Но физическая смерть человека – не есть его окончательное исчезновение, его НИЧТО в универсуме. Душа умершего Станислафа попадает в пространство Вечности, где ей суждено встретиться с душами, покинувшими свои тела в один и тот же день – 23 января 2018 года. Возможность существовать в пространстве Вселенной в окружении иных душ, дает и возможность неискушенной душе Станислафа некоторым образом «догнать» те ощущения, чувствования и мысли, которые он не смог, не успел ощутить в своей короткой земной, физической жизни. Он познает восхитительные мгновения близости с женщиной, он получает возможность как бы «переписать с черновика» некоторые свои поступки, он познаёт тяжесть ответственности и начинает ощущать в себе лидерские качества, заложенные от природы, но не успевшие развиться.
Зло – всесильно. Но, как писал Николай Бердяев, не ему должно принадлежать последнее слово. И эта мысль также, хотя и не так явно, прослеживается в сюжете романа. Автор определённым образом бросает вызов христианскому учению «Не будь побеждён злом, но побеждай зло добром». Зло неуловимое, затаённое, неявно присутствующее во всех нас, во всем, что нас окружает. Затаившееся, выбирающее себе жертву, ждущее своего часа…».
КНИГА ПЕРВАЯ
Глава первая. Укол Дьявола
…Отец был прав: душа действительно покидает тело при жизни и способна перемещаться в пространстве и времени. Он часто говорил об этом. Постоянно при этом утверждал, что его душа – на реке Днепр, где и приобрел в собственность дом на противоположном от Новой Каховки берегу. А до этого, в 2012 году, перевез меня и маму – мне тогда было десять лет – в город «тонкой воды». Так, насколько я знаю, можно перевести с тюркского название города Геническ. Здесь тремя годами ранее он купил дом, буквально в ста шагах от Азовского моря. Правда, по-нашему с мамой настоянию – бирюза моря нас с мамой околдовали. Тогда мы еще жили в Горловке, а приезжали в Геническ в период моих школьных летних каникул. Заодно, и готовили дом к нашему переезду.
Горловка – родина моей маленькой семьи. Индустриальное гетто (по определению отца) с высокими, точно горы, терриконами посреди города. Расстояние до Донецка – сорок километров. Здесь, в Донецке, я и родился, в одной из областных клиник. В шахтерской столице и фактическом центре Донбасса! Именно поэтому – потому, что Донбасс и судьбы людей здесь предопределены спецификой региона – отец и решил увезти меня как можно подальше от него. Он очень не хотел, чтобы я повторил его судьбу. Да и не только его одного! Окончил школу – спустился в угольную (или ртутную шахту – была там и такая). А вот надолго ли хватит здоровья и удачи – этого как раз никто не знает. Не знал и мой отец, отработав на угольной шахте им. Ленина одиннадцать лет горнорабочим очистного забоя. Остался, как он сам говорил, «без спины и здоровых ног», но не его судьба – погибнуть на глубине без малого 2000 метров. А от двенадцати его друзей-приятелей удача отвернулась: погибали по одному или по два в год. Только Горловка убивала и делала инвалидами горловчан не только из числа шахтеров. Химические производства, металлургические, машиностроение, тот же ртутный комбинат, в том числе и с открытой разработкой – это не печенье перебирать на пищевом складе!
А Геническ влюбил в себя сразу, в том числе, и моего мечтательного отца. Ведь он мечтал дожить со мной на реке. К счастью, доживать ему было еще рано, потому и жил со мной и мамой на море. У нас был даже свой, семейный, гимн новому месту жительства. Мы пели его всякий раз, прогуливаясь пляжем. Даже тогда, когда там было полным-полно людей:
«А мы на море! А мы на море! В проливе Тонком – на берегу. А мы на море с чайками в хоре волну гоняем до не могу!..»
«Это твоя душа поет, – не уставал повторять отец. – Выходит, что она здесь. Слушай душу, сынок. Она о многом тебе расскажет. Что для тебя плохо, что для тебя хорошо?!»
После этих слов сразу же замолкал на какое-то время. Вроде, как оставался со своей душой один-на-один. Потом, беря меня за плечи и развернув к себе лицом, дикторским голосом (он в своё время успел поработать и журналистом на радио) наставлял: «Понимать себя, Станислаф, – значит, слышать душу!» А, закончив наставления, с присущим ему морализмом не только в словах, но, прежде всего, в его жестком взгляде, целовал кончик моего носа. «Я люблю тебя, очень-очень люблю! – говорил он с придыханием, и прижимал меня надолго к своей всегда теплой груди.
А уж как я любил своего мало улыбающегося папулю! Только, кто в детстве думает о душе? Ведь детство – это единственная по-настоящему развивающая игрушка от самой жизни. Поэтому, в детство нельзя сыграть – его проживают эмоционально и чувственно, практически бессознательно. Есть такое слово «по наитию» (как-то вычитал в толковом словаре Ожегова), вот так и проживается детство: вдохновенно.
Хотя… понимал ли я уже тогда, что у меня есть душа? Да, понимал. Чувствовал ли, как радуется она или болит? Еще как чувствовал! Даже, было, страдал, и не раз. Тем более, когда чуток подрос – и, что называется, с головой ринулся в горячую-прегорячую юность. Отважно ринулся и отчаянно, потому что до десятого класса был домашним. А когда ты один ребенок в семье, внимание и опека родителей утомляют.
Да и какой ребенок, пресытившийся беззаботным детством, не хочет стать взрослым? Я, лично, этого очень хотел. Чтобы вкусить дары самостоятельности и полной свободы. И, желательно, как можно раньше действительного прихода взрослости! Я не просто хотел – желал этого страстно, оттого страсти точно подталкивали в спину: бери себя и иди туда, где ты проявишься в реальности таким, каким тебе хочется быть. И я это делал. По-разному было, но чаще я впадал в беспамятство, как только был предоставлен сам себе. А родители потом журили! А родители затем взывали к ответственности! И одно и то же резюме от отца: «Включай мозги! Будь ответственным!..». Ответственность – ну, кому она нравиться, а вот самостоятельно принимать решения – здесь меня и хлебом не корми.
Лет с четырнадцати нравилось мне демонстрировать себя окружающему миру и управлять собой, не оглядываясь на организованных и дисциплинированных практически во всем, родителей. Уж как я любил картофельные чипсы, а сколько их съел под глоток холодного пива!
Конечно, не сигарета, не пиво характеризуют взрослую жизнь – эту жизнь я, вообще, не знаю. Но! Рано или поздно узнаешь то, чего хочется. Мне много чего хотелось, только в этом «много» мало было того, чего хотели от меня родители, и я нарывался на их праведный гнев регулярно. А семья у меня была классная – красивая, умная. Со своими семейными принципами и ценностями. Хотя главное даже не в этом – мы по-настоящему любили, держались друг друга и стояли горой друг за друга, когда по-другому было нельзя.
Еще до одиннадцатого класса мои друзья, а они только-только стали у меня появляться, да и, вообще, сверстники, заговаривали со мной и при мне о своем будущем. Я же не мог свое ни вообразить, ни внятно сформулировать. Хоть как не старался. Теперь я знаю почему, а тогда и не расстраивался по этому поводу. Во мне не было ни азарта, ни ненасытности воображения того, что будет, или может случиться со мной очень скоро. Главное – это время приближалось ко мне. Мое же детство, наоборот, убегало и пряталось от меня в приятных ощущениях и воспоминаниях.
Я спешил жить. Хотя никогда и ничего во мне и не говорило, что проживу я очень мало. Всего лишь шестнадцать лет, шесть месяцев и двадцать три дня билось в моей груди сердце. Но моя душа, оказывается, была готова к этому. И за два дня до смерти больного тела покинула его. Можно сказать, что катапультировалась. Как пилот из разваливающегося еще в воздухе самолета.
Что-то подобное произошло и со мной. И с телом, и с душой. Теперь я – душа Станислаф! Меня нельзя увидеть. Меня нельзя услышать. Живым это не дано. Но у меня есть глаза, чтобы я мог видеть души умерших людей, есть голос, чтобы их слышать и общаться с ними, есть эмоциональная рассудочность и память. А еще во мне ни одна библиотека информации. Это знания, открывшиеся мне сами по себе, как только я оказался в мире вечности человеческих душ.
Отсюда не видно Землю, здесь нет солнечного света, ветра, туманов и всего такого. Все, что я вижу – сплошные зарницы. Пространство пульсирует ими и оттого – ни день, ни ночь, потому оно представляется мне мозаичным полотном. Мне еще предстоит понять смысл своего местонахождения и прочувствовать себя в нем. Пока я, то есть душа, неподвижна, хотя знаю – могу перемещаться в пространстве. Во времени – нет, так как время – это земная условность. Здесь время – твои воспоминания без проявления чувств. Кино без звука – где-то так. А сама моя земная жизнь в теле человека была лишь рождением души. Мои родители дали ей имя – Станислаф (ударение над «и»). Это имя их единственного сына. Его больше нет – он умер физически. Но я, душа Станислаф, от плоти молчаливой, зеленоглазой Лизы и характерного кареглазого Валерия, продолжаю существовать. Потому что плоть человечья, что земля, а его душа, подобно ромашке, прорастает в ней. Лепестки – души родных по крови детей. Поэтому, я есть лепесток душ моих родителей и у нас одни и те же переживания. Мамуля-папуля теперь мои ромашки в памяти. Когда-то и они закончат свой земной путь и, как только это случится, я забуду все.
Но это – когда-то! А сейчас их боль и страдания переполняют меня. Ведь во мне еще так много собственных ощущений и переживаний моих последних земных дней. Все вместе – это наше семейное горе, а оно глубоко. Я чувствую эту глубину безутешности. И первыми в пучину несчастья шагнули мы с папулей…
…От Геническа до Херсона где-то 190 км. Все пять часов пути автобусом я проспал на отцовском плече. Скорее, дремал, чтобы как можно быстрее попасть в областную детскую клинику и, в конечном счете, получить медицинское заключение, что очень плохой анализ крови – результат моей простуды. «На все про все» я отводил несколько дней, к тому же, со мной ведь был папуля!
Его способность общаться с окружающим миром, в том числе, когда к этому вынуждали обстоятельства, в повелительном наклонении, открывала перед ним любые двери. Поэтому не прошло и часа, как мы с ним шагнули в фойе клиники, а меня, вытянувшегося на постели в палате гематологического отделения, уже приглашали на обед.
Дней пять я был предоставлен сам себе и, обычно, медицинскому персоналу, с утра то и дело бравшему у меня разные анализы. Один в двухместной палате – вторая койка пустовала. В отделении лечились, в основном, дети, ясельного и детсадовского возраста. По крайней мере, ни в палатах, чистых и светлых, ни в таком же ухоженном коридоре я не увидел ни одного такого пациента, как сам: один метр восемьдесят сантиметров ростом, заметно похудевший, но еще весивший 70 килограммов (меня измерили и взвесили в приемном отделении), с темной рассыпающейся по сторонам головы шевелюрой и с простуженным, если можно так сказать, баритоном.
Именно по голосу, еще не до конца сформировавшемуся и, поэтому, как бы ломающемуся на согласных звуках, меня находили медсестры. Хотя большинство времени я проводил в своей палате, так как мой планшет работал только от сети, а мощность Интернета в отделении была небольшая. Взрослых было столько, сколько и детей – одному из родителей разрешалось быть со своим ребенком постоянно. Что касается меня, то отец приезжал каждый день, уезжая, как только начинало темнеть, а мама все это время оставалась дома, в Геническе. С ней я был на мобильной связи.
В понедельник, 22 декабря 2017 года, меня лифтом подняли в реанимационное отделение. Со мною были лечащие врачи. Игорь Романович и Ольга Сергеевна выглядели лет на пять или, может, на семь старше меня. Присутствовать при процедуре взятия стволовых клеток из позвоночника для них являлось обязательной нормой, а забор этих самых клеток, из моего позвоночника, сделала заведующая отделением Рима Анатольевна. Но перед этим мне что-то укололи в вену. Укололи неудачно – я так полагаю. Потому, что и больно очень было, и ощущение такое, будто мне в вену вогнали гвоздь. Я даже матерно выругался тогда от жуткой боли. Непроизвольно, конечно – само вырвалось сквозь сжавшиеся до хруста в скулах зубы. В ответ услышал, что, мол, сам виноват, так как руку не расслабил и разговариваю много. Потом мне дали подышать через маску чем-то горьким и холодным, и я отключился.
Проснулся с муторным ощущением тошноты в своем отделении, в коридоре под новогодней елкой, которую наряжали медсестры. Папуля попросил не вставать сразу, но меня рвало – с его помощью я встал на ноги и, пошатываясь, направился в туалет. До вечера меня рвало еще несколько раз и мутило всю ночь. Под утро тошнота прошла. А вот левая рука, на сгибе в локте, не просто болела, а жгла изнутри. Об этом я сказал заведующей Риме Анатольевне во время утреннего обхода. Она осмотрела место укола в вену, погладила это посиневшее место своей маленькой теплой ладонью и сказала, что до свадьбы заживет. Ее больше интересовала моя спина: место на моем позвоночнике, откуда взяли на анализ стволовые клетки. Как раз спина меня совсем не беспокоило. «Вот и хорошо!» – заключила Римма Анатольевна, и уже от дверей палаты сказала лечащему Игорю Романовичу, что мазь Вишневского снимет зуд и все прочие неприятные ощущения от укола в вену. Тот, соглашаясь, кивнул головой, а спустя час, или даже меньше, в палату вошел отец с той самой неприятно пахнущей мазью.
Через два дня пришел ответ из киевской специализированной больницы «Охмадет», куда поездом переправили контейнер с моими стволовыми клетками в день их забора. Об этом я узнал от отца: и что он отправил контейнер поездом на Киев, и что сегодня получен ответ-заключение. Внешне мой папуля не выглядел на свои шестьдесят – сухой, гибкий и подвижный, точно поджарый юноша, но в тот день на его лице отпечатались прожитые им годы. И таким подавленным и растерянным я никогда до этого его еще не видел. Несколько раз он пытался заговорить со мной, но слова не давались ему.
Наконец, отец овладел собой. Повернулся ко мне лицом. Я обратил внимание на его глаза. Нет, мне не показалось, что они изменили цвет. Они были по-прежнему светло-карими, но глазницы…, сами глазницы – как будто сквозь темные очки он смотрел на меня. Услышанное пропечаталось удивлением на моем лице. …Как? Я серьезно болен?! Год, а то и больше, лечиться?! Папуля на это лишь кивал головой. Какое-то время мы смотрели друг на друга – его угнетала недосказанность, так как со мной он был откровенен практически во всем, а меня она томила. Наверное, понимая больше меня, он подсел ко мне, обнял за плечи и то ли сам прижался ко мне, то ли меня прижал к себе. Вроде бы, и не столь важно, кто к кому прижался, но в этот момент я почувствовал, как жутко его трясет. Его, всегда сильного и уверенного в себе…
А еще осознал, как-то неожиданно сразу, что на мое лечение нужны будут немалые деньги. Ведь до этого не было и дня, чтобы постовые медсестры не клали мне на тумбочку перечень необходимых лекарств или счет за коммерческую медицинскую услугу. Как тут – год лечения? Я сказал об этом, дав этим понять, что понимаю, в каком скверном положении мы оказались. Хотел, было, даже повиниться за простуду – с нее-то все и началось, но папуля, разгадав мое намерение, прикрыл ладонью мне рот и вдохнул в себя запах моих волос. Ему нравилось это делать, сколько я себя помню, как и целовать кончик моего носа. И сейчас такое его, отцовское, проявление любви и нежности являлось своевременным лекарством. Не мне даже – ему.
Когда отец покинул палату, чтобы покурить на улице, проходя мимо медсестер на посту, попросил не говорить мне о диагнозе. Но даже тихо сказанные его грудным дикторским голосом слова, я услышал. Дождавшись появления старшей медсестры на коридоре, я позвал её. «„Друзья звонили только что – соврал я“, – спрашивают, как долго лежат в гематологическом отделении?». «Старшая» тут же поведала, что на сегодняшний день в отделении лежат восемь деток с диагнозом острый лимфобластный лейкоз и что пробудут они здесь год-полтора. Еще двое с онкологией. «Только бы выздоровели», – сочувствующе заключила она и вышла из палаты. Так, забив в планшетный поисковик «острый лимфобластный лейкоз», я узнал, что у меня рак крови. В это не верилось. Я полагал, что с моими анализами что-то напутали и очень скоро ошибку обнаружат.
На следующий день в палату чуть ли не вбежала мамуля. Я от окна шагнул ей на встречу и минуту-другую мы нежились в объятиях друг друга. Когда оба успокоились, она заявила, что теперь мы вместе. И вместе будем бороться за мое скорейшее выздоровление. В подтверждение этого ее худенькое тельце сразу же засуетилось вокруг меня, и всего того, что составляло мой больничный быт. Не прошло и часа, как до этого чистая и светлая палата стала по-хозяйски ухоженной. Затем, перестелив постель, она принялась за меня и мой внешний вид. Сначала – душ, потом – переодевание и всякое-такое. То есть, с собой мамуля привезла из Геническа и наш семейный повседневный уклад. Правда, сама она внешне сильно изменилась. Ее, обычно выразительные зеленоватые глаза, были тревожны. Будто в глазах замерзли слезы, а растаять не могут из-за поселившегося в её душе страха. Перед неизвестностью. Может, поэтому, и руки у нее были холодными, а губы слегка дрожали, когда она меня целовала. «Мамочка, родная и любимая, моя снежная королева, – думал я тогда, – не сегодня уже, так завтра нам сообщат, что с кровью у меня все в порядке, и мы уедем отсюда. Заедем сначала на Днепр в Казацкое к отцу, заберем все варенье, которое наш папуля сварил прошлым летом, а там – и в Геническ, на море!»
Да, так я думал, исходя из своего самочувствия в тот момент. Простуда меня больше не беспокоила. Похудел – расту, значит, еще. Пропал аппетит – откуда ему взяться, если вокруг одни жуткие страсти и страхи?! Но, ни на следующий день, ни в последующие дни об ошибке с моими анализами никто не заговаривал, а моя левая рука, на сгибе в локте, отдавала уже пульсирующей и ноющей болью.
Первые три процедуры химиотерапии я вытерпел, улыбаясь даже, хотя ощущение было таким, словно содержимым капельниц во мне что-то выпаливали. Гораздо проще было с вливанием донорской крови, плазмы и прочих лекарственных растворов. А так как в меня вливали что-то круглосуточно, я, в основном, лежал. Мобильный телефон, планшет и два тома Джека Лондона позволяли убивать время. Оно пролетало так же быстро, как и я слабел. Это я чувствовал всякий раз, когда появлялась возможность на короткое время покинуть палату. Врачи успокаивали: первые шестьдесят дней лечения по так называемому «Протоколу №1» отбирают у больного много силы – удивляться этому не нужно (потому и мамуля находилась со мной круглосуточно!), они самые трудные, но весьма важные для корректировки лечения. О корректировке лечения, опять же, я узнал из Интернета: если за эти два месяца раковых клеток в крови не станет меньше, тогда – или химиотерапия станет интенсивнее и еще жестче, или – трансплантация стволовых клеток (от донора). На тот момент, как я понял из разговоров лечащих врачей как бы за моей спиной, у меня в крови был баланс 50/50. Поэтому, я и отказался от иллюзии, что здоров, и сказал сам себе – пройду все, что полагается по протоколу, лишь бы только здоровых клеток в моей крови не стало меньше. Только я не знал, как и все, впрочем, что четвертой процедуры химиотерапии у меня не будет никогда! А вот изменения в лечении меня от лейкоза ждать себя не заставили.
Моя левая рука не просто сильно распухла – жуткая боль отбирала у меня последние силы. Уже двое суток, к тому же, тело плавила температура за сорок, и я признался мамуле: не могу больше терпеть.
За следующие два дня в моей палате побывало десятка два врачей, которых я видел впервые. Приходили группами по три, по пять, в сопровождении Риммы Анатольевны. Каждый самостоятельно осматривал мою левую руку и уступал место возле меня своему коллеге. Потом, за дверью палаты, врачи обменивались мнениями на языке медицинских терминов. Уходили эти, в полдень приходила другая группа специалистов, к вечеру – следующая. Меня обезболивали каждые четыре часа, а на третий день, еще до обхода, увели на обследование.
В этот день я побывал на всех этажах детской областной больницы. На каждом этаже – мрачная по моим ощущениям процедура обследования чего-то там из моих внутренних органов, а к вечеру стала известна причина непрекращающейся на протяжение двух недель боли в левой руке. Воспалительный процесс в ней вызвала жидкость в районе сгиба в локте. Сообщая об этом мне и мамуле, Римма Анатольевна недоумевала – откуда ей там взяться? А я тут же вспомнил отцовские слова, когда, проснувшись от наркоза, пожаловался на боль в руке от укола в вену: «Похоже, сынок, игла пробила твою вену насквозь и часть раствора, усыпляющего или чего-то другого, попала в мышечную ткань».
Недоумение заведующей, оставшееся без ответа, быстро ушло с ее лица, так как ее гораздо больше заботило другое: как теперь эту жидкость удалить из моей руки. Срочно вызванный хирург, только-только перекуривший – перед запахом крепкого табака марлевая повязка на его лице была бессильна – озвучил довод против того, чтобы руку оперировать. При фактически никаком свертывании моей крови скальпель стал бы орудием убийства в руках любого хирурга. Этого не знали только мы с мамулей. И снова моя палата, и место за ее дверьми превратились в штаб по оказанию неотложной медицинской помощи. В конце концов, меня усыпили, каким-то образом прокололи руку в месте скопления жидкости, после чего и начался отток этой гадости. А вечером того же дня меня экстренно подняли лифтом в реанимационное отделение, как только отец обнаружил, что я лежу в луже крови.
Тремя этажами выше я впервые утратил чувство реальности. То ли мне снилось все то, что я принимал за нее, то ли я очень хотел, чтобы реальность была всего лишь моим сном. Как бы там ни было, но страх отыскал меня именно здесь. Эта ночь была первой ночью кошмарных видений, не объяснимых и не осознанных. Покой ушел от меня, а его место заняла въевшаяся в мозги тревожность. Я по-настоящему испугался своего положения: из меня вытекает больная кровь и она же, минута за минутой, убивает мой организм. Хотелось домой. Так этого хотелось, что жалость к себе все равно прорвалась в мои чувственные ощущения. Боль я еще мог контролировать, но тревожность и страх, будто соревновались во мне, чья возьмет! Страх оказался сильнее и больше. Оттого я заплакал навзрыд, как только увидел мамулю и папулю. И попросил их тут же забрать меня из реанимации. Папуля решил все и за всех: в своей палате гематологического отделения я немного успокоился. Моему возвращению в отделении были рады, но с моих растрескавшихся до крови губ вслед за покоем ушла и улыбка.
Еще неделю за мою жизнь боролись. Правда, не по «протоколу №1». Две недели назад только воспалительный, а сейчас уже и инфекционный процесс в левой руке стал необратимым и, отсюда, угрожающим. Химиотерапию отменили. Поэтому раковых клеток в крови становилось все больше и больше, а иммунитет полностью утратил состояние невосприимчивости к таким вызовам и угрозам. И мои органы один за другим начали давать сбой. Медикаментозно организм удерживали в функциональном состоянии. Из смены в смену. По крайней мере, пытались это делать, чем могли и как могли. Но в моих венах уже не было здоровой крови – яд растекался по телу, и оно умирало. Вслух об этом никто не говорил, а я не осознавал, что дни мои сочтены. Потому что мой мозг угасал. Все чаще я заговаривался, а недоумение на лицах вызывало во мне гнев и, одновременно, чувство вины. Мамуля все чаще и громче молилась за мое выздоровление – все реже я открывал глаза, и тише билось во мне сердце. Точно пряталось от инфаркта …до глубокой ночи, когда он и случился. Потом оно будто что-то кричало всем, кто имел ко мне отношение – так оно порывисто громко стало биться.
21 января (2018 г.), ближе к вечеру, прочувствовав ясность в мышлении, я позвонил папуле. Во мне вызрела решимость повыдергивать из себя все иглы капельниц, отсоединить от себя технические устройства, контролировавшие работу внутренних органов, после чего сказать дежурной бригаде врачей и медицинских сестер «всем спасибо», и уехать домой. На это я и попросил у него разрешения. Он мало в чем мне отказывал, если только речь не шла о моей личной безопасности и безопасности нашей семьи. Потому ждать от него согласия не приходилось. Но я поставил его в известность о своей готовности так поступить – таким он меня воспитал.
Я слушал папулю и понимал, как сильно его люблю. И как хочу быть таким, как он. Богатым умом, красивым и приятным в своих поступках. И стану таким, как он. И для этого мне нужно – домой. С мамой мы покинем больницу сейчас же, после разговора по телефону. Она подчинится моему решению – мы дороги друг другу, и оба достаточно настрадались. Вот она – рядышком. Моя мамуля! Мамочка моя! Моя снежная королева Елизавета, поседевшая за один месяц. А в глубине коридора отделения, где я не мог ее видеть, навсегда выплакавшая зеленый цвет глаза. Только я все слышал. И не желаю больше быть ее счастьем в ее же несчастье!
Между тем папуля продолжал меня отговаривать от задуманного. Голос был тот же, а интонация мягче. Так он разговаривал со мной, когда хотел быть услышанным. Его чувства и переживания ускоряли речь. Закрыв глаза, я представлял себе, как он сейчас непременно ходит по комнате, или машинально переходит из столовой в зал, из зала опять в столовую или в одну из спален, не давая при этом покоя рукам. «…Если ты отключишь системы, – заключил он, – сначала умрешь ты, а после тебя – мы с мамой! Я ведь не говорил тебе, что у тебя…» Папуля и в этот раз не смог произнести «рак крови». Он попросил передать телефон мамуле. Мамуля сразу же вышла из палаты, прикрыв за собою дверь. Я с трудом оторвал тяжеленную голову от подушки, поднес к губам кисть правой руки и зубами стал выдергивать из нее иглы систем. Затем, то же самое продел с прищепками на кончиках пальцев. Аппарат, контролировавший работу головного мозга, предательски просигналил, а до розетки было далеко. На не прекращающийся громкий пульсирующий звук в палату вбежала мамуля. Следом за ней – постовая и манипуляционная медсестры. Я был настолько слаб, что не мог оказать им сопротивление. Досада и щемящая пустота в глазах – это все, что осталось во мне. Но и они были недолгими – мне что-то укололи и вскоре я уснул.
Что я спал, и очень долго, мне сказала мамуля. Ее лица я не видел, хотя по голосу она была совсем рядом. У меня было такое ощущение, что теперь щемящая пустота вытекает из моих глаз кровью. Меня это удивило, но не испугало. Я потянулся правой рукой к глазам, но мамуля умоляюще попросила этого не делать. «Этой ночью у тебя было кровоизлияние в мозг, – сообщила она, целуя мои пальцы. Господь не дал тебе умереть и это хороший знак. Ты справишься. Ты выздоровеешь – ты сильный! Не трогай свои глазки, сына, тебе лучше их пока не видеть». Потом я снова стал видеть. И осознавать, где я нахожусь. Сразу же вернулось желание прошлого вечера – хочу домой! А ощущение, что мои глаза все же кровоточат, только усиливалось. Вроде, с кровью из меня вытекали и мои страхи, переживания и видения.
Своей левой руки я не чувствовал уже несколько дней. Она точно вросла в простыню, обозначив свое окончательное и непререкаемое местоположение окровавленными бинтами. Никто ее уже не беспокоил перевязками. Из прокола в районе локтя обильно сочилось то, что я не мог ни видеть, ни, тем более, определить. Но по запаху – мамуля удерживала мою голову в положении, чтобы меня не рвало, и периодически давала дышать кислородом.
Звенящий сумрак привычно заполнял палату. Моей последней реальностью было лицо мамули в оправе сбившихся волос. Она всматривалась в меня, будто что-то еще не рассмотрела. А, может быть, этим взглядом она цеплялась за жизнь в несчастье, но со мной. «Куда ты, сына, туда и я!» – повторяла она одно и то же. Мне же хотелось чего-то приятного и бодрящего. Я сказал мамуле: «Когда мы вернемся домой, ты купишь мне пива и разрешишь выпить его в нашей столовой. За столом, где обычно сидит наш папуля. Он разрешит – я знаю. Это место хозяина в доме, он ведь бережет для меня». Мамуля шумно согласилась. И даже улыбнулась – первый раз за столько дней! Горячие слезы, наконец-то, растопили холод ее глаз. Их цвет стал зеленым, искрящимся. Я в последний раз испытал восторг от того, что мое маленькое чудо свершилось: мамины глаза вернули мне цвет моей земной реальности. Как будто она знала, что именно я хочу еще раз увидеть и прочувствовать.
Не пройдет и минуты, как ясность сознания покинет меня навсегда и произвольно сомкнутся мои почерневшие веки. Мамулю испугает мое дыхание – дежурный врач первым делом зажжет в палате свет. Потом приоткроет мне веки и отдернет голову так, что это заметят все. Ознакомившись с показаниями работы моих внутренних органов за последний час, еще раз подойдет ко мне. Сожмет легонько плечо, снова приоткроет веки, подождет чего-то, не отрывая взгляда от плеча. Дождется того, чего ждал, и шустро шагнет в проем двери, указывая жестом руки – все за мной. Медсестры выйдут из палаты, но будет слышно, с коридора, как одна из них скажет, что Римме Анатольевне уже позвонили – она ждет…
Мамуля станет тихонько разговаривать со мной. Это поможет ей заговорить страх. Он настигал ее всякий раз, когда я молчал. А в этот раз было иначе: ее взбодрили и даже чуточку развеселили мои слова, как, вдруг, я смолк, не договорив. Веки сомкнулись, рот остался открытым, а вместо слов – только хрип из груди.
Я так и не сказал мамуле главное: что благодарен ей за подаренную мне жизнь. Прожил мало и, оттого, несправедливо по отношению к ней, но – в счастливой и внимательной ко мне семье. А какое яркое и богатое на приятные события было детство! А школьные годы! Вкусил даже юность – «сладкую как в зиму боярышник!». Это из стихов папули. Он и в этом прав: сладкая пора юность. Жаль: только вкусил – понравилось! Меня любили и дорожили мной. И я – любил, и даже был влюблен. Она приходила в школу еще в белых шелковых бантах, но меня волновала по-взрослому. Краснела, вжимала в плечики светлую головку, когда я подходил к ней на переменке и заговаривал с ней, а у самого, без пяти минут выпускника, дрожали голос и колени. Она не успела вырасти, а я не успел ей сказать, что буду этого ждать. И мамуле не успел сказать важные слова, и для нее, и для меня. И с папулей в последний раз говорил не о том.
Мамуля осторожно и нежно целовала мои глаза, и так же осторожно и нежно гладила руку, которая никогда больше не сможет ее обнять. Как и другая рука, левая, в которую месяц назад всадил иглу не иначе, как сам Дьявол. И не щемящая пустота в глазах кровоточила и вытекала – это я, душа Станислаф, покидал свое земное обреченное на смерть тело. С прошлой ночи, – когда начался процесс разрушения сосудов головного мозга. В последний момент он-то и вбросил в меня память, воображение и много чего еще из комплекса познавательных способностей и психических функций. Человеческий мозг – это предтеча формирования души.
Теперь я стоял рядом с мамулей – мог стоять, мог присесть, мог пойти, куда захочу, но душевные стенания родителей были и моими. Нам, всем троим, было плохо, как никогда до этого. Во мне не было физической боли тела. Оно лежало на постели переполненной медицинской грелкой из еще живой плоти. Системы вливали в нее растворы, но в венах уже не было здоровой крови. И сердце будто задыхалось, и, поэтому, разбивало грудь. Она выглядела неестественно выпуклой и широкой. Такой же большой был и живот, а ноги растворили в себе колени и стопы. Мальчишеская голова с высоким лбом и сбившимися темными волосами проявлялась на белой подушке, вместе с тем, маленькой-маленькой. В действительности она не была такой, да только она одна не утратила своей изначальной формы. И прямой нос, широкий в переносице, стал острее, как на морозе. И губы утратили цвет юношеской страсти. А глаза, …глаза теперь принадлежали мне – тело онемело и ослепло.