Юношеские годы Пушкина - читать онлайн бесплатно, автор Василий Петрович Авенариус, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияЮношеские годы Пушкина
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 5

Поделиться
Купить и скачать

Юношеские годы Пушкина

Год написания книги: 2011
Тэги:
На страницу:
14 из 24
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Окончание речи Асмодея пропало в сумбуре голосов всех «арзамасцев», которые, обступив Василия Львовича, с непритворным уже радушием поздравляли его со званием старосты «Арзамаса». Натешившись над простоватым московским приятелем своим, они, казалось, вполне чистосердечно жали ему руку, троекратно лобызались с ним, потому что за его открытый, добрый нрав все от души были к нему расположены.

– Теперь, дорогой собрат наш Вот, – возгласил председатель, – очередь говорить за тобой: тебе предстоит славный подвиг отпеть твоего покойного предместника по «Беседе». Но как сим предместником был ты же сам, то и отпеть ты имеешь самого себя.

Василий Львович, приготовивший уже подобающее ответное слово, сперва немного как бы опешил. Но надо было выдержать роль до конца. Зайдя на другую сторону стола, он принял изящную ораторскую позу и развязно начал так:

– Правила почтеннейшего нашего сословия повелевают мне, любезнейшие арзамасцы, совершить себе самому надгробное отпевание. Но – я не почитаю себя умершим! Напротив того, я воскрес: ибо нахожусь посреди вас; я воскрес, ибо навсегда оставляю мертвых умом и чувствами…

– Очень хорошо! Прекрасно сказано! – раздалось кругом.

Оратор окинул присутствующих орлиным взглядом и, искусно перейдя к длинноухим Мидасам «Беседы», прочел теперь заранее приготовленную литию мнимоусопшему «беседчику» князю Шихматову. Похоронив его, он обратился снова к присутствующим:

– Почтеннейшие сограждане «Арзамаса»! Я не буду исчислять подвигов ваших. Они всем известны. Я скажу только, что каждый из вас приводит сочлена «Беседы» в содрогание, точно так, как каждый из них производит в собрании нашем смех и забаву. Да вечно сие продолжится! Пусть сычи вечно останутся сычами: мы вечно будем удивляться многоплодным их произведениям, вечно отпевать их, вечно забавляться их трагедиями, плакать и зевать от их комедий, любоваться нежностью их сатир и колкостью их мадригалов. Вот чего я желаю и чего вы, любезнейшие товарищи, должны желать непрестанно для утешения и чести «Арзамаса».

Замечательные в своем роде речи этого достопамятного вечера не пропали для потомства: князь Вяземский занес их от слова до слова в свою записную книжку и поставил нас, таким образом, в возможность дословно (с некоторыми только сокращениями) привести их в нашем правдивом повествовании.

Прибавим к рассказанному одно: что вечер заключился обильным ужином, за которым неоднократно уже упомянутому арзамасскому Гусю (конечно, в жареном уже виде) была оказана полная честь, старосте «Арзамаса» – Воту были принесены самые задушевные тосты, а заклятому врагу его – князю Шаховскому – пропета хором сочиненная Дашковым кантата, каждый куплет которой заканчивался припевом:

Хвала, хвала тебе, о, Шутовской!

Глава XIX

Опять дядя и племянник

Зверь начал фыркать, издали обнюхивая своего гостя, и вдруг, поднявшись на задние лапы, пошел на него. Француз не смутился, не побежал… вынул из кармана маленький пистолет, вложил его в ухо голодному зверю и выстрелил.

«Дубровский»

Мог ли ожидать почтенный староста «Арзамаса» после описанного торжества своего, что родной племянник его, 16-летний школьник, осмелится подметить в этом торжестве одну оборотную сторону?

Отчасти виноват в том, правда, был Светлана-Жуковский. Недолго после того «арзамасского вечера» он навестил опять своего молодого друга в Царском Селе и был сам в таком редко счастливом настроении духа, что почти без настояний со стороны Пушкина чрезвычайно картинно воспроизвел перед его глазами все фазисы торжества и даже произнес целые тирады из сказанных речей. Пушкин хохотал до упаду.

– Но какие же, скажи, преимущества дяди как старосты «Арзамаса»? – спросил он.

– О! Весьма, существенные, – с важностью отвечал Жуковский. – Когда он присутствует в заседании, то место его – рядом с председателем; когда же отсутствует, то – в сердцах друзей; вещий глас его в «Арзамасе» имеет силу трубы и приятность флейты; подпись его на протоколах отмечается приличною званию размашкою, и прочее, и прочее.

– Мне, право, немного жаль дяди. Неужели он так и не заметил, что вы над ним подтрунивали?

– Да ведь, голубчик, все от чистого сердца, а у него оно еще добрее.

– Но в конце концов вам нельзя же будет скрыть от него, что другие члены принимаются без таких дантовских мучений?

– Напротив, все уже шито и крыто. Вяземский уверил его, что он также прошел через те же мытарства.

– Ну, а на будущее время?

– На будущее время их уже не будет: ввиду тех мук, которые испытал Василий Львович при своем искусе и которые он преодолел только благодаря силе своего духа, – все гуси единогласно постановили: впредь новых гусей принимать без искуса, как для них тягостного, а для старых гусей убыточного.

– Гусей? – переспросил Пушкин.

– Ну да, арзамасских гусей, то есть членов. Так мы выбрали уже нашими почетными гусями Нелединского, Дмитриева, Карамзина…

– Даже Карамзина?

– Он лично благодарил нас за честь.

– Так он разве теперь в Петербурге?

– Да, он приехал из Москвы представить государю восемь готовых уже томов своей «Истории государства Российского». Ах, милый мой, что это за светлая личность! Мне как-то необыкновенно приятно даже о нем думать и говорить. У меня в душе, можно сказать, есть особенно хорошее свойство, которое называется Карамзиным: тут соединено все, что есть во мне доброго и лучшего. Недавно я провел у него самый приятный вечер. Он читал нам описание взятия Казани. Какое совершенство! и какая эпоха для русского – появление этой истории! По сию пору наши предки были для нас только мертвыми мумиями, и все истории русского народа, известные доселе, можно назвать только гробами, в которых мы видели лежащими эти безобразные мумии. Теперь, благодаря Карамзину, они оживают, подымаются и получают привлекательный, величественный образ…

– Если бы мне самому удалось тоже увидеть опять его! – сказал Пушкин.

– А он, кажется, собирался на обратном пути в Москву завернуть сюда к тебе.

– Да? И ты, Василий Андреич, тоже заедешь вместе с ним?

– Не могу, друг мой, потому что не буду уже в Петербурге.

– Но ты ожидал ведь пристроиться при дворе?

– И пристроился.

– Пристроился? И молчишь до сих пор!

– Императрица Мария Федоровна была так милостива, что назначила меня своим чтецом. Но… я все еще не могу привыкнуть к придворной сфере; меня все тянет домой, к своим; и вот на днях я собираюсь к ним в Дерпт.

И точно, Жуковский более года провел в тесном семейном кругу в Дерпте и только в конце 1817 г. возвратился в Петербург, когда был назначен преподавателем русского языка великой княгини (впоследствии императрицы) Александры Федоровны.

Как предупредил уже Жуковский, вскоре после него, именно в конце марта, Пушкина в Царском Селе действительно навестил Карамзин, а вместе с ним и возвращавшиеся также в Москву Василий Львович и князь Вяземский.

Карамзина Пушкин видел в последний раз 4 года назад в Москве, в родительском доме, и хорошо еще помнил. Князя Вяземского, который у них бывал реже и, как человек молодой, значительно возмужал, он почти не узнал. Будучи мальчиком, Пушкин не интересовался особенно ни тем, ни другим. В настоящее время, сам выступив на литературное поприще, он глядел на них во все глаза.

Карамзину в декабре месяце минуло ровно 50 лет, но он за последние 4 года почти не изменился. Только волосы, зачесанные с боков на верх головы, сильнее прежнего серебрились, да две характеристичные морщины по углам рта врезались как будто глубже. Благородное, спокойно доброе лицо его с высоким открытым лбом и правильным римским носом было по-прежнему удивительно привлекательно; серьезно улыбающиеся губы его не умели, казалось, принять недовольное выражение; а из задумчиво-выразительных глаз глядела самая светлая, чистая душа. С первой же встречи с этим человеком нельзя было не исполниться к нему безотчетного уважения и доверия.

Князь Вяземский, летами хотя и более чем вдвое его моложе (ему минуло только 23 года), был на вид не менее его солиден. Высокого роста, плечистый и коренастый, он, словно сознавая свою богатырскую мощь, двигался медленно, вразвалку и, раз удобно где-нибудь усевшись, не переменял уже своего положения. Зато в умных глазах его часто вспыхивал яркий огонек; насмешливо улыбающиеся губы его раскрывались только для метких и дельных замечаний. Сойдясь с ним впоследствии на дружескую ногу, Пушкин так нарисовал его портрет:

Судьба свои дары явить желала в нем,В счастливом баловне соединив ошибкойБогатство, знатный род с возвышенным умомИ простодушие с язвительной улыбкой.

На сделанный Пушкиным Карамзину обычный вопрос вежливости о здоровье его жены и детей ясные черты историографа слегка омрачились.

– Ты, может быть, не слышал, – сказал он, – что мы в ноябре месяце схоронили нашу милую дочь Наташу?

– Ни слова!

– Все дети у нас переболели скарлатиной, но Наташа не перенесла болезни.

Карамзин подавил вздох и, отвернувшись к окошку, забарабанил пальцами по стеклу.

– Но ваш серьезный труд должен бы, кажется, помочь вам забыть вашу потерю? – счел нужным выразить свое соболезнование Пушкин.

– Ах, милый мой!.. Жить не значит – писать историю, писать стихи или комедию, а как можно лучше мыслить, чувствовать и действовать, любить добро и возвышаться к нему душою; все другое – шелуха, не исключая и моих восьми томов истории. Чем более живешь, тем более уясняется тебе цель жизни…

– Ну полно, Николай Михайлыч, – сказал Василий Львович, дружески хлопая опечаленного по плечу. – Лучше поговорим о твоих успехах. Знаешь ли, Александр, что государь дал Николаю Михайлычу 60 тысяч на напечатание его истории и пожаловал ему Анненскую ленту через плечо!

– Последнее даже было лишнее… – вставил от себя Карамзин.

– Ну нет, не говори. И это, братец ты мой, еще не все, – с одушевлением продолжал Василий Львович, обращаясь к племяннику. – Смертельный враг его и всех нас, «арзамасцев», Александр Семеныч Шишков, расшаркнулся перед ним и признал себя побежденным.

– Вот это, точно, блистательная победа! Где ж это было?

– А у старика Державина. Расскажи-ка сам, Николай Михайлыч.

– Гаврила Романыч пригласил меня на обед, – начал Карамзин. – Оказалось, что он позвал и друга своего Шишкова. Тот, когда нас представили друг другу, как будто смутился. Люди, которые не знают коротко ни вас, ни меня, сказал я ему, вздумали приписать мне вражду к вам. Я не способен к вражде; напротив того, я привык питать искреннее уважение к добросовестным писателям, которые трудятся для общей пользы, хотя и не сходятся со мною в некоторых убеждениях. Я не враг ваш, а ученик, потому что многое, высказанное вами, было мне полезно… «Я ничего не сделал…» – пробормотал Шишков сквозь зубы; но, судя по тому, как он встречался потом со мною, надо думать, что он относится теперь снисходительнее ко мне, хотя я дружу по-прежнему с «арзамасцами».

– Ах, кстати, дядя, – заметил Пушкин, – вас можно поздравить как старосту «Арзамаса»?

Василий Львович окинул столпившуюся кругом лицейскую молодежь сияющим взглядом.

– А до вас сюда тоже слух уже дошел? М-да, – добавил он с самодовольною скромностью. – Теперь хоть сейчас в гроб лягу, не поморщась; над могилой же моей вы, племянники мои, можете начертать ту самую эпитафию, что начертал Белосельский[48] на смерть моего тезки, а своего камердинера:

Под камнем сим лежит признательный Василий:

Мир и покой ему от всех земных насилий!

– Можно начертать и вариант, – неосторожно сострил Александр. – «Под шубой сей лежит»… или еще лучше: «Под чучелом лежит наш дядюшка Василий»…

Насмешка была слишком прямолинейна: даже простодушнейший Василий Львович понял ее и насупился. Князь Вяземский счел нужным выступить посредником.

– Жуковский, видно, разболтал вам об искусе дяди? – спросил он Пушкина.

– Да, рассказал…

– Ну вот. А лавры нашей Светланы прельстили, очевидно, молодого человека. Есть ли на свете человек милее нашего Василия Андреича? И что же? Он, чувствительнейший «балладник», «гробовых дел мастер», в то же время наш первый гусляр и скоморох, «шуточных и шутовских дел мастер».

– То поэт самой чистой воды: ему простительно, – с важностью отозвался Василий Львович, – а у этого и молоко-то на губах не обсохло…

– Однако тоже поэт, тоже попадет скоро в ваш «Арзамас»! – неожиданно вступился за товарища Кюхельбекер.

– Кто? Александр-то? Француз, как вы сами его здесь прозвали?

– Я, дядя, пишу теперь почти что только по-русски… – возразил со своей стороны племянник, которого от слов дяди вогнало в краску.

– Да что пишешь-то? – продолжал в том же высокомерном тоне Василий Львович. – Накропал пару каких-то жалких од и вообразил себя тоже поэтом. На таких скороспелых поэтиков у меня давно сложена эпиграмма:

Какой-то стихотвор (довольно их у нас)Послал две оды на Парнас.Он в них описывал красу природы, неба,Цвет розо-желтый облаков,Шум листьев, вой зверей, ночное пенье совИ милости просил у ФебаЧитая, Феб зевал и наконец спросил:«Каких лет стихотворец был,И оды громкие давно ли сочиняет?»– Ему пятнадцать лет, – Эрата отвечает.«Пятнадцать только лет?» – Не более того. —«Так розгами его!»

Эпиграмма, видимо, понравилась большинству лицеистов; они со смехом оглянулись на молодого Пушкина: что-то он еще скажет?

– Эпиграмма была бы хоть куда, – заговорил Александр, и в голосе его прозвенела уже задорная нотка, – если бы только…

– Если бы что? Ну, говори! – приступил к нему дядя.

– Если бы она была вдвое короче.

– Что?!

– Первое условие эпиграммы – сжатость, лаконизм.

– Скажите, пожалуйста! Лаконизм! Тоже критик нашелся! Хотел бы я знать, как ты выразился бы короче?

– Дайте мне десять минут – напишу.

– Десять минут? Ха! Изволь, дружок. На вот тебе бумагу (Василий Львович достал свою карманную книжку и вырвал листок); на карандаш. Садись сейчас и пиши.

Всех присутствующих сильно заняло стихотворное состязание между дядей и племянником. Даже Карамзин, беседовавший в стороне с лицеистом Ломоносовым, которого знал еще по Москве, подошел теперь узнать о предмете спора. Пока Александр присел к столу, чтобы решить мудреную задачу, Василий Львович вынул часы и, не отрываясь, следил за движением минутной стрелки.

– Семь минут прошло… – бормотал он про себя. – Восемь минут…

– Готово! – объявил племянник, вскакивая из-за стола.

– Покажи-ка сюда, – сказал тут Карамзин и отобрал у него листок. В следующую минуту, не говоря ни слова, он скомкал в кулаке бумагу и с немым укором взглянул в глаза молодому поэту. Тот, молча же, потупился.

Все поняли, что стихотворная шутка зашла уже чересчур далеко. Понял это и Василий Львович. Схватив шапку, он с каким-то ожесточением наскоро стал прощаться. Произошел общий переполох. Все лицеисты чувствовали себя перед ним как бы виноватыми и любезно проводили его с лестницы. Один старший племянник его только остановился на верхней площадке; да и тут он отвернулся к окну и совершенно, казалось, погрузился в созерцание валившего с неба густого снега.

Вдруг кто-то сзади тронул его за руку. Он быстро обернулся. Перед ним стоял Карамзин.

– Я возвратился к тебе вот зачем, – серьезно заговорил он. – Дай мне слово, Александр, не печатать этой эпиграммы.

– Никогда? – спросил Пушкин.

– Да… или, по крайней мере, не при жизни дяди.

– Обещаюсь.

– Я верю тебе, – сказал Карамзин и, кивнув ему головой, опять спустился вниз.

«Какая же то была эпиграмма?» – спросит, может быть, читатель.

По всем признакам эпиграмма была та самая, которая вслед за смертью Василия Львовича в 1830 году появилась в «Северных цветах» и в первых четырех строках которой вполне было выражено то же, на что Василию Львовичу потребовалось не менее двенадцати строк:

Мальчишка Фебу гимн поднес.

«Охота есть, да мало мозгу.

А сколько лет ему, вопрос?»

– Пятнадцать. – «Только-то? Эй, розгу!»

Последовавшему вскоре примирению дяди с племянником, очень может быть, способствовали как Карамзин, так и князь Вяземский, с которым молодой Пушкин со встречи в лицее вступил в переписку, а с 1817 года был уже на «ты». Но первый шаг к примирению был сделан самим Александром. К Светлому празднику 1816 года он послал дяде в Москву свое стихотворение «Желание»:

Христос воскрес, питомец Феба!..

В ответ на это Василий Львович (17 апреля) писал ему между прочим:

«Благодарю тебя, мой милый, что ты обо мне вспомнил. Письмо твое меня утешило и точно сделало с праздником… Я хотел было отвечать тебе стихами, но с некоторых пор Муза моя стала очень ленива, и ее тормошить надобно, чтоб вышло что-нибудь путное. Вяземский тебя любит и писать к тебе будет. Николай Михайлович (Карамзин) в начале мая отправляется в Царское Село. Люби его, слушайся и почитай. Советы такого человека послужат к твоему добру и, может быть, к пользе нашей словесности. Мы от тебя многого ожидаем… Ты – сын Сергея Львовича и брат мне по Аполлону. Этого довольно…»

Если дядя жаловался на свою лень, то и племянник не остался перед ним в этом отношении в долгу. Ответил он ему только спустя восемь месяцев, к новому, 1817 году, известным полустихотворным письмом:

«Тебе, о Нестор «Арзамаса»,В боях воспитанный поэт,Опасный для певцов соседНа страшной высоте Парнаса,Защитник вкуса, грозный Вот!Тебе, мой дядя, в Новый годВеселья прежнего желаньеИ слабый сердца перевод —В стихах и прозою посланье.

В письме вашем вы назвали меня братом; но я не осмелился назвать вас этим именем, слишком для меня лестным.

Я не совсем еще рассудок потерял,От рифм бакхических шатаясь на Пегасе:Я знаю сам себя, хоть рад, хотя не рад…Нет, нет, вы мне совсем не брат:Вы дядя мне и на Парнасе.

…Кажется, что судьбою определены мне только два рода писем – обещательные и извинительные: первые в начале годовой переписки, а последние при последнем ее издыхании…

Но вы, которые умелиПростыми песнями свирелиКрасавиц наших воспевать,И с гневной музой ЮвеналаГлухого варварства началаСатирой грозной осмеять…И вы, которые умелиЛюбить, обедать и писать,Скажите искренно: ужелиВы не умеете прощать?..»

Такое благозвучное покаяние племянника рассеяло, кажется, последнюю тень неудовольствия стихотворца-дяди.

Глава XX

Карамзин

Сокрытого в веках священный судия,Страж верный прошлых лет, наперсник муз любимыйИ бледной зависти предмет неколебимый…«К Жуковскому»

Весною 1816 года, именно 24 мая, Карамзин по приглашению императора Александра переселился с семейством своим из Москвы в Царское Село. Раз в воскресенье, за утренним чаем, Пушкину подали от него записку. Сообщая о своем переезде, Карамзин звал поэта-лицеиста к себе запросто отобедать вместе с товарищем его Ломоносовым.

В глазах Пушкина вспыхнул огонь удовлетворенного самолюбия. На что ему теперь этот Энгельгардт, когда Карамзин просит его к себе?

И он с какою-то, почти злорадною гордостью рассказывал всем и каждому о полученном им приглашении. Особенно завидовал ему такой же поэт, Дельвиг, которому очень, казалось, хотелось посмотреть на знаменитого писателя и историографа в его домашнем быту.

Из-за чайного стола Пушкин прямо направился в библиотеку, а оттуда, с томом сочинений Карамзина под мышкой, удалился в парк. Здесь же, спустя несколько часов, отыскал его другой приглашенный, Ломоносов.

– Эк зачитался! – сказал тот. – Что это у тебя? Так и есть: «Бедная Лиза»!

– Да ведь надо же было несколько подготовиться, так сказать…

– К предстоящему экзамену? – усмехнулся Ломоносов. – Однако пора, брат, идем.

По приказанию государя Карамзиным был отведен в царском парке маленький китайский домик. Когда юноши наши (принаряженные, разумеется, в свою праздничную форму) подошли к цветочному садику, разведенному перед домом Карамзиных, и только что раскрыли калитку, – на них из-за куста сирени с гамом и визгом налетела ватага детей. Пушкин вовремя посторонился, чтобы не быть сбитым с ног бежавшею впереди девочкою-подростком, за которой гнались остальные, меньшего возраста дети.

– Сонюшка! – невольно вскричал он, потому что в хорошенькой девочке, хотя еще носившей короткое платьице, но стройной и довольно уже высокой, узнал 14-летнюю, старшую дочь Карамзина, от первого его брака.

Сонюшка остановилась и, задыхаясь еще от бега, большими удивленными глазами уставилась на незнакомого ей лицеиста.

– Вы не узнаете меня, Сон… Софья Николаевна? – поправился он.

И без того раскрасневшееся личико девочки залило огненным румянцем до корней волос.

– Ах, Пушкин… – пролепетала она и упорхнула мимо него птичкой обратно к дому.

Задержанная на бегу вместе с нею, орава малолеток шумно помчалась вслед.

– Это вы, Пушкин? – приветствовал молодого гостя по-французски с балкона звучный женский голос, и подошедшие к дому лицеисты увидели на низеньком балконе, за столиком, уставленным серебряным кофейным сервизом, двух лиц: цветущую и очень видную из себя средних лет даму, хозяйку дома Екатерину Андреевну Карамзину[49], и молоденького, но не по летам серьезного усача лейб-гусара, Петра Яковлевича Чаадаева, как узнали они вслед за тем из рекомендации хозяйки.

На вопрос юношей: «Как здоровье Николая Михайловича?» – Екатерина Андреевна холодно поблагодарила и объяснила, что до обеда муж ее всегда занят и не выходит из кабинета. Налив затем обоим по чашечке кофею, она, по-видимому, сочла свои обязанности в отношении к ним оконченными и, не обращая уже на них никакого внимания, возобновила с Чаадаевым прерванную живую французскую болтовню.

Пушкин украдкой перемигнулся с Ломоносовым: «Смотри мол, как важничает!», однако невольно сам заинтересовался беседой или, вернее сказать, одним из беседующих, Чаадаевым. Не будь на нем военной формы, Чаадаева можно было бы принять за флегматического английского лорда; а его решительные, часто глубокомысленные отзывы о самых разнообразных предметах, его обдуманные, осмысленные рассказы о пребывании его за границей обличали в нем не только бывалого, всесторонне образованного, но и ученого человека.

Пушкин не вытерпел и вмешался в разговор. Меткие и остроумные замечания поэта-лицеиста, должно быть, обратили также внимание Чаадаева, потому что тот более чем с обыкновенною светскою любезностью удовлетворял его любознательность относительно заграничной жизни.

Так незаметно подошло время обеда Все собрались в столовой. Показался из своего кабинета и хозяин-историограф и с неизменной своей спокойной приветливостью поздоровался с гостями. В начале обеда все предались главному занятию – утолению голода, и самый разговор вращался около пищи. Когда всем подали к бульону горячих пирожков, Николаю Михайловичу поставили тарелку вареного рису.

– Без рису мне суп не в суп, – объяснил он гостям, подмешивая в бульон ложку рису. – Рис, рюмка портвейна да стакан пива из горькой квассии – вот ежедневная приправа к моему обеду; а на ночь пара печеных яблок – вот мой десерт.

– С ним у меня просто горе, – пожаловалась Екатерина Андреевна Чаадаеву на мужа, – самые любимые блюда мои бракует, да и ест-то, как птичка, два зернышка.

– Вам бы, Николай Михайлыч, брать пример с Крылова, – развязно подхватил Пушкин. – Я слышал от Жуковского, что они обедали раз вместе в Павловске у императрицы Марии Федоровны. Крылов всякого кушанья наваливал себе полную тарелку.

– Да откажись хоть раз, Иван Андреич, – шепнул ему Жуковский, – дай государыне возможность попотчевать тебя.

– А ну как не попотчует? – отвечал Иван Андреич и продолжал накладывать себе на тарелку. – Синица в руке все же вернее журавля в небе.

– Как это характеризует этого гиппопотама! – заметила Екатерина Андреевна, удостоив улыбкой рассказ Пушкина, тогда как другие взрослые смеялись, а дети громко хохотали. – Ч-ш-ш! Будьте же тише, дети!

– Нет, за Иваном Андреичем мне не угоняться, – добродушно отозвался Карамзин. – Да и дело не в количестве, а в качестве пищи. Для строгого труда нужна и строгая диета. Встаю я всегда рано, натощак отправляюсь гулять пешком или верхом, и зимой, и летом, какова бы ни была погода. Выпив затем две чашки кофею, выкурив трубку моего кнастеру, я сажусь за работу и не разгибаю спины вплоть до обеда. Так я сохраняю свое здоровье, которое мне нужно не столько для себя, не столько даже для моей семьи, сколько для моего усидчивого кабинетного труда.

– Я, папа, себе и представить не могу, чтобы вы были тоже когда-нибудь маленьким! – решилась ввернуть свое слово любимица его, Сонюшка.

– А между тем представь: я был когда-то даже еще меньше тебя!

Шутка его снова развеселила всех за столом.

– Право? – рассмеялась Сонюшка и, точас покраснев, робко оглянулась на мачеху и молодых гостей. – Но, верно же, папа, вы были не таким ребенком, как мы?

– Кое в чем, милая, я, точно, может быть, отличался от других детей. Очень рано лишившись матери, я не знал ее ласк и был предоставлен сам себе. Книги сделались для меня высшим наслаждением. Помнится, еще лет восьми-девяти от роду, читая в первый раз римскую историю, я воображал себя то маленьким Сципионом, то Ганнибалом. Когда же мне как-то попался в руки «Дон Кихот», я в один темный и бурный вечер прокрался в горницу, где хранился у нас разный старый хлам, разыскал ржавую саблю, заткнул ее себе за кушак и отправился на гумно – искать приключений со злыми духами. Но чем дальше, тем жутче мне становилось. Помахал я этак саблей по воздуху и с замирающим сердцем обратился вспять. Но подвиг мой казался мне тогда немалым!

На страницу:
14 из 24

Другие электронные книги автора Василий Петрович Авенариус