому моджахеду когда-нибудь обязательно приснится, что он находится в могиле. Но пусть это будет во сне, не наяву. В конце концов Али всегда может вернуться домой, в Кабул, его ждет отец, ждет мать – уж кто-кто, а они понимают сына лучше, чем кто бы то ни было и, вполне возможно, лучше, чем сам Али.

Он подумал, что лицо у него сделалось мокрым – капля, натекшая на кончик носа, расплылась по щекам и подбородку, по всему лицу, но лицо было сухим, кожа на щеках и подбородке холодной, гладкой – тоска Алл была непрочной, как сон в дозоре. Вроде бы и спит человек, обессиленно уронив голову, в последнем цепком движении обхватив ствол «бура», и в ту же пору не спит: тело его отмечает любое движение в округе, хотя окружающее, предметы его вроде бы утратились, слух засекает любой самый слабый шорох и уж точно засечет шаги такого кабана, как Мухаммед. Как бы сторожко и неслышимо он ни ступал по земле. Не только шаги засечет, а и дурное чесночное дыхание его, и крутой горький дух пота.

Немо зашевелил губами Али, вспоминая любимого Хафиза, и ему, всего минуту назад потерявшему себя – осталась лишь одна память, призрачная оболочка того, чем он был когда-то, все истаяло, ушло в виденья, – удалось вновь найти себя: Али обрел плоть, лицо украсила неуверенная улыбка, в светлых медовых глазах затеплилась жизнь.

– «Вероломство осенило каждый дом, не осталось больше верности ни в ком, – прочитал он четко, в такт ударам копыт, получилась некая музыка, приятно подействовавшая на утомленный слух, – пред ничтожеством, как нищий, распростерт человек, богатый сердцем и умом. Ни на миг не отдыхает от скорбей даже тот, кого достойнейшим зовем, сладко дышится невежде одному: за товар его все платят серебром…» нет, не то, – проговорил он с неожиданной досадой, – ничего высокого, сплошная земля, серость, камень, лягушки. Надо что-нибудь возвышенное, радостное. «Будь же радостен и помни, мой Хафиз: прежде сгинешь ты – прославишься потом! – Али задумался, повторил про себя: – Прежде сгинешь ты – прославишься потом… Прежде сгинешь ты – прославиться потом…»

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 13 >>
На страницу:
4 из 13

Другие аудиокниги автора Валерий Дмитриевич Поволяев