
Талисман, или Ричард Львиное сердце в Палестине
– Знай же, храбрый чужестранец, что когда злой Зоххак, один из потомков Джамшида, обладал персидским троном, он заключил союз с царем тьмы под сокровенными сводами Истакара, воздвигнутыми духами в скале задолго до появления Адама на земле. Там воспитывал он двух змей, не жалея для них ежедневных приношений человеческой крови. Каждый день для их жизни требовались человеческие жертвы. Однако терпение подданных истощилось, некоторые из них, в том числе храбрый кузнец и славный Феридун, восстали, они свергли мучителя с престола и навеки заключили его в ужасные вертепы Дамавендской горы.
Однако прежде, чем Персия была освобождена таким образом от власти кровожадного чудовища, его жестокие рабы, которым он поручал находить жертвы для ежедневных приношений, привели однажды под своды дворца Истакара семь прекрасных сестер, походивших на семь гурий. Это были дочери одного мудреца, который, кроме своей мудрости и этих прелестных созданий, не имел никаких сокровищ. Но несмотря на свою мудрость, он не мог предвидеть постигшего его несчастья, и красота его дочерей не могла предотвратить беду. Старшей из них было девятнадцать лет, младшей едва минул тринадцатый год. Они были очень похожи друг на друга, лишь отличались своим ростом, как отличаются ступени лестницы, ведущей в рай. Когда их привели под мрачные своды в легком одеянии из белого шелка, их чудными чертами были очарованы сердца бессмертных. Ударил гром, сотряслась земля, раздвинулась стена свода: юноша в одежде стрелка, сопровождаемый шестью братьями, спустился под своды пещеры. Все они были высокого роста, приятной внешности, хотя очень смуглые, лишь глаза из-под опущенных ресниц не светились жизнью, взгляд их был тускл и мутен, как у мертвецов.
– Зейнаб, – обратился старший из стрелков тихим, приятным и печальным голосом к старшей сестре, взяв ее за руку, – я Котроб, царь подземного мира, властитель Диннистана. Я и братья мои созданы из огненной стихии, но мы презрели повелителя Всемогущего, не захотели поклоняться глыбе земли, получившей образ и название «человек». Быть может, ты часто слышала о нас как о жестоких и безжалостных угнетателях. Но мы от рождения добры и великодушны. Мы лишь тогда становимся мстительными, когда нас оскорбляют. Мы не обманываем доверившихся нам, мы вняли мольбам Митраспа, который настолько мудр, что, воздавая должное Творцу добра, не гнушается тех, кого называют источником зла. Близок конец твой и твоих сестер, но пусть каждая из вас даст нам по волоску из ваших прекрасных кос в залог верности, и мы унесем вас далеко отсюда, в безопасное место, где вам не надо будет бояться ни Зоххака, ни жестоких исполнителей его власти.
«Страх смерти, – говорит поэт, – подобен жезлу Гаруна, который в присутствии царя Фараона пожрал прочие жезлы, превратившиеся в змей».
Дочери персидского мудреца не испугались духа. Они дали Котробу требуемый от них залог, и в ту же минуту невидимая сила перенесла их в очарованный замок на гору Тугрут в Курдистан, где они навсегда скрылись от взглядов смертных. Через некоторое время в окрестностях замка появились семь юношей, отличавшихся мужеством и храбростью на войне и на охоте. Они были более смуглыми, выше и воинственнее всех жителей Курдистанской долины. Они женились, и от них-то произошли семь курдистанских племен, доблесть которых стала известна всей Вселенной.
С изумлением выслушал христианский рыцарь странную повесть, которая до сих пор сохранялась в курдистанских преданиях; затем, после минутного размышления, ответил:
– Однако, сарацин, ты прав: твоих предков можно ненавидеть, но презирать их нельзя. Теперь я не удивляюсь твоей приверженности ложной вере, потому что она перешла к тебе от твоих предков – жестоких стрелков и уводит от тебя истину. Не удивляюсь я теперь, что приближение к нечистым местам навевает на тебя радость, которая всегда пробуждается в душе человека при виде своей отчизны, и что радость твоя выражается в пении.
– Клянусь памятью отца моего, ты прав, – отвечал сарацин, которого замечания христианина нисколько не оскорбили. – Хотя пророк, да будет благословенно его имя, и поселил в нас семена лучшей веры, нежели та, которой предки наши научились в стенах очарованного замка Тугрута, мы не можем так скоро забыть предания старых времен, не можем забыть и духов, от которых ведем свое происхождение. Мы верим, что они не преданы вечному проклятию, им предстоят испытания, после которых они получат прощение или наказание. Впрочем, мы предоставляем разбирать это имамам и муллам. Скажу только, что знания, почерпнутые нами в Коране, не могли полностью исключить наше уважение к этим духам, и что в песнях наших гор до сих пор воспевается старая вера наших предков.
При этих словах он запел стансы, склад и смысл которых казались отголоском древних времен; по-видимому, они были сложены одним из почитателей злого духа Аримана:
АриманО ты, кого Ирак считаетИсточником всех зол и бед,Наш мрачный Ариман, боготворимый мною!Напрасно взор я простираюОт запада к восточным странам:Во всей Вселенной не встречаюМогущественней и сильней тебя!Среди степей бесплодныхДобра верховный властелинЗахочет источить поток воды,Чтоб жажду путника усталогоЦелебной влагой утолить,Но ты лишь повелишь, и волныРазрушат вмиг его.Он слово изречет, и расцветут садыВ степи пустынной, дикой, и от нихДо облаков поднимется душистый аромат.Но в силах кто сдержать все зло,Чуму, горячку, что от стрел твоихУбийственных повсюду, преград не зная,Разносятся, пощады не давая.Владычество твое в сердцах людей.Пускай они перед другими алтарямиСклоняются поникшею главой,Во прах унижения, смиренно!Хоть ужас ты внушаешь, грозный Ариман,Но тайным помыслом к тебе взывают.Все чада праха преданы тебе.Не гром ли звук твоих речей?Не бурей ли облекся ты, как магиО том оповестили миру?Душа твоя питается ли гневом,Иль местью лютою она жива?Когтями ль ты впиваешься в добычу,Или дыханием тлетворным ее разишь?В природе ли самой ты почерпаешьВеликое могущество свое?Ты можешь ли чистейшие струиВ болото смрадное мгновенно превратить?Напрасно мы в борьбе бессильнойТобою посланные бедыСтараемся предвидеть иль отстранить.Издавна ты царствуешь над нами,Ты наш кумир и наше сердце – твой алтарь;Оно тобою бьется, тобой живет.Все помыслы тебе приносят дань,Твое могущество известно всем,Кто ведал ненависть и месть,Любви и честолюбия отраву.Когда в юдоли сей плачевнойНам заблестит отрады лучИ сладостным своим тепломВсе горести и муки отгоняет,Мы трепетать должны – твой взорТлетворный не выносит счастья,И радость – нам предвестник верный горя.О, грозный Ариман! Ты правишьСудьбой людей от колыбели до могилы,Страданья их – дары твоих щедрот.Скажи же мне, великий дух,Могущество твое должно лиСопровождать нас и за дверью гробаИ там нас подавлять навеки?Быть может, строки эти были сложены одним из языческих философов, не озаренным светом истинной веры, видевшим в сказочном божестве Аримане лишь преобладание физического и нравственного зла. Но пропетые человеком, гордившимся своим происхождением от сатаны, они произвели совершенно иное впечатление на рыцаря Спящего Барса, они казались ему похвалой нечистому духу. Слыша страшные слова в той самой пустыне, где сам сатана поклонился Сыну Божию, потребовав сначала от него поклонения, рыцарь раздумывал, должен ли он при расставании с сарацином ограничиться изъявлением своего презрения, или же, по данному обету крестоносца, он должен сразиться с неверным и оставить его труп в пустыне на съедение хищным зверям. Но прежде, чем он успел принять решение, неожиданное происшествие привлекло его внимание.
День клонился к вечеру, но сумерки еще не наступили, так что рыцарь увидел странное существо громадного роста, пристально глядевшее на него. Ловко пробираясь между кустарниками, оно поднималось на скалу; странная одежда, придававшая ему вид дикаря, заставила рыцаря вспомнить изображения фавнов и сильванов, виденных им в древних храмах Рима. Как суеверный шотландец, нимало не сомневавшийся в подлинном существовании языческих богов, он приписал появление этого духа действию гимна, пропетого сарацином.
– Что же, – подумал храбрый сэр Кеннет, – чтоб они сгинули, демон и его приспешники!
Но двух противников, с которыми ему пришлось бы бороться, он решил не предупреждать о своем нападении, что, конечно, сделал бы, если бы имел дело с одним врагом. Он схватил секиру и готовился уже было сильным ударом раздробить череп сарацину, который жизнью заплатил бы за пение персидских стихов, но неожиданное обстоятельство избавило рыцаря от вечного пятна на его совести. Привидение, на которое внимательно устремлены были его глаза, желая усладить их путь, казалось, скрывалось от них за высокими скалами, пользуясь для этого любыми возвышениями на своем пути, с удивительной ловкостью преодолевая трудности. Когда сарацин закончил свою песнь, это странное существо, одетое в козью шкуру, внезапно вышло из своей западни, стало среди дороги и, схватив обеими руками узды коня сарацина, заставило попятиться его лошадь. Благородный арабский конь, будучи не в силах противиться неожиданному нападению незнакомца, надавившего на него удилами, которые по восточному обычаю состояли из железного кольца, приподнялся на дыбы и упал на опрокинутого им всадника. Только быстро отскочив в сторону, спасся сарацин от верной погибели.
Противник его, выпустив вожжи, бросился на лежащего сарацина, схватил его за горло и, несмотря на молодость и силу эмира, смял его под собой, стиснув своими длинными руками руки пленника.
– Хамако! – вскричал эмир полусмеясь, полусердито. – Пусти меня, глупый! Хамако, ты переступил границу дозволенного. Говорят тебе, пусти меня, не то я тебя проколю кинжалом.
– Кинжалом? Неверная собака! – отвечало существо в козьей шкуре. – Возьми, достань его, если можешь! – и, схватив из рук его кинжал, оно махало им над его головой.
– Помогите! Назареянин, на помощь! – вскричал сарацин, уже по-настоящему испугавшись. – Сюда, или Хамако убьет меня!
– Убить тебя! – повторил житель пустыни. – Ты, действительно, заслуживаешь смерти за свои богохульные песни. Мало того что ты осмелился петь их в честь твоего пророка, предтечи сатаны, ты пел гимн Ариману, виновнику зла.
Рыцарь-христианин был изрядно удивлен: все происшедшее оказалось для него совершенно неожиданным, он понял, что его долг – помочь сраженному товарищу, и он обратился к незнакомому существу:
– Кто бы ты ни был и каковы бы ни были твои намерения, но я должен предупредить тебя, что я дал клятву быть верным товарищем сарацина, которого ты видишь! Я прошу тебя отпустить его, так как иначе я буду вынужден вступиться за него.
– Похвальное намерение, – отвечал ему незнакомец, – для крестоносца. Из симпатии к некрещеной собаке вызывать на бой единоверца! Затем ли ты пришел сюда, чтобы воевать за басурман против христиан? Хорош же ты воин Христов, если при себе допускаешь воспевать гимны сатане!
Говоря это, незнакомец встал и отдал кинжал поднявшемуся сарацину.
– Видишь, какой опасности подвергла тебя твоя самоуверенность, – продолжал он, обратясь к сарацину, – и как легко может Бог, несмотря на твою силу и ловкость, которыми ты так гордишься, ниспровергнуть тебя. Итак, остерегайся впредь, Ильдерим, так как если бы твоя планета не уготовила тебе принести пользу и добро, я не отступился бы от тебя до тех пор, пока не вытянул бы язык твой, осмелившийся произносить слова хулы.
– Хамако, – сказал сарацин без малейшего негодования на угрозы и дерзкий поступок, – прошу тебя, добрый Хамако, не используй в другой раз так широко свои права, потому что я как истинный мусульманин хоть и щажу тех, кого Бог, лишив рассудка, одарил духом пророчества, в другой раз не потерплю, чтобы кто-нибудь наложил руку на узду моего коня, а тем более на меня. Я позволяю тебе говорить все, что угодно, и никогда не рассержусь на твои слова, но помни хорошенько, что если ты еще раз нападешь на меня, я сверну твою косматую голову с твоих плеч!
Затем, повернувшись к сэру Кеннету, он сказал ему, садясь на лошадь:
– Что касается тебя, то скажу тебе по правде, что мне приятнее было бы иметь товарищем в дороге человека, который свою дружбу доказал бы не словами, а делом. Ты засыпал меня ими, но, право же, было бы лучше, чтобы вместо них ты помог мне в борьбе с Хамако, который в бешенстве чуть не убил меня.
– Я действительно виноват в том, что не поспешил тебе на помощь, – ответил рыцарь, – и признаюсь в том. Это странное существо показалось мне демоном, которого вызвали твои песни, его неожиданное нападение так ошеломило меня, что я не сразу мог владеть своей рукой.
– Слишком ты холодный и осмотрительный друг, – возразил эмир, – и если бы бешенство Хамако продолжилось, товарищ твой был бы убит возле тебя и, к вечному стыду своему, ты и пальцем не пошевельнул, хотя вооружен с ног до головы и сидишь на добром коне.
– Откровенно говоря, – продолжал оправдываться сэр Кеннет, – я полагал, что это существо дьявол; а так как ты сам происходишь из их рода, то я, право, не знал какие семейные тайны вам надо было сообщить друг другу, в то время как вы катались по песку.
– Ты трусишь, оправдываешься, брат Кеннет, и не хочешь мне отвечать. Знай же, что если бы неприятелем моим был бы действительно дух тьмы, все равно твой долг был бы помочь товарищу. Знай, что если есть что-либо нечистое в Хамако, то он уже больше принадлежит к твоему племени. Это тот самый пустынник, которого ты желал видеть.
– Как?! – воскликнул рыцарь, глядя на стоявшую перед ним сухощавую фигуру. – Это Энгадди! Ты смеешься надо мной, сарацин, это не может быть почтенный Теодорик!
– Спроси его, если ты мне не веришь. – И едва произнес эмир эти слова, как пустынник подтвердил их:
– Я Теодорик Энгадди, – сказал он, – житель пустыни, друг креста, бич неверных, еретиков и поклонников дьявола! Прочь, прочь! Да падут Мухаммед, Термагант и все сообщники их!
При этих словах он вынул из-под своей лохматой одежды нечто вроде бича или, скорее, двойной секиры, обитой железом, и с удивительной ловкостью принялся размахивать ею над своей головой.
– Вот вам святой, – сказал сарацин и, заметив изумление, с каким сэр Кеннет смотрел на странные движения Теодорика, бормотавшего несвязные слова, засмеялся. Пустынник же, помахав своим орудием, нисколько не заботясь о том, чтобы не попасть им по головам своих собеседников, опустил его, показывая свою силу и крепость своего оружия; он ударил им по огромному камню, расколов его.
– Он сумасшедший, – сказал рыцарь.
– Тем не менее его все признают святым, – возразил эмир, – так думают восточные народы, которые верят, что люди, лишенные ума, вдохновляются свыше. Знай же, христианин, когда человек лишается одного глаза, другой делается зорче; когда человеку отрубают руку, другая делается сильнее и крепче. Таким же образом, когда понимание внешних предметов и рассудок у человека помрачаются, яснее и совершеннее начинает он видеть и понимать вещи небесные.
Тут голос сарацина был заглушен громкими восклицаниями пустынника: «Я – Теодорик Энгадди! – восклицал он. – Светоч в пустыне и бич неверных; товарищами моими будут лев и барс, они найдут убежище в моей хижине, и ягненок не устрашится их когтей. Я светоч и факел! Господи, помилуй!»
Прокричав эти слова, он пустился бежать, легко и ловко подпрыгивая. Все его поведение так сильно шло вразрез со святостью пустынника, слава которого разнеслась в далекие страны, что шотландский рыцарь был поражен; ему трудно было совместить эти странные прыжки и дикие крики с рассказами о кротости и святости Теодорика.
Сарацин понял его душевное состояние.
– Ты видишь, – обратился он к рыцарю, – пустынник ждет, чтобы мы пришли к нему в пещеру. К тому же в этих диких местах иного приюта мы не найдем. Тебя он называет Барсом, потому что барс изображен на щите твоем, я же давно прозван Львом, Козленком называет он себя, так как одежда его всегда состоит из козьей шкуры. Не надо, однако, терять его из виду; он быстр, как верблюд.
В самом деле им стоило большого труда не отстать от пустынника, Теодорик, в совершенстве знакомый с извилистыми тропинками, пролегающими через ущелья и скалы, часто вынужден был останавливаться, поджидая своих спутников, он быстро и легко миновал опасности и трудности пути между расщелинами утесов. Сарацин, несмотря на легкое вооружение и быстроту коня, с трудом успевал за ним. Рыцарь же, закованный в стальную тяжелую броню, часто подвергался опасности, так как конь его при тяжелой сбруе не мог легко идти. С облегчением вздохнул он, когда увидел, что святой муж, все время шедший впереди, остановился у входа в пещеру, в руке он держал деревянный факел, пропитанный смолой и светившийся красным тусклым светом, издавая при этом неприятный серный запах.
Несмотря на густой удушливый дым от факела, рыцарь соскочил с коня и вошел в пещеру, где, по-видимому, никто не заботился ни о просторе, ни о покое. Келья разделялась на две части. В первой стоял жертвенник, высеченный из камня, на котором было поставлено распятие, сплетенное из тростника. Эта часть служила пустыннику часовней. Священные предметы пробудили в рыцаре благоговение, и ему стало неловко вводить лошадь в эту священную обитель. Необходимость, однако, заставила его последовать примеру эмира, объяснившему, что таков обычай в их стране. Отверстие в глубине часовни, прикрытое доской, было входом в другую часть, служившую спальней пустыннику; она была устроена с бóльшими удобствами. Много труда стоило разровнять землю, покрытую песком. Каждый день пустынник поливал ее водой из небольшого источника, который, журча, бил из угла скалы, оживляя в знойное время усталые взгляды и запекшиеся уста странников. Пол был устлан сплетенными из водорослей циновками, стены кельи, обтесанные и обвешанные душистыми травами и цветами, образовывали правильные своды. Две восковые свечи освещали этот уютный прохладный уголок.
В одном из углов лежали рабочие инструменты; в другом стояло довольно грубо выполненное резное изображение Богоматери. Все эти вещи, резко отличавшиеся от восточного убранства комнаты, говорили о том, что они сделаны рукой пустынника.
На столе лежали различные коренья, тростник, много вяленого мяса, приготовленного гостеприимным хозяином. Как же согласовать прием пустынника с его недавней дерзкой выходкой – вновь удивился сэр Кеннет. Теперь он весь преобразился: его размеренные движения, благородное величие, его сухощавое, изнуренное постом лицо свидетельствовали о возвышенном душевном настроении. Он ходил по келье, как человек, привыкший управлять другими, но смиривший свою волю в стремлении сделаться рабом Божьим. Его сухощавая высокая фигура, длинная борода, распущенные волосы и смелый, сверкающий огнем взгляд придавали ему вид скорее воина, чем затворника.
С непритворным благоговением смотрел сарацин на пустынника, занимавшегося в это время хозяйством, и сказал сэру Кеннету:
– Теперь Хамако спокоен, но он не будет разговаривать с нами, пока мы не окончим наш ужин.
Теодорик молча указал шотландцу на низенький стул, тогда как сарацин по восточному обычаю сел на циновку, поджав под себя ноги. Пустынник поднял руки, благословляя пищу, предложенную гостям, и они стали есть, храня, как и он, глубокое молчание. Эта сосредоточенность была привычна для сарацина; христианину нетрудно было разделить молчание, потому что он невольно сам углубился в размышления. Странным казался ему контраст в поведении пустынника: его бешеные крики при первой их встрече, кривлянья и все его безумное поведение совершенно не соответствовали серьезному виду гостеприимного хозяина, стоявшего теперь перед ним.
По окончании ужина, в котором Теодорик не принимал участия, он собрал оставшееся со стола и поставил перед сарацином чашу шербета, а перед рыцарем – стакан вина.
– Пейте, дети мои, – сказал он им. Это были первые слова, произнесенные им с тех пор, как они вошли в келью. – Дарами Божиими не воспрещается наслаждаться, только не следует забывать ниспославшего их.
Проговорив это, он удалился в переднюю часть кельи, желая предаться в тишине молитве, гостям же предоставить покой. Не одно любопытство заставило сэра Кеннета обратиться теперь к эмиру с расспросами о пустыннике. Слишком трудно было разобраться ему в своих впечатлениях и согласовать поведение отшельника; еще труднее ему было объяснить безграничное уважение епископов Европы к Теодорику. Более известный как пустынник Энгадди, он вел переписку с Папой и соборами, и письма его, полные живого сочувствия к лишениям и бедствиям латинских христиан в Святой земле, красноречием своим не уступали воззваниям пустынника Петра на Клермонском соборе, проповедовавшего Первый крестовый поход. И в этом уважаемом всеми старце вдруг увидел он исступленного факира. С этой мыслью рыцарь не мог свыкнуться, и она заставляла серьезно задуматься: точно ли можно передать ему возложенное на него важное поручение.
Это поручение и было причиной предпринятого им трудного пути. Однако все, чему он стал свидетелем в этот вечер, сильно смущало рыцаря. Сведения, полученные от эмира, не могли его полностью успокоить.
По его словам, пустынник был прежде храбрым, отважным воином, мнение которого всегда высоко ценилось. Обладая необыкновенной силой, свидетелем которой не раз был сам эмир, он прославился своей храбростью. В Иерусалим он прибыл не как богомолец, а как человек, желавший остаток дней своих провести в Святой земле. Через некоторое время он поселился в этой дикой пустыне, где вскоре среди христиан стал известен своей набожностью; турки относились к нему с большим уважением, так как странности его они считали вдохновением, посылаемым свыше. Сам же Шееркоф затруднялся высказать свое мнение. Хамако, по его мнению, был мудрым человеком. Прежде ему иногда приходилось замечать неприязнь к себе пустынника, но так дерзко он отнесся к нему в первый раз. Малейшее оскорбление по отношению к его вере приводило его в ярость. Рассказывали, что однажды арабы напали на него, опрокинули алтарь и надругались над его верой. Он не мог снести этого и бичом, единственным своим оружием, побил их. Это происшествие быстро распространилось; с тех пор арабы, скитающиеся по пустыне, из опасения к силе пустынника, не трогают ни жилища, ни его часовни. Слава его облетела дальние страны, и сам Саладин относился к нему с уважением. Посетив его несколько раз в качестве прорицателя будущего, султан издал приказ оберегать его. У него даже была обсерватория на высоком месте, откуда мог наблюдать движение планет, оказывающих, по мнению христиан и мусульман, влияние на судьбы людей и заранее предсказывающих о них.
Однако все рассказы Шееркофа не могли разрешить мучительных колебаний сэра Кеннета: считать ли Теодорика действительно сумасшедшим, или внешность и обращение его – просто притворство, которым он хочет воспользоваться, как безумные пользуются своими преимуществами на Востоке? Ему казалась необычной та терпимость, которую фанатические последователи Мухаммеда проявляли по отношению к старцу. Подозрительным показалось ему и то, что Теодорик назвал эмира незнакомым ему именем, и он решил, что оба они, вероятно, близко знакомы. Все эти наблюдения сделали его крайне осторожным: он твердо решил сразу не доверять своего поручения пустыннику, а постараться сначала узнать его.
– Сарацин, – обратился он к эмиру, – пустынник, кажется, так плохо владеет собой, что даже не помнит имен. Я слыхал, что тебя называют Шееркофом, он же называет тебя иначе?
– Когда я жил в шатре моего отца, меня называли Ильдеримом, и так меня зовут еще многие. Воины дали мне прозвище Горного Льва, и это имя заслужил я своим мечом. Но молчи! Вот идет Хамако, он пришел просить нас отдохнуть, он не терпит, чтобы кто-нибудь нарушал его молитвы.
Действительно, в эту минуту к ним вошел отшельник. Он скрестил руки и, стоя перед ними, торжественно сказал:
– Да будет благословенно имя Господа, который после дневных трудов послал нам безмятежную ночь; успокоение да снизойдет на утомленные члены и отойдут заботы!
– Да будет так! – ответили оба воина и, встав, начали собираться ко сну; указав им на их постели, пустынник поклонился и вышел.
Рыцарь Спящего Барса снял с себя тяжелый меч; сарацин помог ему расстегнуть пряжки лат кольчуги, и он очутился в одежде из верблюжьей кожи, которую рыцари обычно носили под своими доспехами. Если Шееркоф удивлялся силе своего противника в битве, когда тот, весь покрытый стальной броней, стремительно бросался на врага, то теперь его не менее поразили стройность его стана и крепкое сложение. Рыцарь, со своей стороны, желая ответить эмиру услугой за услугу, помог ему снять верхнюю одежду, чтобы он спокойнее мог заснуть; немало удивился он и тому, как такой сухощавый человек мог обладать столь огромной силой.
Оба воина прочли свои вечерние молитвы: мусульманин, обратившись на восток, начал произносить непонятные для рыцаря слова; христианин же, опасаясь оскверниться от близкого присутствия неверного, отошел в дальний угол, поставил меч с крестообразной рукояткой перед собой, стал перед ним на колени как перед святым символом спасения и усердно возносил Богу молитвы и благодарность за Его покровительство, оказанное ему во время опасного пути по дикой пустыне. Утомленные тяжелым путем и борьбой, оба воина скоро заснули на своих подстилках.

