А днем в ворота острожка влетели нарты. Рядом с ними, громко покрикивая на собак, бежал каюр. Затем одна за другой длинной вереницей вкатились собачьи упряжки служилых. И с нарт, под громкие крики сбегавшихся со всех сторон жителей острожка, на снег посыпались путники. Их сразу же окружили плотной толпой жители, смеясь, обнимали и о чем-то расспрашивали.
Дарья вышла во двор и встала у крыльца избы, терпеливо ожидая Ивана. Прислушиваясь, она узнала громкий бас Треньки: он прорывался даже сквозь веселый хохот…
Пущин с трудом вырвался из толпы служилых и подъехал на нартах к своему двору. Следом за ним к избе подвернул нарты и Васятка.
– Ну, здравствуй, Дарьюшка! – с волнением протянул Иван к ней руки.
Дарья прижалась к нему, уткнулась в его меховую шубу, отдающую въевшимся запахом лошадей и собак, и, от радости, тихо, по-бабьи, расплакалась.
– Будет, будет тебе, – погладил Пущин ее по голове, легонько подтолкнул к крыльцу: «Иди в дом. Что здесь стоять, пристынешь. Я управлюсь – приду»…
Он разгрузил нарты и стаскал с Васяткой в клеть припасы.
– Ну что встал, заходи, – сказал он парнишке, который нерешительно остановился перед дверью в избу. – Это теперь и твой дом…
Войдя в избу, он разделся у порога, прошел в передний угол и сел на лавку. За ним, как привязанный, прошел и сел рядом Васятка.
– Вот – Васятка, – представил он смущенного мальца своим домашним. – Будет жить в работниках, до стрельца… Принимайте как брата.
В избе было тепло и все до мелочей знакомо. Со всех сторон на него глазели его родные. И он почувствовал, насколько отвык от них, так как сейчас, под их взглядами, ему стало как-то неловко, и от этого изба показалась чужой и тесной.
Семья у него была небольшая. Старшей, Любаше, было уже 14 лет. Федька был младше ее на два года. Самая маленькая, Варька, появилась на свет как раз в ту пору, когда он с другими сургутскими служилыми рубил Томский городок. И тогда, на Томи, его изрядно донимала не стройка, хотя было тяжело, и стояла необычно сильная жара. Его не покидали тревожные мысли о Дарье. Уходя с караваном судов вверх по Оби, он оставил ее в Сургуте чревастой. Она дохаживала последние месяцы и уже без него разрешилась Варькой. О том, что у него снова родилась девка, он узнал только через полгода, когда вернулся по зимнику в Сургут. В то лето служилым, татарам и остякам, направленным по государеву указу на строительство Томска, пришлось здорово попотеть. Работы было невпроворот. Она была тяжелой, казалось, ей не будет конца. К тому же их подгоняли воеводы, они торопились до холодов поставить и город и острог. С полусотней стрельцов Пущин сначала рубил воеводские хоромы, ставил их глухую стену в пролет городовой стены. Затем Васька Тырков и Гаврило Писемский, под началом которых шли все работы, придали ему в помощь березовских остяков и перекинули на бугры: рубить Мельничную башню. Этих остяков, 100 человек, привел Онжа Юрьев, двоюродный брат Игичея Алачева. Игичей же, владетельный князь всех кодских остяков, только что умер. После него остались два его сына, Михаил и Лобан, но они были еще молоды для такого дела. Поэтому всем заправлял Онжа.
Остяки не умели рубить ни избы, ни, вообще, стены, да и были плохими работниками.
И Пущин, в один из первых же дней работы с ними, поругался с Онжей. А потом, поняв, что толку от них все равно никакого, махнул рукой и уже не обращал внимание на того же Онжу.
Затем они рубили стену на краю обрыва, круто падающего к болоту. Только к концу сентября, когда закончили основные постройки, запал и спешка пошли на убыль. С великим трудом за лето, прихватив еще и сентябрь, они поставили городовые стены и башни, срубили государеву житницу, зелейный погреб и съезжую, поделали избы служилым, которые оставались в Томске годовалитъ. На том завершились работы в тот год…
Дарья подтолкнула к нему Любашу и Федьку: «Поздоровайтесь с отцом! Чего испугались – не укусит!»
Иван приласкал робко подошедшую к нему Любашу, повязал ей на голову платочек из адамашки, приглянувшийся ему на базаре в Москве. Из-за него он немало поторговался с прижимистым лавочником. Яркий цветастый платочек резко оттенил худенькое личико, с такими же зеленоватыми, как и у него самого, глазами и пушистыми черными ресницами. За год Любаша сильно вытянулась. Но он невольно обратил внимание не на это, а на болезненную бледность дочери. Она сразу бросалась в глаза, по сравнению с его руками, темно-коричневыми от зимнего загара, как будто он нарочно вымазал их грязью. Точно такая же белизна покрывала и лицо жены. Долгие зимние месяцы в душной темной избе и бессонные ночи над Варькой не прошли для нее бесследно: она заметно постарела.
В отличие от сестры, Федька выглядел ладным, крепким и был таким же загорелым, как и отец. Уже месяц он пропадал целыми днями на улице, как только установилась солнечная погода. Так что Дарья не могла сыскать его по острожку и загнать домой, а вечером ругалась, чтобы приходил хотя бы поесть. За этот месяц он поднабрался силенок. Лицо у него стало скуластым, костлявым, совсем как у отца, а взгляд открытым, уверенным.
Дважды приглашать, подойти к отцу, Федьку не было нужды. Он и раньше не стеснялся его.
У Ивана же с сыном сложились особые отношения. Его он любил больше, чем Любашу и Варьку. Когда тот был совсем маленьким, он часто возился с ним. И в этих играх, подзуживая его, он сам волей-неволей приучил его к тому, что Федька стал зло, по-настоящему, царапаться и драться. При этом еще по-детски не осознавая, что делает отцу больно. Один раз основательно досталось и Треньке, когда тот надумал было потешиться с ним.
– Ты что растишь звереныша-то! – проворчал Тренька, зажав в ладони укушенный до крови палец, и с тех пор уже не ввязывался ни в какие забавы с Федькой.
А Иван стал настороженно поглядывать на сына. Былое безмятежное любование им исчезло. У него появилась смутная догадка, что он сделал с ним что-то такое, что уже нельзя было изменить и что обернется недобром прежде всего для самого Федьки.
Сыну он привез в подарок заячий малахай, купленный на московском базаре. Федька уже давно бегал зимой в драной отцовской шапке. Это было негоже. Он был уже взрослым парнишкой. В Сургуте же скорняка не было. Правда, иные служилые брались за поделки сами. Однако занятие это было морочное и шло только в охотку. На заказ никто не работал. У Пущина же к ремеслу не лежала душа. Да и времени и сил не хватало на это.
И он нахлобучил на голову сыну малахай, заранее зная, что тот окажется ему большеватым: он покупал его на вырост, имея при себе мерку с головы сына.
– Ничего, к зиме в самый раз будет, – легонько хлопнул он Федьку ладошкой по спине.
– Спасибо, батька, – с довольной улыбкой небрежно бросил тот и отошел от него.
Жене Пущин привез отрез из гамбургской настрафили на женскую верхнюю однорядку. Варьке же точно такой, как и Любаше, платочек. Не забыл он и остячку: подарил ей костяной гребешок, купленный на Тобольском рынке в лавке местного кустаря.
Подарки взбудоражили всех. В избе у Пущиных стало по-праздничному шумно и весело. Особенный же восторг вызвали красные сахарные леденцы, высыпанные Иваном из кошелька на стол. Но их Дарья сгребла тут же в кучу.
Федька заныл было, но мать цыкнула на него: «Цыц!»
Затем она оделила всех по спице, остальные же спрятала, чтобы на Пасху снова порадовать детей.
За занавеской завозилась и захныкала Варька. Иван встрепенулся и сунулся было туда, чтобы взглянуть на глазенки младшей дочери. Но Дарья не пустила его, погнала к печке.
– Иди, отогрейся – застудишь. Иди, иди, не пущу!
И он покорно подчинился, зная, что спорить с ней было бесполезно. У его жены было особенное сочетание слезливой сварливости со стойкостью и решительностью, которые впору было бы иметь какому-нибудь мужику. Поэтому-то он всегда покидал дом со спокойной душой, уверенный, что если в его отсутствие что-нибудь случится, то она сумеет постоять и за себя, и за детей, и за их дом. Отведали эти черты характера жены Пущина и жители Сургута. Отведав же, они сторонились и не связывались с их семейством.
– Ну, как, Маша, все хорошо, а? – столкнувшись у печки с работницей, спросил ее Иван и невольно заулыбался, окинув взглядом ее тонкую стройную фигуру.
Та согласно кивнула головой, не поднимая глаз и продолжая все так же хлопотать с ухватами. Разве что руки, выдавая ее волнение, засновали быстрее, беспокойнее.
При виде молодой цветущей девки у него заломило все тело, потянуло сграбастать ее, измять, от нахлынувшего желания…
И он вспомнил, как еще в ту пору, когда Дарья носила Варьку, он овладел Машей: быстро, суматошно и грубо. И его удивило в ней то, что она была безропотно покорной, как тряпка. В голове же тогда у него мелькнуло, что случись такое с русской девкой, то та выцарапала бы ему глаза, или изошлась бы слезами, а то, чего доброго, наложила бы на себя руки. Эта же ничего, как будто так и надо было. И вот какая штуковина. Ему понравилась в остячке именно эта ее покорность. Она привязала его к ней, крепче любого заговора или ворожбы… Дарья об этом догадалась быстро, но не подала виду, что знает. Она решила, пусть лучше будет так, чем он станет якшаться с грязными бабами где-нибудь в остяцких кочевьях, куда наезжал собирать ясак или отправлялся по жалобам инородцев воеводе…
К печке подошел Васятка.
Иван обнял его за плечи, подтолкнул вперед.
– Маша, вот привез тебе жениха! Подходит аль нет?
Маша метнула беглый взгляд на смутившегося мальца и отвернулась.
– Ха-ха-ха! – засмеялся Иван. – Что – мал? Вот подрастет, будет впору!
Из-за занавески вышла Дарья и недобро посмотрела на них.
– Ну, иди, что ли! Согрелся – хватит!
Под сердитым взглядом жены Иван виновато ухмыльнулся и пошел к Варьке.
Несколько дней он не вылезал из дома: отсыпался и отъедался под непрерывный говор жены…
– Иванушка, а что тут было-то! Слухи, страх, до ужаса! Служилые-то все стояли по караулам! И день, и ночь! Остяки и вогулы сговорились меж собой! К ним же татары, тобольские. Об измене!.. Бунт замыслили! И все против государевых людей! Побить-де их надо! Ловить по Иртышу и Оби, и побивать! Как я напугалась тогда за тебя, думаючи, что и ты едешь там же где-то!..
– Ну-ну, и зря боишься. А про эти вести мне расскажут.
– Не-не, Иванушка, ты послушай! – заторопилась Дарья, ухватила его за рукав, видя, что он хочет уйти от нее. – Послушай, послушай! Опять эта поганая коцкая княгиня, Игичеева вдовица, всех замутила! И христианскую веру приняла, и государю прямить клялась!.. И что бабе не живется?! – осуждающе покачала она головой.
– Хватит, Даша! – осадил он ее. – Не твоего ума это дело! Не бабье!