Оценить:
 Рейтинг: 0

Тишина

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 ... 20 21 22 23 24 25 26 27 28 ... 56 >>
На страницу:
24 из 56
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Не забыли ли вы, милостивые государи, что только терпение есть высшая добродетель, а гнев – худшее зло?

Это говорил вышедший из трапезной Никита Иванович Романов, рядом с которым стоял, глядя с укоризненным видом на ссорящихся, князь Долгоруков.

– Кому же, как не великим государям нам, холопам вашим, добрый пример подавать?

Царь, прикрыв лицо полой шубы, побрел куда-то вглубь монастырского двора, а патриарх, державшийся куда хладнокровнее, немного постоял на месте, а затем по-хозяйски направился в трапезную.

***

"От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руси, великому государю и отцу нашему, святейшему Никону, архиепископу царствующего великого града Москвы, и всея Великая, и Малая, и Белая России патриарху. Избранному и крепкостоятельному пастырю и наставнику душ и телес наших, милостивому, кроткому, благосердому, беззлобивому, наипаче же любовнику и наперснику Христову и рачителю словесных овец. О, крепкий воин и страдалец царя небесного и возлюбленный мой любимец и содружебник, святый владыко! Радуйся, архиерей великий, во всяких добродетелях подвизающийся! Как тебя, великого святителя, бог милует? А я, грешный, твоими молитвами, дал Бог, здоров. А про нас изволишь ведать, и мы, по милости Божией и по вашему святительскому благословению, как есть истинный царь христианский нарицаюсь, а по своим злым мерзким делам недостоин и во псы, не только в цари, да еще и грешен, а называюсь его же светов раб, от кого создан. Есть ли между нами такой, кто б раба своего или рабыню мимо дела не оскорбил, иное за дело, а иное и пьян напившись оскорбит и напрасно бьет? Все грешны, а меня первого, грешного, мерзкого, которая мука не ждет? Ей, все ожидают меня за злые дела, и достоин я, окаянный, тех мук за свои согрешения. Многогрешный духовный сын твой, о твоем душевном спасении и телесном здравии Господа Бога со слезами молю, и прощения прошу, Бога ради, прости мне многие к тебе согрешения, которым воистину нет числа. А все же пожаловать бы тебе, великому святителю, помолиться, чтоб Господь Бог умножил лет живота дочери моей, а к тебе она, святителю, крепко ласкова; да за жену мою помолиться, чтоб, ради твоих молитв, разнес Бог с ребеночком; уже время спеет, а какой грех станется, и мне, и ей, пропасть с кручины; Бога ради, молись за нее!".

Князю Сигизмунду-Самуилу Ролевскому, шляхтичу белостокскому, второй хоругви первого копейного полка Коронной Армии поручику

Братик, дорогой мой, и снова здравствуй! Немало прошло времени с моего последнего письма, и я, грешный, отчаявшись дождаться от Вашей милости ответа – искренне надеюсь и верю, что отсутствие его связано с общим военным расстройством почтовой службы, а не с твоей всем известной ленью – так вот, прибыв на место и слегка обосновавшись, решил я написать тебе вновь. Дойдет ли до тебя письмо – Бог один знает, поскольку нахожусь я сейчас в самой настоящей осажденной крепости, а письмецо это выслал со смелым поручиком, который, сам-третей, решил прорваться через вражеские полчища и доложить о нашем положении начальству. Впрочем, поскольку московит давно уже хозяйничает верстах в ста западнее нашей цитадели, думаю, что весть о ее осаде мало кого поразит, как гром среди ясного неба.

Но вернемся на пару дней назад. Как тебе, братец, известно, эта часть Великого Княжества представляет собой чрезвычайно густой, дремучий и первозданный лес, в котором, не иначе, и сейчас еще кое-где живут никем не найденные наши, точнее, пана Влилильповского, предки-сарматы. Так вот, после расставания с паном Дубиной и его присными (заметим, расставания самого дружеского, несмотря на вечерние излишества), я почти немедленно въехал в эту проклятую чащу и блуждал по ней добрых три дня. Дорога здесь выглядит как едва заметный просвет между деревьями, в котором, как будто, кто-то слегка примял траву. Излишне говорить, что любого попавшего сюда несчастного путника немилосердно хлещет еловыми ветками, а кони поминутно проваливаются по самое брюхо в грязь. Эти места были бы и красивы своей дикостью, однако изобилие насекомых порой заставляет думать о том, чтобы покончить с жизнью не дожидаясь московской сабли или ядра. И вот, в тот самый момент, когда твой непутевый брат уже думал, что мучениям его не будет конца, древние ели расступились, и перед нами оказалась как на ладони… что ж, назовем это крепостью. Это, и правда недурное сооружение, особенно по меркам времен Ярослава Мудрого или Владимира Мономаха, однако оставим на потом рассказ о причинах моего разочарования. Пока же я был очень рад выбраться из чащи, и увидеть перед собой хотя бы и такое захудалое местечко. С той стороны, с которой мы выехали к нему, не было и намека на посад, однако сами стены стоят на изрядном возвышении и, уже без всяких шуток, весьма пригодны для обороны. С другой стороны крепости расстилается обширная пойма, выходящая к широкой реке, по берегам тоже заросшей лесом. Одним словом, место для укрепления было выбрано далеко не глупыми в военном деле людьми, чего нельзя сказать о нынешних ее управляющих.

Пока я скакал вдоль рва и осматривал стены, настроение мое успело еще больше ухудшиться. Стены изобилуют обширнейшими провалами, некоторые из которых начинаются едва ли выше человеческого роста, и все они, сверху до низу, поросли травой, кустарниками и даже небольшими деревцами – возможно, милыми и романтическими, однако не оставляющими сомнений касательно давности последнего ремонта крепости. Я, однако, с удовольствием рассматривал эту декорацию к рыцарскому роману, любовался бы ею и дальше, если бы меня не отвлекла от этого занятия пуля, взрывшая землю в пол-аршине от меня. Алим встал на дыбы, но по счастью, недалеко уже были ворота, однако и они не вполне избавили нас от опасности, ибо проклятые литвины совсем не торопились нас туда пускать, а вместо этого издевательски долго расспрашивали своих уворачивающихся от пуль гостей о том кто они, да откуда. Уверен, что в этом лишь отчасти повинно их почти полное незнание польского языка, но гораздо больше – бессмысленное и злобное упрямство, густо замешанное на ненависти к полякам и ко всему польскому. Не пришли к ним меня Корона, братец, и даю десять против одного, что князь Черкасский вошел бы в крепость без единого выстрела. Так какую же досаду, можно представить, должно было вызвать у них мое появление. Сложно сказать, проснулись ли у "защитников" христианские чувства, или просто они не были еще тогда уверены в окончательном торжестве московита, но двери крепости, наконец, открылись, и мы въехали в них, покаюсь тебе, не без трусливой поспешности. Решетка опустилась и, как в том же старом рыцарском романе, одновременно с этим из соседнего леска показались ертаульные сотни, осыпавшие нас еще не одной дюжиной пуль и стрел. По ним дали пару залпов из пушек, и москаль, безусловно, не собиравшийся брать крепость сходу, скрылся в лесу. Ты знаешь, что я бываю не в меру вспыльчив, и тут враг рода человеческого вновь предоставил мне возможность сполна проявить этот свой недостаток. Комендант крепости (я хочу сказать, бывший комендант) принялся с такой тщательностью рассматривать мои грамоты, словно я нисколько не был похож на старинного шляхтича, а в руках моих были не правительственные бумаги, а купленные на базаре непристойные стишки. Выждав минуту, я выхватил грамоты из рук наглеца и как следует отхлестал его ими по толстой и красной роже – Милосердный Бог мне судья! Товарищи мои тут же наставили на его жалкую свиту мушкеты, и рокош был подавлен в самом его зародыше. Когда же недоумение, с помощью пощечин и мушкетов, разрешилось, и я принес бывшему коменданту необходимые извинения, отношения наши наладились самым лучшим образом, и я имел возможность познакомиться как с состоянием крепости и орудий, так и с гарнизоном.

Как ты помнишь, я с самого начала не был воодушевлен видом местечка, однако ее внутреннее состояние повергло меня в окончательный упадок духа. Конечно, Смоленская война была успешной для польского оружия, да и помимо того эти места не видели московской сабли уже целый век. Но ведь это не повод превращать важные для обороны страны крепости в живописные римские развалины! Кроме уже упомянутых дыр в стене… Впрочем нет, правильнее будет это назвать отсутствием целых частей стены, так кое-где ее и коза перескочит. Так вот, для обороны этих грозных стен мы располагаем… Братец, присядь: целыми пятнадцатью пушками. Признаюсь, их состояние я не проверял, и не по лени или недостатку времени, а по опасению за свое душевное здоровье: если выяснится, что и они не стреляют, то мне останется только бежать из крепости, переодевшись крестьянкой. И то меньше позору, чем обещает ее оборона.

Поговорим, братец мой, немного и о гарнизоне, ибо, как учат нас все книги по военному делу, крепость сильна не стенами, а защитниками. К моему великому облегчению, хотя командование крепостью и было отдано, как водится, из уважения к местной гордости, литвину, однако здесь есть и целая хорунга гусар, и даже две хорунги драгун. Этим список местных поляков заканчивается, однако, согласись, вполне достаточно и для пира, и для бала, и для дуэлей, и даже (ха-ха) для небольшого сейма. На этом, впрочем, обнадеживающая часть рассказа заканчивается, ибо взятые вместе польские войска здесь не превышают численностью трехсот человек. А ведь я королем и сеймом уполномочен командовать полутора тысячами, и именно за эту численность войск буду, в случае неудачи, нести ответ. И эти полторы тысячи войска здесь, к моему превеликому сожалению, легко наберется. Откуда же? Да оттуда, что я имею честь и счастье командовать еще пятнадцатью хорунгами мещанского ополчения, существующими даже и не на бумаге, поскольку они как черт ладана избегают любых записей своих темных делишек, а только в воображении варшавских властей. Не говорю даже литовского гетмана, ведь он-то хорошо знает положение вещей. Все же, с пять сотен из них наберется, но их оружность и готовность к бою твоему брату предстоит проверять еще много дней, ежели наступающий московит позволит. Больше всего угнетает, братец, то, что с ними и не поговоришь по-человечески: литвины ли они, русины ли – но эту смесь исковерканных славянских слов с еще не пойми какими я, несмотря на происхождение, совершенно не способен понимать. Приходится полагаться на местного толмача, а, по правде сказать, я бы предпочел, чтобы они говорили на великорусском наречии, которое, в силу его варварской сложности, весьма трудно исказить. Вот с этим-то воинством, Сигизмунд, твоему брату и предстоит отражать атаки Одоевского, Хованского и Золотаренко (это образно выражаясь, ибо дело, по всей вероятности, придется иметь со второстепенными воеводами, только и достойными штурмовать эту развалину), покуда сил хватит. Московиты не глупы, а по части разведки, с учетом еще благорасположения местных жителей, они и вовсе будут сильны, и поэтому я жду приступа в самые ближайшие дни. Тогда уж и напишу тебе следующее письмо, если будет, кому писать (хе-хе).

Довольно о грустном, поговорим же о местном обществе. Черт и дьявол! И тут ничего хорошего. Кроме как пьянствовать с уже упомянутой гусарией и драгунами, из которых шляхтичей на пальцах двух рук можно пересчитать, можно попробовать вращаться в местном обществе, которого, впрочем, тоже нет. Слыхал ли ты, братец, в праздных разговорах, что ни Корона, ни Княжество, не стремились развивать свои восточные земли? Так вот: это святая и истинная правда! Мещане местные, из которых, к слову сказать, и состоит ополчение, представляют всю ту же смесь польского, и при том в самом провинциальном и патриархальном его виде, и русинского – о, а это в них более, чем живо! Они, видишь ли, обрядившись в польские кафтаны, сидят на тех же долгих и пьяных пирах, что и их соплеменники по ту сторону границы, а любителям итальянской музыки и тонких разговоров (к коим, впрочем, себя не причисляю) от тех пиров есть все резоны держаться подальше. Конечно, сама судьба своей безжалостной рукой толкает твоего брата, Сигизмунд, к тому, чтобы погрязнуть в этой пьяной азиатчине – вернуться, так сказать, к корням – но не ожидай уже увидеть меня дома прежнего, и пусть пан Влилильповский этого не ожидает: узнает же этот сармат и мою скифскую руку!

Что же до дамского общества, то, полагаю, если исключить мещанок, то здесь я его полностью буду лишен, пишу это с суровым отсутствием иллюзий. Одна надежда на жидовок, коих здесь немало: сам знаешь, что война открывает широко и эти двери. Если вдруг пани Пронская тебе в конец осточертеет, то присылай ее сюда – мы направим ее пыл в нужное русло. Не знаю, почему я ее так часто вспоминаю, но вряд ли это к добру. Но пока, представь, совсем не до баб, тем более что и погода такова, как будто сам Бог решил покарать участников этой свирепой и ненужной войны. Одно хорошо, что жить, все же, приходится в самой обычной русской избе, где, по меньшей мере, тепло. А из того десятка каменных домов, что построились здесь при заботливой власти Республики, давно уже сбежали все жители, ибо отапливать их при отрезанном осадой снабжении нет и малейшей возможности. С едой же пока хорошо, отдадим должное бывшему коменданту. Хотя, если вдуматься, ему и самому надо было что-то есть.

Будет, извел довольно бумаги! Прощаюсь с тобой, братец, Бог знает до каких времен. Поцелуй за меня Гжегоша, Войцеха, Ежи, ну и Франтишека, конечно. С яблочными леденцами ему придется обождать, поскольку, хоть они и продаются тут в большом количестве, но вряд ли вестовые будут рады, если я им вручу кулек с этими самыми леденцами. А в общем, целую вас всех, братишки. Любите друг друга, и про меня не забывайте! Буду на Рождество!

Казимир

Часть пятая

Глава 1

Через мгновение после того, как степное солнце вновь потухло над Иваном Пуховецким, ему вновь пришлось прийти в себя, и нести тяготы жизни, с которой он столько уже раз распрощался. Пробуждение оказалось до того тяжелым, что, сравнивая с тем, как приводила его совсем недавно в чувство ногайская шаманка, Пуховецкий вынужден был сделать выбор в пользу ее способа. Казаки безжалостно плотно привязали Ивана к какому-то старому, заостренному сверху пню, торчавшему от века на берегу худосочной степной речки. Каждый сучок, каждый изгиб коры проклятого пня Пуховецкий явственно ощущал своей спиной. Если бы джуры с их холопским усердием привязали его чуть слабее, рассуждал про себя Иван, все равно бы он не сбежал. Кроме всего прочего, пень стоял на совершенно ровном месте поодаль от реки, не защищенный ни деревцем, ни кустиком. Высоко уже взошедшее солнце не жалело никого, а бывшему долго без сознания Ивану напекло голову так, что он, через минуту после пробуждения, вновь был в шаге от обморока. Пуховецкий хотел сплюнуть, но рот его совершенно пересох. Прямо перед ним, против солнца, сидел на каком-то еще менее приглядном пне Чорный, а по обе руки от него стояли Нейжмак с Игнатом. Если эти двое еще подавали признаки усталости от жары, то атаман был на редкость бодр и свеж, и даже, на удивление, почти весел. Он в упор смотрел на Ивана. Взгляд атамана вовсе не был суров или злобен, но Пуховецкий все же предпочел бы, чтобы так на него смотрели как можно реже. Вокруг этой троицы, расположившись так, как обычно делают это зрители в ожидании представления, собрались почти все казаки чорновского отряда.

– Очнулись, пане? – произнес, наконец, атаман. Иван решил промолчать.

– Ну, стало быть, поговорим, – Пуховецкий, от греха, решил молчать до тех пор, пока Чорный не задаст ему какого-то определенного вопроса. Тот и последовал.

– Когда же ты, сударь мой, решил продать веру Христову и поднять руку на христиан?

– Не только не предавал Святой Веры, атаман, но и в басурманском плену ее хранил, несмотря ни на какие тяготы. На христиан же никогда руки не поднимал. А вот поганых да ляхов, мосцепане, столько перебил, что и не упомню. Сам я природный казак, был на Сечи, да на походе ногаи меня взяли, продали в Крым, там и просидел я в яме немало два года. Потом бежать сподобил Господь…

Чорный поощрительно кивнул, но как только Иван собрался продолжить свой рассказ, атаман перебил его и обратился ко всем присутствующим:

– Товарищи, мосцепане, кто-нибудь на Сечи его милость видал?

Казаки начали, старательно прищуриваясь, вглядываться в лицо Ивана, как будто до этого не смотрели на него полдня, и в основном отрицательно качать головами или бурчать что-то неопределенное. Вопрос атамана был с расчетом, и расчет этот был плох для Пуховецкого. Пробыл Иван на Сечи до плена совсем недолго, и было это немало уже лет назад – по той скорости, с какой менялось население Сечи, особенно в последние неспокойные годы, почти никакой вероятности найти казака, знакомого с Иваном, не представлялось. Но важнее было другое. Когда Пуховецкий больше пришел в себя и имел возможность внимательно осмотреть чорновское воинство, он был удивлен и его одеждой, и вооружением, да и всем его видом. Перед ним стояли в основном вчерашние деревенские мужики, самые настоящие гречкосеи, одетые и вооруженные, чем Бог послал. Если у кого-то из них и оказывался получше мушкет или покрасивее шаровары, то чувствовалось, что приобретены они недавно, всего вероятнее – в этом же походе. Неудержимая жадность казаков к скудным ногайским пожиткам также наводила на размышления: едва ли матерые сечевики стали бы с таким жаром делить овечьи кожухи да неказистые ногайские мечи. Такой знаменитый атаман, мог бы собрать дружину и покрепче, размышлял про себя Пуховецкий. Чорный, тем временем, словно почувствовав мысли Ивана, поощрительно кивнул ему головой, словно подтверждая: разумеется, не всем какзакам знать друг друга, и ничего тут нет особенного.

– А как же ты, пане, бежал, и как к едисанцам прибился?

Пуховецкий ненадолго погрузился в размышления. Излагать сейчас истинную историю своего бегства из Крыма казалось ему плохой идеей: долго, неправдоподобно, да и невыгодно – зачем бы это природный казак стал выдавать себя за сына московского царя? Главное, что по устоявшейся у Ивана привычке никогда не говорить сразу правду, мысль выложить Чорному, как на духу, все, что происходило с ним в эти почти невероятные несколько дней, даже не пришла ему в голову. В затуманенном побоями, жарой и страхом сознании Пуховецкого то, что он собирался рассказать, казалось сейчас вполне ясным и заслуживающим доверия.

– Захворал я, батько. Да и до того, у Кафы живя, на поганого неусердно работал. Вот и решил он меня в Перекопе продать, на ров. Долго на телеге вез: чуть я от жары по дороге не кончился. Ну да ничего, доехали. И только мы в Ор начали въезжать, как тут мимо нас карета, а в ней – евнух, да при нем девка. Какого уж султана жена или наложница – того не знаю, а только сильно я ей, атаман, приглянулся.

Иван окинул взглядом всех собравшихся и с удовлетворением заметил, что слушали его с интересом и явным сочувствием. Благодаря этому к Пуховецкому, несмотря на все его жалкое состояние, начало медленно, но верно, приходить вдохновение.

– И выкупила она меня, атаман! За сколько – не ведаю, а уж что золотом платили, это точно. Сам видел, как монеты сверкали. Ну а там проще репы пареной: сбежал я от них. Евнух казаку не противник, быстро я его, мерина, в канаву сбросил, а с хозяйкой уж подзадержался, но в меру – чтобы поганые снова не захватили.

Иван видел, что рассказ его вызывает все больше и больше сочувствия у казаков, и сам приходил в то состояние воодушевления, когда ему сам черт был не брат. Он даже попытался подняться, но тут же был прижат веревками обратно к пню, жестоко ободравшись и исколовшись о его сучки и трещины.

– И жалко было такую красотку бросать, а на ров более того не хотелось – сбежал я, братцы! А там уж что… Плутал по степи, как заяц, и голодал, и от жажды мучился. Вдоль речки все шел, а как понял, что нет моих сил, так наверх в степь поднялся: была не была. Там меня ногаи и подобрали, еле живого. Сперва то, как водится: с овцами вместе посадили голого, да есть давали только отбросы, пить же вовсе не наливали.

Такое несправедливое описание ногайского гостеприимства могло особенно привлечь к Ивану сочувствие лыцарства, да так и случилось: раздались крики поддержки и ругательства в адрес бесчеловечных ногайцев.

– Но и я-то не прост, братчики! Говорю мирзе: знаю я, мол, мирза, тайное место, клад – тебе на всю орду твою хватит. Только, говорю, ты пока вели меня накормить, от овец к людям перевести, да горилки, говорю, не менее штофа поставь – тогда и клад тебе выдам! Ну, а ногайцы народ доверчивый – целовал меня мирза чуть ли не в губы, одежды велел самой лучшей ногайской выдать, да и вообще привечал. А клада, лыцари, никакого у меня не было отродясь, разве что у мамки когда леденцы воровал – степной я бродяга, братцы!

Казаки здесь окончательно перешли на сторону Ивана: раздались крики, свист, улюлюканье, одним словом, вся та поддержка, которую вчерашние пахотные мужики могли оказать такому бравому казаку. Чорный, с тем же добродушно радостным выражением, что было на лице большинства его подчиненных, оглядел всех, а затем сказал с неожиданной холодностью:

– Спасительница-то твоя, Ваня, по-другому сказывает.

Иван еще не успел понять, о какой спасительнице идет речь, но вся уязвимость его рассказа тут же представилась Пуховецкому в полной мере. Конечно, с дюжину казаков видели его в Крыму, и стоило одному из них не полениться и рассказать про Ивана, как всеведущему Чорному в один день стало бы известно, что некий пленник ездит по Крыму со знатным московским посольством. А нет ли и здесь, в чорновской ватаге тех, что видели его на Перекопе? Мысль об этом по-настоящему тревожила Ивана. Не говоря уже о том казачишке, что был вместе с москальским посольством… Однако, смысл слов атамана стал доходить до Пуховецкого и это было важнее всех его мысленных построений.

– Спасительница? – тупо повторил Иван.

Он не знал, что в тот самый момент, когда верный джура Чорного уже готовился удушить его кушаком – ведь не пачкать же об эдакую падаль шашку – на поляну выскочила невесть откуда взявшаяся кудрявая рыжая девушка, стремительно, несмотря на сильную хромоту, подбежала к атаману, упала сама на колени, а колени атамана обхватила с не девичьей силой, и стала громким голосом заклинать Чорного пожалеть Ивана, обещая рассказать про него что-то важное. Чорный поначалу даже немного испугался: откуда это могла здесь, в этом глухом углу, взяться эта рыжая бестия, не кикимора и не утопленница ли? Голос у девушки был не только громкий, но и звонкий, разносящийся на версту по округе, и атаман с раздражением услышал разговоры казаков, которые теперь что есть сил продирались к нему через кусты на этот шум. Игнат же с Нейжмаком стояли в еще большем недоумении и, по своей привычке, без конца переглядывались с дурацким видом. Словно прочитав мысли атамана, девушка вскочила и бросилась, не переставая блажить, в кусты, навстречу приближавшимся казакам. Поняв, что прикончить ее за компанию с Иваном, что было вполне исполнимо в присутствии только двоих слуг, теперь стало невозможно, Чорный поднялся и с перекошенным смесью гнева и неискренней улыбки лицом направился за девушкой. Та же, завидев в кустах приближавшихся казаков и поняв, что жизнь ее в безопасности, кинулась обратно к Чорному, не меняя существа своих слов, но выкрикивая их еще на октаву выше. Старый атаман даже поморщился от этого пронзительного визга и замахал девушке рукой: тише, мол, выслушаем твой рассказ. Он торопливо пошел в сторону казаков, малозаметным жестом призывая Игната и Нейжмака следовать за ним, в то же время громко, успокаивающим отеческим голосом обращаясь к девушке:

– Будет, будет кричать-то, красивая! Коль знаешь чего – выслушаем, разберем с товарищами. Не по-лыцарски это – без суда казнить. Да только как выслушаем-то, коли оглохнем? Ты потише, дочка…

Он обернулся и яростной мимикой, не делая ни движения руками, показал двум слугам, что нужно не просто бежать за ним, но и прихватить валявшегося без сознания "Абубакара", после чего уходить без промедления. Если бы многие казаки увидели, что в обнаруженной могиле покоятся вовсе не их боевые товарищи, а простые крестьяне, выдать Ивана за Абубакара, что было очень нужно почему-то атаману, сделалось бы куда сложнее.

Так Матрена оказалась во второй раз спасительницей Ивана, а теперь стояла в паре аршин от Чорного и глядела на Пуховецкого взглядом, говорившим: я, мол, что нужно скажу, только и ты не подкачай. Как и что будет девушка рассказывать казакам, Иван не знал, но мало было сомнений, что рассказ этот может ох как сильно отличаться от его собственного. Но Пуховецкий смело, с победным видом улыбнулся девушке, как самой незаменимой свидетельнице.

Чорный долго переводил свой проницательный взгляд с Ивана на девушку и обратно и, наконец, негромко, с почти елейным добродушием обратился к Матрене:

– Ну, красивая, расскажи нам про этого пана, да смотри – не забудь чего. Очень уж по его шее шашка плачет, если правда то, что мы о нем думаем. Да и шашка ни к чему, а вот колышек отесать для его милости не зря будет, коли тот он, кого мы ищем…

– А рассказывала я уже все, батька, чего это по сто раз повторять? – задиристо, прямо как раньше в московском лагере, прервала его Матрена. Иван не мог про себя вновь не удивиться ее бойкости.

– Да расскажи, дочка, уважь меня, старика. То ты мне да немногим рассказывала, а теперь мы всем товариществом его судить должны. По твоим-то словам всяко он чист выходит, согласен, но не могу я один решать, а всякий из братства должен выслушать, да слово сказать, если нужно – таков уж наш обычай. Может, подкрепиться тебе? Ох, хорошей горилки для тебя, красавица, припасли…

– Не надо, пане. Тут о жизни христианской речь, без горилки решать надо!

Чорный почти восхищенно закивал головой.

– Ну что же… К поганым я как и все попала, ничего особенного: кто только не попал в тот год – таких мало. Сидела я в Кафе на продажу, со всеми вместе на рынке, и вдруг вижу: татары хлопца везут, светленького – как раз он и был. Быстро провезли, да я его запомнила. А потом со мной такое было, что только на Сечи бандуристам петь, и то не поверят. Только хлопца провезли, как пришли на рынок москали, да не простые – знатные. Разряжены, как чучела, бородищи у каждого – до колена, да с косичками, на кафтанах – чуть ли не алмазами шито, а сапоги-то, сапоги – такие только девки татарские носят. А сабли да пистоли ничего бы были, но все изукрашены, как яйца пасхальные – такими бы баб на святки пугать, а не с погаными биться!
<< 1 ... 20 21 22 23 24 25 26 27 28 ... 56 >>
На страницу:
24 из 56

Другие электронные книги автора Василий Проходцев