
Человек в чужой форме
– Я…
– Вот. Это уже протокол, а то и штраф. А вот еще моментик: была ли кража? Выставив личную банку в общий коридор, ты тем самым сигнал даешь, что не нужна она тебе.
– Как же не нужна-то?
– Так. На помойку выносишь мусор? Выносишь. И он уже не твой и вывозится согласно графику на надлежащее место. И если вдруг кому надо, то любой гражданин может забрать его для своих нужд.
– Так то помойка!
– А помойка, по-твоему, что?
Остапчук поднял палец и глаза горе, изображая, что цитирует по памяти:
– Помойка есть место общего пользования. И коридор – то же. Так что?
– Что?
– Не крал никто твои соленья, а забрал, как ненужно выкинутое, – решительно заявил сержант, – а коли банки твои нужны тебе по-прежнему, так и держи на предоставленной тебе площади… Все доступно?
– Так точно…
– Свободна.
И заявительница отправлялась домой в полной уверенности, что еще легко отделалась, без протокола.
– Жестко, – отсмеявшись, заметил Акимов.
– А, ничего, – отмахнулся Остапчук, отдуваясь и прихлебывая черный, как ночь, чай, – что ж это, в самом деле? Ишь, устроила кулачество с закромами! Это что же, она намекает, что наступит время, когда нечего жрать станет в Стране Советов?
– Ты антисоветчину-то бабкам не шей, а то с перепугу и помереть недолго.
Саныч пообещал, что не будет.
Он, хитрый жучара, постоянно ныл за радикулит, старость, темноту с отсутствием образования, а вон как соображает – быстро, правильно. И, если речь о чем-то по-настоящему серьезном, работает он на совесть. Нюх и цепкость у него поистине собачьи.
…Как-то вечером, увлекшись оценкой именинной настойки Санычевой тещи, оба, плюнув на все, заночевали в отделении и были разбужены невообразимым гвалтом. Кто-то колотил в дверь и завывал вздорным голоском: «Убили-и-и-и-и! Украли-и-и-и!»
– Ну вот, – проворчал Остапчук, – хорошо б не первое.
– Второе тоже ни к чему, – согласился помятый Акимов. – Я открою.
На пороге оказалась мелкая и встрепанная Анька Останина – известная оторва лет двадцати, завязавшая пьяница, трудившаяся с недавних пор в столовой ремесленного училища раздатчицей, буфетчицей, уборщицей и почти всем. Хлопая рукавами, как ворона крыльями, вопила, выкатив глаза:
– Спите, товарищи? Разлагаетесь? А тут добро народное грабют на корню, все, все ж вынесли!
– Выключись, сирена, – прикрикнул Саныч, – толком говори, что случилось.
Акимов же, у которого все-таки с непривычки и после скудной закуски голова побаливала, поддержал:
– И что за манера – шуметь в общественном месте? Хулиганство.
Однако Останина продолжала голосить, да еще к слезам прибавилась злая истерика:
– Ах ну как же, понимаем! Наше дело – в тряпочку молчать, а ваше дело – почивать. Только и слышишь: почему недоклала, калориев не хватает, граммажа, а ни охраны, ни замков приличных нету, и как хочешь! Все на честность людскую полагаетесь, а где вы тут честных видели?
– В зеркале, каждый день, – огрызнулся Остапчук. – Садись и докладывай по порядку, а то мигом в вытрезвитель.
– Права не имеете, трезвая я! – вызывающе заявила она, плюхнулась на скрипучий стул, закинула ноги, одну на другую (отменные, к тому же в чулках, это зимой-то!).
Саныч покосился на это безобразие, дернул бровями, рыкнул:
– Раз трезвая, так и веди себя как следует.
– Прошу вас, – пригласил Акимов.
Чуть притихшая от непривычного обращения, Останина принялась излагать дело:
– С утра прихожу в столовку, а тут – батюшки мои! Дверь нараспашку, бутылки с ситро разбитые, раздавленные пироги, шоколад валяется… «Серебряный ярлык», между прочим! Конфеты побросали, подавили, плавают в лужах, сахарин распатронили…
Остапчук приостановил:
– Притормози, тпру-у-у. Что за дверь нараспашку?
– Ну я и говорю, Иван Саныч, для приема товара, со двора.
– Кто запирал ее вечером?
– Тетя Тамара, она позже уходила.
Царица Тамара, заведующая столовой, по не вполне понятным причинам покровительствовала этой мелкой заразе. Анька ее уважала, побаивалась и называла тетей, хотя в родстве они не состояли.
– Замок она сама закрывала? С вечера все тихо было? Подозреваешь кого? – Остапчук, справедливо полагая, что пока от болящего Акимова чудес ждать не приходится, беспрестанно задавал краткие вопросы с таким скучающим видом, как будто у него зубы ныли и все ему до смерти надоело, и все, что ему сейчас действительно охота, – холодного пивка и лучше с лещиным хвостом.
Останина, которая по сотому разу повторяла одно и то же, отвечая на, казалось бы, повторяющиеся вопросы, заметно успокоилась и уже начала повякивать в том смысле, что сколько можно талдычить, а потом еще и принялась оправлять пострадавший от беготни туалет – белый халат и щегольский платок, навязанный на шею.
– Что ж на свадьбу-то не пригласила, Ань? – спросил Иван Саныч, бросив на нее взгляд. – Зажала? А ведь не чужие, чай, люди.
Та удивленно захлопала начерненными ресницами (как это она умудрилась реветь, как корова, а краска осталась?):
– Чего это?
– Как чего? Зажала, говорю, бракосочетание, – повторил Остапчук, не отрываясь от чистописания.
– Ничего я… что это вы, Иван Саныч, шутки все шутите?
Остапчук по-свойски щелкнул по колечку у нее на правой руке:
– Или просто для охальников носишь?
Анька покраснела, а может, и нет – лицо у нее, в общем миловидное, было чрезмерно румяным, как из бани, – ответила кратко:
– Да.
Акимов, отлучившись, растерся снегом, приободрился, а когда вернулся, выяснилось, что Остапчук уже собирается.
– Иван Саныч, погоди, я с тобой.
– Много чести, – ответил тот без обиняков, – справлюсь, сиди уж.
Как и обещал, справился.
Глава 16
Спустя часа два снова послышались в коридоре шаги, теперь уже трех пар ног. Слышались сдавленный ропот и начальственный посыл Остапчука: «Марш, марш, выступать в суде будете». Шаги проследовали вдоль по коридору, лязгнула дверь «клетки». Вскоре в кабинет вошел Саныч, по-прежнему сонный, но в целом довольный.
– Детский сад, – пробормотал он.
– Ты кого там словил?
– Да этих дурачков, Аньку и хахаля ее.
И поведал о своем очередном оперативном успехе. Вскрытая столовая в самом деле имела вид нездоровый и встрепанный: разбитые бутылки с фруктовыми водами и ситро, безжалостно раздавленные плитки «Серебряного ярлыка», испорченные пироги, конфеты и прочее, от чего у Саныча, по его выражению, «ажно к горлу подкатило».
– Ну и как вскрыто? – спросил Акимов.
– А никак, – ответил Остапчук, выгружая из кармана бумажный кулек, – вот замочек-то.
Сергей осторожно, чтобы не наляпать пальцами, развернул. В самом деле, замок цел, дужка не надкушена. Задумчиво поскреб щетину:
– И где же он был? Или Тамара забыла закрыть?
– Валялся неподалеку. Собрал сопляков, попросил их поковыряться – они мигом нарыли, на снегу-то видно многое. Ну а там и ма́стера этого, Мохова, зажучил. Надо теперь доставку оформлять…
Акимов взмолился:
– Саныч, сжалься. Какого мастера Мохова?
– Да мастера из ремесленного, он же и хахаль Анькин, – с недовольством объяснил Саныч, – чего непонятного?
– Он-то тут с какого…
– Не ругайся. Вот с этого, – и сержант выложил еще один бумажный кулек, в котором оказалось полплитки «Серебряного ярлыка», – сам смотри.
Сергей развернул и этот «подарочек», правда, не без брезгливости: шоколадка оказалась надкушена.
– Видишь след? Одного зуба нет, переднего.
– Ну?
– Вот и ну. Знать надо людей и их житье-бытье, – назидательно заметил Остапчук. – А бытье таково, что третьего дня Егорке Мохову за эту дуру у «Родины» рожу отканифолили. Минус зуб.
– Да мало ли… – промямлил Сергей больше для порядка, нежели для возражения.
– Ой, оставь, – поморщился Саныч, – картинка-то для дурачков. Замочек целехонек – значит, не взлом. Орудовали свои. Какой гастролер подорвется на окраину в ремесленное конфеты да пироги тырить? Да и нарочито ведь набито-попорчено, без меры. Так улик хоть отбавляй, и надкус на продукте питания характерный – не более чем козыря, на погоны. Тамарке надо инвентаризацию сделать, наверняка вскроется недостача. Вот и мотив: проворовалась Анька и решила так дела поправить.
Сергей прищурился:
– Красиво излагаешь. А Мохова как расколол?
– А просто, – невозмутимо признал Иван Саныч, – припер этого умника к стеночке. Он сперва в крик: как вы смеете! Не берите на пушку, я пуганый, да не те времена.
– Ну а ты?
– А я ему как раз вот плиточку – видишь, говорю, след твой? Грамотный, небось, со средним образованием, детей учишь уму-разуму? Любой эксперт подтвердит. Он снова в крик: один тянуть не желаю! Вот и вся любовь, понимаешь. Тамарка появится – закончим.
– Все позабываю спросить: что там прокурор, отказал по дачке на Нестерова? – спросил Саныч, когда они гоняли чаи в перерыв.
– Отказ, – подтвердил Акимов, – ну, баба с возу – кобыле легче.
– Это ты точно заметил, хотя, по правде говоря, бабу-то ты зря упустил, – заметил сержант, – не надо было. Хотя бы опросил…
– Саныч, она в стельку была, – напомнил Сергей уже с утомлением, потому что этот вопрос Остапчук поднимал по сотому разу, притягивая к чему угодно. – Никуда она не денется. Место работы известно, в любой момент можно вызвать.
– Да это все понятно, но все же не стоит хвататься за версийку, подкинутую на месте.
– Картина очевидная, – терпеливо увещевал Акимов, – как и теперь, со столовой.
– Тут другое, Серега, – серьезно заметил Саныч, – кражонка очевидная. А ты вообрази: а ну как не самоубийство?
– Не хочу, – признался лейтенант.
– Я тоже не стремлюсь, но, признаться, не люблю, когда уж очень все ясно. К тому же целый свидетель не опрошен…
– Ну что я должен был делать? Просил же человек.
– Мало ли! И надо было группу вызывать для осмотра и очистки совести. Пусть поорали бы, зато совесть чиста.
«Чего это он развыступался-то?» – недоумевал Акимов, но, случайно глянув на стол Саныча, посчитал вопрос снятым.
Там лежала пачка листов, заботливо выделенная под запросы. Их надо было составить, а потом и направить, беда в том, что Остапчук писать не любил. То бумага ему была не ахти, то перо какой-то гад укатал вусмерть, поэтому любая письменная работа превращалась для Ивана Саныча в битву против строптивых букв и их подельников – клякс и помарок.
«Умничает, тянет время, упаси боже, сейчас писать придется», – благодушничал Сергей, и все-таки червяк глодал. Ведь все правильно толкует опытный, не ладящий с писаниной товарищ.
Остапчук подлил кипятку в стакан, откусил сахарку:
– Как-то раз нашли, понимаешь, женщину задушенную. Вот похлопотали вокруг, как положено. Все вещи на месте, все в аккурате, соседка, подруга убитой близкая, так она говорит: занавеска пропала. За выполненный план нам на базе отоварили хлопковую тюлю…
– Тюль, – машинально поправил Сергей.
– Да ну и пусть. Мы ей – как же, вот висит, а она упрямится: нет, две было, теперь одна.
– А вы что?
– Подергали, посмотрели – да к чему тут две-то занавески? И одна все окно закрывает, ошибается мадам. В общем, решили – ну ее. Потом слово за слово, выяснилось, что у убитой с мужем отношения были не ахти, выгнала она его за кобеляж. Конечно, нашли его, поднадавили.
– А он?
– Он, знамо дело, в глухой отказ. Нету, и все. Особенно, черт чудной, на отпечатки налегал: коль я ее удушил, то где пальцы мои?
– Алиби?
– Это отдельная история, – ухмыльнулся Остапчук, – троих корешков его опросили, те тельники на грудях рвали: да ни при чем братан! Вместе удили, выпивали, крестили – ну кому что на ум взбрело. Потом, как им жены шеи намылили, признались, что брешут.
– Товарищи настоящие.
Саныч кивнул:
– Во-во. Но суть в другом: при обыске у него, в комнате у сожительницы, нашли-таки вторую занавеску, разорванную. И что ты думаешь? Эксперт на шее убитой отыскал отпечатки, только такие маленькие, и не пальцевые отпечатки, а какие-то в сеточку. Следователь и задумался, попросил сравнить эти следы с тканью занавески – перекрестья-то и сошлись.
– Он ее через занавеску задушил?
– Ну да, чтобы, значит, как в перчатках. Вот если б не припомнила тетка про вторую-то тюлю – глядишь, и сорвался бы мальчонка. Вот тебе и мелочи. А тут баба целая у тебя пропала…
Тут тихий голос, который вот уже который год не сулил им ничего хорошего, спросил:
– И что за баба?
Глава 17
Это был Сорокин, непривычно румяный, гладко выбритый, отглаженный. И глаз нормального, человеческого цвета, не красный. Главное: непозволительно, необыкновенно и настораживающе спокойный. Загадка его ледяной невозмутимости разрешилась быстро.
– Врачи сориентировали: не хочешь в ящик сыграть в обозримом будущем – плюй на все и не нервничай.
Сорокин огляделся, все сразу срисовал: стол, заваленный бумагами, помятый акимовский вид, явно не по процедуре изъятые вещдоки. Молчание его было красноречивее любых воплей и, прямо сказать, угнетало.
– …я так рассудил: постараюсь на дураков не орать, – вздохнул Николай Николаевич.
Он перебрал несколько папок:
– Ну-ну… ага-ага. Ну вы… да, а вот если я, вашей милостью, на тот свет отправлюсь, то мне ж лучше: буду сверху на вас смотреть и поплевывать. И в связи с этим вопрос первый: что за детки у нас там, в клетке? Мало того, что разнополые, еще и шумные. Сперва вопли: иуда, предатель, то да се. А как зашел, понимаете ли, с комиссией – сидят голубки в обнимочку, воркуют, она слезки проливает, он вытирает. В общем, идиллия. Остапчук, докладывай.
– Ограбление столовой ремесленного училища, – кратко отрапортовал Иван Александрович.
– Анька, само собой? – таким же манером уточнил Сорокин.
– Не Анька, а Анечка, – поправил его женский голос, низкий, с характерным акцентом. Выяснилось, что мужская компания украсилась Царицей Тамарой.
Вот и она сама. В возрасте, а гибкая, легкая в движениях, быстрая, глазищами сверкает, как молодая, и седина в черной короне лишь пробивается, подчеркивая вороные пряди. Под ветхим зимним пальто – белоснежный фартучек поверх темного строгого платья. Лицо у нее царственное, горделивое, тонкое, и ни морщинки не видно.
– Долго же вы добирались… – начал было Остапчук, но осекся под повелительным взглядом. «Да, характерец у дамочки».
– Как управилась, так и пришла. Я к вам, товарищ капитан Николай Николаевич.
– Слушаю вас, товарищ свидетель, – холодно отозвался Сорокин.
– Если товарищи не возражают, наедине.
Товарищи не возражали и оба сгинули в момент. Николай Николаевич указал на стул:
– Присаживайтесь.
– Постою. – Тамара Тенгизовна, бросив быстрый взгляд в сторону двери, все-таки для надежности прикрыла ее и вернулась.
– Николай Николаевич, надеюсь, понимаете, что так нельзя?
– Почему нельзя-то, Тамара Тенгизовна? – Сорокин кивнул на вещдоки, лежащие на столе. – Сработали, как и положено, картина, насколько я могу судить, ясна и легко реконструируется. Вот и замочек нетронутый, даже не взломанный, ну хотя бы для виду.
Царица Тамара сплела длинные пальцы в особый коврик, выражающий снисхождение и высокомерие в равных частях. Склонив голову, слушала, не перебивая, но с явным снисхождением к слабости ближнего, несущего чушь.
– Если прямо сейчас начать инвентаризацию, – продолжал раздраженно Сорокин, – полагаю, причины этой, с позволения сказать, имитации вскроются немедленно.
– Какие же?
– Проворовалась Анька. А вы, простите, личными женскими своими симпатиями руководствуясь, не видите ничего плохого в том, чтобы хорошо знакомая вам воровка орудовала чуть ли не на глазах у всех, расхищая государственное добро….
– Обижаете, Николай Николаевич.
– Чем же, Тамара Тенгизовна?
– Неужели вы думаете, что я не помню слова моего великого земляка, товарища Сталина? – внушительно вопросила она. Улыбалась, впрочем, с неуместным ехидством. – Конечно, вор, расхищающий народное добро и подкапывающийся под интересы народного хозяйства, есть тот же шпион и предатель, если не хуже.
– Так что же? – более резко, чем следует, прервал Сорокин.
– А то, что вы забываете главное. А главное для нас что? Интересы народного хозяйства. Вот сядет она, и что же получит хозяйство – шиш с маслом? Поступило такого рода предложение: Останина Анна Игоревна добровольно, в порядке активного раскаяния, внесет сумму пропавшего в счет погашения.
– А ты уж все подсчитала? Или заранее знала? – язвительно спросил Сорокин.
– Как же иначе, – невозмутимо призналась Царица Тамара, – конечно. Продолжая честно трудиться, она возместит ущерб народному хозяйству…
– …как же, понимаю, – снова поддел он, – по прошествии времени она и себе все обязательно возместит, из того же государственного кармана.
Царица Тамара вздохнула, опустила ресницы, густая тень от них легла на щеки, смягчив резкие, чеканные черты, и похорошела она невероятно. Подобравшись поближе к капитану, подцепила его за лацканы, притянула к себе и прошептала на ухо:
– Коля, она беременная.
– Ты откуда… – начал было Николай Николаевич, краснея.
– А вот знаю. – Она легонько отстранилась, сложила руки на груди. – И папаша – комсомолец, мастер и официальный умница Жорка Мохов. Который, чтобы ты знал, левые партии деталей гонит из казенного, а то и материала заказчика.
– Это-то откуда…
– Не твое дело. Знаю наверняка.
Сорокин молчал.
– Эва как ты меня орлиным оком сверлишь, – усмехнулась Тамара Тенгизовна. – Ты не на меня, ты хотя бы на шаг вперед смотри. Анька только-только за ум взялась, путалась с кем ни попадя, но теперь, как обручилась с Моховым…
– Ничего себе, взялась за ум! – возмутился Николай Николаевич, отводя глаз. – Или это, по-твоему, распоследняя пакость, а там – до смерти святая?
Царица Тамара, как будто не услышав замечания, продолжила:
– Дура она, да. И он дурак. Попили чайку вечерком, придумали ограбление: под покровом темноты Анька открывает замок, наводит беспорядок. Только дурачок этот, брезгливый сластена, уронил надкушенную шоколадку на пол и не стал поднимать… Детский сад? Глупость?
– Глупость, Тома, – эхом повторил Сорокин, – наивная, глупая… глупость.
Тамара Тенгизовна по-прежнему улыбалась, но уже чуть не умоляюще – невыносимая картина.
– Коля, дорогой, ущерба-то на полсотни. Девочке двадцать, идиоту этому – двадцать три. Как она будет с ребенком за решеткой? А этот… мамашу его, комсомолец, как будет людям в глаза смотреть? Неужто такой грех на себя возьмешь, Коля?
«Вот это да-а-а-а», – думал Остапчук, глядя на то, как Анька Останина и мастер Мохов, скрючившись да скукожившись, поспешают мелкими шажками за строгой Царицей Тамарой, плывущей лебедем в своем видавшем виде пальтишке.
Поравнявшись с сержантом, заведующая столовой повернулась и приказала:
– В ножки поклонитесь человеку, за себя и за дитятко ваше! Если бы не Иван Александрович…
И эти двое – крикастая Анька и вечно дерущий нос сопляк Мохов, – беспрекословно подчинились.
Саныч вспыхнул, как рак в кипятке, бросил затравленный взгляд на Тамару, та предостерегающе подняла палец: оставьте, все правильно.
Сорокин, злой и чем-то сконфуженный, крикнул в форточку:
– Товарищи, рабочий день не закончен. Не желаете вернуться к прямым обязанностям?
Глава 18
Целый день Оля морально готовилась к тому, чтобы поговорить с мамой: не поговорит ли она с Кузнецовым, не замолвит ли словечко за Николая. Беда в том, что прекрасно известно, как мама относится ко всему, что хотя бы каким-то образом напоминает кумовство и протекции. Она обязательно начнет говорить о том, что это тупиковый путь, что человек сам должен прокладывать свою дорогу по жизни, что если прямо сейчас не складывается так, как хочется, то, значит, прямо сейчас ты нужнее в другом месте.
Оля сто раз пожалела о том, что поддалась на умоляющие Колькины взгляды. Чем ближе к вечеру, тем больше она нервничала, а то и трусила: «Ну вот как тут подступиться? «Мамочка, не могла бы ты поговорить с товарищем Кузнецовым, может, убедит он командование вэ-чэ пристроить Николая ну хотя бы на лето»… Как-то очень некрасиво это смотрится. Да еще выступил он не к месту, жену помянул. Промолчать бы в худой час, а он языком метет. Ладно, попробую, спрос не беда, в конце концов, он сам говорит, что мастера его хвалят, он умеет работать».
Она один раз прикинула на бумажке, что имеет смысл сказать, потом второй раз – и разорвала программную речь. Рассердилась и решила: скажу, как есть, а не выйдет – ну и что?
Дома, на удивление, никого не было. Оля вспомнила: мама говорила, что на сегодня назначена комиссия по приемке дороги. Уже отремонтировали ее военспецы, да еще и с опережением графика. Ну и что, что комиссия, не могут же ее до вечера проводить. Глупо же, ничего не видно, а на часах уже восемь…
Оля, расположившись за столом, попыталась сосредоточиться на картинах разложения, описываемых в произведениях дореволюционных писателей, в сотый раз приступила к штудиям повести Гарина-Михайловского. Попытке уразуметь суть страданий инженера-путейца Карташева она уяснила лишь то, что с одной подводы поставщикам полагалось по два рубля, а полиции при строительстве дороги – по двадцать пять, плюс за особые происшествия.
– Особые происшествия, – бездумно повторила Оля и снова глянула на часы. Сосредоточиться не получалось, взгляд постоянно сам собой переползал со строчек на циферблат ходиков.
Вот уже время к десяти. Все в доме угомонились, лишь тикают часы, неуместно громко.
«Товарищи дорогие, куда мама запропастилась? Начинать ли нервничать?»
И тут издалека послышался гул машины. Оля подошла к окну: так и есть, автомобиль, черный, большой, с яркими фарами, причалил к их подъезду. Однако двери не открылись, никто не вышел.
«Без шашечек, к тому же темная, – сообразила Оля, – стало быть, «Победа» из военчасти, что нынче у школы стояла. Не так уж часто на нашу улицу заезжают такие».
Внезапно ее осенила прямо-таки блестящая мысль! Накинув пальто и влезши в ботики, Оля ссыпалась вниз по лестнице.
Точно, это была «Победа», и за рулем сидел Кузнецов – вот это удача! Оля как ни в чем не бывало обошла машину – так и есть, вот и мама, рядом на сиденье.
«Беседуют, видите ли. Мне стоит задержаться на полчасика – скандал на всю округу, а тут бесе-е-е-едуют!»
Если бы Оля была чуть менее рассерженной, то обязательно бы обратила внимание на то, что они не просто беседовали, а были просто поглощены этим процессом. Кузнецов что-то чертил на бумаге, уложенной на планшет, быстро писал и подчеркивал, Вера Вячеславовна то кивала, то, хмуря брови, покачивала головой. Или, напротив, отбирая у него карандаш, приписывала нечто от себя.
Наконец мама, случайно подняв глаза, увидела в отблеске фар Олю, маячившую возмущенным привидением, спохватилась и заторопилась. Кузнецов, глянув в лобовое стекло, хлопнул по лбу и, немедленно выбравшись из машины, поспешил открыть дверь и подать руку.
– Надеюсь, вы простите нас, – произнес он, виновато улыбаясь, – время позднее.
– Ничего, не беспокойтесь, – великодушно разрешила Оля. И прежде чем мама что-то успела сказать, она спросила: – Максим Максимович, нельзя ли у вас уточнить кое-что?
– Я к вашим услугам.
Оля, глубоко вздохнув, выпалила:
– Видите ли, Николай – это друг Якова и Андрея, вы встречались, – мечтает попасть в увээр, вольнонаемным. Поработать. Он исполнительный, надежный товарищ, в ремесленном его хвалят.
– Профессия? – кратко спросил тот.
– Токарь, но может выполнять другие работы, – отрапортовала Оля.
Так, главное сказано, стало не в пример легче. Вот только мама сверлит таким взглядом, что аж щека пылает, обращенная к ней.
– Токарь? Это хорошо, всегда надо, – согласился Кузнецов. – И надежный товарищ, говорите?
– Да, – твердо заявила она.
– И при этом друг Якова и Андрея? – как-то задиристо продолжил он.
Оля смутилась, но уверенно подтвердила, что да, друг, и давний.
– Нам надо будет встретиться и потолковать еще раз, ближе к делу. Попробуем уладить. Доброго вечера.
Раскланявшись, сел за руль и уехал.
– И что же все это значило? Блат выше Совнаркома? – строго спросила Вера Вячеславовна.
Раскрасневшаяся, сверкающая глазами, в строгом, но таком нарядном костюме, она показалась такой молоденькой и красивой, и так было радостно от того, что выполнила обещание и ничего страшного не случилось, что Оля просто обняла ее за шею, расцеловала и заявила:
– Мам, я тебя ужасно люблю! Ты у меня самая хорошая-прехорошая, умная-преумная! Только чего ж так поздно?
Вера Вячеславовна не успела ответить: снова в темноте взревел двигатель, запрыгал свет задних фар – и через мгновение снова появилась «Победа», из которой снова выскочил Кузнецов, держа в руках какую-то коробку.

