– Помилуйте, сударыня! – оправдывалась расчувствовавшаяся старушка. – Не я ли его с самых пеленок взростила? Дороже он мне и родных-то ребят, ей-Богу, правда!
– Ну, ну, не рассуждай, пожалуйста! Полезай себе опять на козлы: скоро поедем дальше, – оборвала ее Надежда Осиповна; потом обратилась по-французски к сыну: – А уж тебе-то как не совестно, Александр?
Александр насилу высвободился из объятий няни; на глазах его блестели слезы, когда он взглянул на стоявшего тут же Дельвига. Выражения глаз последнего нельзя было заметить за синими очками, но игравшая на губах его улыбка как бы говорила: «Вот тебе и киевская ведьма!»
Раскрасневшийся Пушкин только улыбнулся в ответ: старушка няня его, хотя и вся бронзовая от загара, имела такую простодушную, чисто великорусскую физиономию и выказала к нему такую непритворную материнскую нежность, что заподозрить в ней малорусскую ведьму, конечно, никому бы и в голову не пришло.
Надежда Осиповна вошла между тем в прихожую лицея и на ходу, через плечо, небрежно сказала швейцару:
– Нельзя ли позвать ко мне пансионера Льва Пушкина?
– Слушаю-с, ваше превосходительство! – подобострастно отвечал швейцар, который с первого взгляда признал в ней по меньшей мере генеральшу.
Надежда Осиповна стала подниматься во второй этаж, шурша по каменным ступеням лестницы своим дорожным шелковым платьем; дочь и сын следовали за нею.
Здесь же, на лестнице, Ольга Сергеевна, украдкой от матери, крепко чмокнула брата и окинула его сияющим взглядом.
– Как ты, однако, Александр, вырос!
– И ты не меньше стала, – отшутился он, – совсем как взрослая – в длинном платье!
– Да ведь мне уж семнадцатый год. Ты меня сколько лет не видал. Но вот теперь мы будем видеться часто. Лето мы еще проведем в Михайловском[1 - Село Михайловское, Псковской губернии, имение Пушкиных.], а к осени совсем уже переедем в Петербург.
– Вот как! И папа тоже? Отчего он не с вами?
– Папа? Да разве ты не знаешь, что он зимой еще отправился из Москвы в Варшаву начальником этой комиссариатской, что ли, комиссии нашей резервной армии?
– Да, правда, ну и что же?
– Ну и надоело ему, кажется, бросает службу и на днях должен съехаться с нами в Петербурге.
В приемной Надежду Осиповну встретил сухощавый и вертлявый чиновник. Осведомившись о цели ее прибытия, он с неловким поклоном отрекомендовался ей:
– Надзиратель по учебной части Василий Васильевич Чачков.
– Чачков? – переспросила Надежда Осиповна. – А не Пилецкий?
– Совершенно справедливо-с, – залебезил надзиратель, – предместник мой точно назывался Пилецкий-Урбанович, но месяца два назад его… как бы лучше выразиться?..
Он замялся и опасливо оглянулся на молодого Пушкина. Но тот с сестрою удалился уже в углубление окна, чтобы продолжать с нею там прерванную беседу.
– Не угодно ли вам присесть, сударыня? – спросил Чачков, указывая почетной гостье на клеенчатый диван.
Она села, а он остался на ногах перед нею и продолжал пониженным голосом:
– С предместником моим, изволите видеть, учинилось здесь нечто необычайное… Разве сынок ваш ничего не отписал вам?
– Писал, кажется, – как теперь припоминаю, – что Пилецкий ушел, но и только.
– Ушел… гм! Да-с… но форсированным маршем.
– То есть его «уходили»?
– Хе-хе-хе! Тонко изволили заметить. Однако мало ли что болтают. Не всякому слуху верь. Воспитанники, словно сговорившись меж собой, хранят дело в тайне. Нам же, начальству, ведомо лишь, что у них с господином Пилецким было секретное собеседование при закрытых дверях. О чем? Одному Богу да самим им только известно. На другое же утро господина Пилецкого и след простыл: укатил в Петербург невозвратно. Да-с, сударыня! – вздохнул преемник Пилецкого и снова покосился на Пушкина. – Могу сказать, тяжеленько-таки нынче нашему брату! Директора нам все еще не дают, и живем мы между небом да землей, как на шаре воздушном.
– Да ведь кто-нибудь поставлен у вас на место директора?
– Положим, что так… Я вас, сударыня, не беспокою своим разговором?
– Нет, отчего же! Мне, напротив, любопытно знать, какой у вас тут надзор за детьми.
– А мне, осмелюсь доложить, некая даже потребность облегчить душу… Как скончался, изволите видеть, в марте месяце покойный директор Малиновский (достойнейший, говорят, был человек; не имел чести его знать), так, впредь до окончательного назначения ему преемника, обязанности директорские его сиятельство граф Алексей Кириллович (министр наш, Разумовский) изволил возложить на старшего из господ профессоров, Кошанского. Но беда беду родит. Господина Кошанского постигла тоже тяжкая болезнь. И вот власть разделили: каждый из господ профессоров директорствует поочередно. Все они, положим, люди препочтенные, но бывают здесь только наездом из Петербурга и спешат «распорядиться» каждый по своей части, не справясь толком, согласуется ли, нет ли «распоряжение» с мерами прочих содиректоров. Коли уже у семи нянек дитя без глазу, так спрашиваю я вас, сударыня: каково-то нашему многоголовому детишу-лицею у семи ученых мужей? Чем дальше в лес, тем больше дров, а где лес рубят, там щепки летят. Первой такой щепкой был мой бедный предшественник, второй щепкой чуть-чуть не сделался эконом наш Золотарев…
– А что было с ним?
– Что было с ним?.. – повторил Чачков и прикусил язык. Теперь только как будто спохватился он, что чересчур уж откровенно излил перед посторонним лицом накипевшую у него на сердце горечь. – Да так, ничего-с, маленькое недоразумение с одним из воспитанников, но все теперь, слава Богу, улажено, а кто старое вспомянет, тому глаз вон.
– Надеюсь, что воспитанник этот был не сын мой Александр? – спросила Надежда Осиповна, строго поглядывая в сторону сына.
– О нет-с!.. Скажу прямо: то был граф Броглио… Так вот как, сударыня. Одно слово: «междуцарствие», как метко прозвали сами господа лицеисты это переходное время-с. И приходится нам, начальству их, идти потихонечку-полегонечку, лавировать, как меж подводных рифов, между строгостью и лаской.
Как нарочно, надзирателю пришлось тут же показать это «лавирование» на деле. В приемную вошел в высоких ботфортах, с хлыстом в руке темнолицый, чернобровый геркулес-лицеист. Похлопывая хлыстом по ботфортам, он так самоуверенно огляделся кругом, так беззастенчиво прищурился своими как смоль черными глазами на сидевшую на подоконнике, рядом с братом, Ольгу Сергеевну, что та вспыхнула и потупилась. С тонкой усмешкой переглянувшись с Пушкиным, он прошел далее.
– А, граф! – обратился к нему с товарищескою фамильярностью надзиратель. – Ну что, наездились верхом?
– Наездился, – нехотя отозвался тот и, проходя мимо, еще пристальнее всмотрелся в лицо красавицы матери своего товарища.
– Кто этот нахал? – спросила, негодуя, Надежда Осиповна, когда граф-наездник скрылся за дверью.
– А это, сударыня, тот самый граф Броглио, о котором я имел честь давеча вам докладывать. Он пользуется у нас привилегией ездить верхом в здешнем гусарском манеже.
Влетевший в это время вихрем второй сын Надежды Осиповны, Лев, Леон или Левушка, прервал разговор ее с надзирателем. Обняв и расцеловав по пути сестру у окна, он бросился к матери и, уже без околичностей, сжал ее также в объятиях. Младший сын был ей, очевидно, дороже первенца. Сама порывисто приголубив мальчика, она усадила его около себя, вышитым батистовым платком отерла ему разгоряченное лицо и с одобрительной улыбкой заслушалась его детской болтовней.
Надзиратель Чачков деликатно отошел в сторону, да ему было теперь и не до них, потому что воспитанники, возвращавшиеся один за другим с прогулки и с шумным говором проходившие через приемную в столовую, требовали его полного внимания; каждому говорил он что-нибудь, по его мнению, подходящее и приятное.
– Дельвига я сейчас узнала на улице по его синим очкам, – говорила полушепотом Ольга Сергеевна брату, который должен был называть ей по именам всех товарищей, проходивших мимо как бы церемониальным маршем.
– А этот блондин, верно, князь Горчаков? – спросила она, когда мимо них прошли опять два лицеиста, блондин и брюнет: первый – писаный красавец; второй – тщедушный, неприглядный малый, с крупным носом и заметными уже усами.
– Да, Горчаков, – отвечал Александр. – Ты как догадалась, Оля?
– Да ведь ты же писал мне, что он в своем роде Аполлон Бельведерский…
– Не правда ли? Но он прекрасен не только телом, но и душой. Впрочем, Суворочка ему в этом отношении ничуть не уступит.
– Суворочка?
– Ну, да, тот брюнет, что шел с ним, – Вальховский, Суворочка или Sapientia[2 - Мудрость.].