– Но все-таки не жадничает, – увещевал Санька, – луку приволок. Вон тетке герань в горшке подарил. Теперь как хорошо, моли нет.
– Она у вас с голодухи вся перемерла.
– Не. Герман преподнес, моль разбежалась, тетка и раскисла. Сидит, слезки в чашку роняет, а он ей еще и втолковывает, мол, от цветка еще и нервы успокоятся.
– Он что, тут? – насторожился Колька.
– Да вон со станции зашел, с теткой Анькой кипяток гоняет. Да и Олька заскочила. Сперва до тебя подалась, не застала, теперь у нас, Светке помогает с арифметикой…
Уже не слушая приятеля, Колька вбежал на этаж и по-хозяйски отворил хронически не закрывающуюся дверь.
Картина, представшая перед его покрасневшими глазами, была ужасна. Вокруг стола хлопотала тетка Анька Филипповна, красиво причесанная, вся какая-то отглаженная-накрахмаленная, даже помолодевшая и похорошевшая. Оля с огромными глазами, забыв о том, что перу не место во рту, и мелкая Светка, которая успевала жевать, хрустя за ушами, и восхищенно таращиться, и ненавистный Вакарчук со своим желтым чемоданом.
Орудуя хваталками, дурацкий Герман ловко управлялся с тетрадным листочком, складывая самые разнообразные бумбезделки. Как по волшебству, превращались листки то во «всамделишную» – прыгающую! – лягушку, то в истребитель, то в двухтрубный пароход…
– Теперь розочку, – распорядилась Светка.
– Ну это же совсем просто, – с неизменной улыбкой заметил физрук, но противиться не стал, сложил листок в длинную полосу и быстрыми, точными движениями, почти не останавливаясь, как-то скрутил, расправил, подтянул, – и вот в его поганых руках расцвела розочка – пусть в линейку, но почти как живая.
Светка аж лапками всплеснула, тетка Анька уже всхлипывала от восторга, а этот гад со своей малахольной улыбкой протянул цветок Оле.
Плотно прикрывая за собой дверь, никем не замеченный Николай успел услышать, как Вакарчук пообещал:
– Вот подождите, когда зацветут настоящие…
– Жди-дожидайся, – проскрежетал Колька.
Дальше он действовал как в тумане, даже не задумываясь ни о самом поступке, ни о последствиях. Ближайшая телефонная будка с новехоньким аппаратом находилась в пяти минутах ходьбы быстрым шагом. Совершив звонок по «ноль-два» и произнеся несколько слов нарочито измененным голосом, Колька отправился бродить куда глаза глядят. Видеть никого не хотелось, и идти домой было нельзя – вскоре в округе будет людно. Исключительно людно.
…Бригада прибыла – пятнадцати минут не прошло, и вот уже битый час старательно, по миллиметру разоряла поочередно огород, цветник, самый двор. Далее перешли в помещение, повскрывали окна и полы, отодрали пороги, перерыли-перетрясли книги и потом, видимо с досады, якобы случайно наподдали по стеллажам так, что они попадали доминошками, один за другим. Все пришло в состояние первобытного хаоса.
Несмотря на позднее время, скопилось немало наблюдателей: кто-то негодовал, кто-то охал, в основном же молчали и смотрели, готовые к любому развитию событий, от самосуда до бунта – в зависимости от ситуации. Однако за оцепление никто не рвался, туда допустили только представителя администрации и лицо, занимающее помещение.
Старший группы, сапер лет двадцати, не более, злой, как горчица, и сильно загорелый, объяснялся с Петром Николаевичем:
– Вызов поступил, что схрон у вас – гранаты, боезапас, мины, нас к вам и бросили. И, главное дело, собаку не дали – занята, мол, сами вынюхивайте. А мы только-только с Алушты, задолбанные до последнего предела. Ексель-моксель. Полгода впахивали – вся набережная, пляж, парк, мосты, плантации эти розовые, виноградники. Ходишь работаешь, а местные орут, за руки хватают, мол, не тронь, только-только развели. А там-то, под розочками, и шпринги, и наши, в деревянном корпусе – что ты!
– Немецкие, наверное? В деревянном-то корпусе.
– Ага, – зло сплюнул тот, – наши. Противопехотные фугаски по двести граммов тола: задел – и шабаш, руки-ноги собирай по винограднику.
– Книги-то зачем? – неуверенно спросил директор.
– Книги… я вам, товарищ директор, расскажу зачем. Наткнулись вот в Крыму на блиндаж, а на столе – карта, и вся в значках, готовый орден на столе то есть. Ну, Валька-москвич и хватанул – весь блиндаж на воздух взлетел. Только один везунчик остался в живых, случайно, контузило только. Он и рассказал, как дело было… Слушай, земляк, ты уж не серчай, – это уже Вакарчуку, – просто знаешь, как: дом старый, а вот порожек новый, да и палисадник видно что недавно обиходили.
Физрук, который все это время стоял, засунув руки под мышки, зажав чемодан меж колен, глядя на уничтожение и разгром, вдруг дернулся, схватился за висок, достал пузырек и, откупорив, потянул носом. В воздухе разлился резкий, противный запах, от которого, однако, Вакарчук явно пришел в себя. Правда, ничего не ответил.
– Новенькое, оно подозрительно, – чуть ли не извиняясь, пояснял старший группы. – Я сколько раз видел: вход в схрон как раз под порогом меж комнатами. А раз подкрашенный – так к гадалке не ходи, там и схрон.
Герман Иосифович, после понюшки посвежевший и оживший, хотя и по-прежнему белый как лист, выдавил, разлепив бескровные губы:
– Где это?
– Хде-хде, – передразнил сапер, – а то сам не знаешь. Западная Украина.
Тот кивнул.
Ничего не обнаружив, извинились и уехали. Наблюдатели тоже стали расходиться. Вакарчук отказался поочередно от предложения Петра Николаевича, и от Филипповны, и еще от пары мадамочек переночевать у них на хлебах – и отправился в разоренный флигель.
Оля, которая, так и не дождавшись Николая, отправилась домой одна, видела, как сгорбленный Вакарчук один за другим устанавливает стеллажи, поднимает, бережно обдувая, книги. И явно у него болела голова, потому что он то и дело останавливался, тер висок, морщился. Оле ужасно хотелось вмешаться в происходящее. Постучаться, войти, извиниться, предложить чем-то помочь. Хотя бы утешить, сказать что-нибудь, пусть глупое, но теплое, доброе… Однако, будучи умницей, она прекрасно понимала, что бывают ситуации, когда просто надо человека оставить в покое, одного.
Да и люди, какими бы хорошими они ни были, все склонны перевирать на свой лад, предполагать самое мерзкое и грязное. И ей, даже ни в чем не виноватой, совершенно не улыбалось оправдываться, прежде всего перед Николаем.
В общем, добрейшая Оля Гладкова, отзывчивая душа, взяв себя в руки, заставила себя пройти мимо чужой беды и одиночества и сделать вид, что ничего из ряда вон выходящего не произошло. Лишь дойдя до дома, она хватилась бумажной розы – но ее нигде не было. Она валялась, наверное, где-то. Никому не нужный, втоптанный в грязь осколок мечты о цветущем рае. И не зацветет более ни она, ни те самые настоящие розы, о которых с такой нежностью, такой любовью говорил этот покалеченный, странный человек, сплошная открытая рана.
…Колька, убедившись, что все стихло, вернулся домой за полночь, высыпал перед матерью пригоршню свеклы.
– Ой, надо же, – обрадовалась она, с наслаждением принюхиваясь, – прямо как чистый чернослив. Умеет. То-то Наташка порадуется.
– Сама бы съела, – заметил он грубовато, но мать давно уже не обращала внимания на его колючки.
– Пусть, пусть ребенок полакомится, теперь не скоро свеколки-то такой увидим. Разве что осталось у него, бедного. Герка-то как-то по-особенному ее сушил.
– М?мать, – процедил Николай, но вовремя прикусил язык.
– Что, сынок? – немедленно спросила она.
– Это я так. Спокойной ночи.
«Спокойной» не получилось, он проворочался, кусая подушку, до утра.
Уж сколько воды утекло со времени его исторического звонка на «ноль-два», и до сих пор при воспоминании об этом от стыда по-прежнему пальцы в ботинках поджимаются.
* * *
– Итак, что у тебя по дачам? – осведомился Сорокин.
Акимов подавил вздох. По дачам все было настолько кисло, что перспектива спуска на землю уже не пугала, а скорее, напротив. Устал Сергей разочаровываться в своих силах.
Начиналось все мирно, даже юмористически. Прибежала растрепанная почтальонша Ткач, разносившая корреспонденцию зимующим на Летной и Пилотной, что в поселке Летчик-Испытатель, и сообщила, что на Гастелловской «что-то не то».
«Чем-то не тем» оказалась вскрытая генеральская дача, заколоченная досками на зиму. Сколько ни осматривал Сергей участок, скрупулезно, по часовой, с привязкой по ориентирам, никакого особо жуткого криминала на генеральском участке не обнаружил. Дверь, впрочем, вскрыта вроде бы стамеской. Ну и, знамо дело, в доме полный бардак: в воздухе белым-бело от пуха и пера, как в курятнике во время переполоха. Каждая подушка, вплоть до невинных думок, была вспорота, причем на панцирной кровати выпотрошенные подушки зачем-то сложили стопкой и прикрыли обратно салфеткой с кружавчиками. Шкафы, шифоньеры, тумбочки – все вывернуто, какие-то сундуки и саквояжи тоже опустошены, все содержимое валялось на полу. Абажур, заботливо укутанный на зиму кисейкой, сорван и отброшен в угол. На кухне – разоренный буфет, груды битых тарелок, вскрытые банки. За оградой, в кустах нашелся ватный матрас, безжалостно выволоченный из родных стен и выпотрошенный до последнего клочка.
При таком разгроме как-то напрашивались пропавшие ценности и кровавые лужи, но их не было. Более того, сколько ни пытался уразуметь Акимов, не было ни логики, ни смысла в этом бардаке. Беспорядок – не улика, мало ли ключи от городской квартиры искали в спешке. А иных необычных вещей на месте происшествия не имелось.
Хотя… в версию о хаотичных поисках ключей не вписывалось то, что было очевидно: безобразничали старательно и методично, не оставив без внимания ни сантиметра помещения. На фоне всего этого было глупо спрашивать, не видит ли что-либо необычное товарищ Ткач, по долгу службы в доме неоднократно бывавшая. Товарищ Ткач только хлопала глазами – она же письмоносица, не пинкертон. Составив пространный и бестолковый протокол, Акимов вздохнул и вернулся в отделение.
Хорошо, еще ядовитого Сорокина не было, отбыл на три дня по каким-то служебным надобностям. Акимов, раскинув мозгами, состряпал лишь одну версию: вандализм на фоне личной неприязни. Надо полагать, насолил кому-то герой-летчик. Самому воину морду набить, понятно, руки коротки, вот и решили хотя бы так напакостить.