
Юношеские годы Пушкина
«Проведя праздник у отца в Петербурге, после Крещения я поехал в Псков. Погостил у сестры несколько дней и от нее вечером пустился из Пскова; в Острове, проездом, ночью взял три бутылки клико (шампанского) и к утру следующего дня уже приближался к желаемой цели. Свернули мы, наконец, с дороги в сторону, мчались, среди леса, по гористому проселку: все мне казалось не довольно скоро! Спускаясь с горы, недалеко уже от усадьбы, которую за частыми соснами нельзя было видеть, сани наши, в ухабе, так наклонились набок, что ямщик слетел. Я с Алексеем, неизменным моим спутником от лицейского порога, кое-как удержался в санях. Схватили вожжи. Кони несут среди сугробов, опасности нет, в сторону не бросятся, все лес, и снег им по брюхо; править не нужно. Скачем опять в гору извилистой тропой; вдруг крутой поворот, и как будто неожиданно вломились с маху в притворенные ворота, при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора.
Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим! Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал об заиндевевшей шубе и шапке. Было около 8-ми часов утра. Не знаю, что делалось. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один – почти голый, другой – весь забросанный снегом. Наконец пробила слеза (она и теперь, через 33 года, мешает писать в очках); мы очнулись. Совестно стало перед этой женщиной; впрочем, она все поняла. Не знаю, за кого меня приняла; только, ничего не спрашивая, бросилась обнимать. Я тотчас догадался, что это добрая его няня, столько раз им воспетая, и чуть не задушил ее в объятиях.
Все это происходило на маленьком пространстве. Комната Александра была возле крыльца, с окном на двор, в которое он увидел меня, услышав колокольчик. В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с книгами, и проч., и проч. Во всем поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев (он всегда, с самого лицея писал оглодками, которые едва можно было держать в пальцах).
После первых наших обниманий пришел и Алексей, который, в свою очередь, кинулся целовать Пушкина: он не только близко знал и любил поэта, но и читал наизусть многие из его стихов.
Подали нам кофе; мы уселись с трубками. Беседа пошла правильнее; многое надо было хронологически рассказать, о многом расспросить друг друга.
Пушкин показался мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя, однако же, ту же веселость; может быть, самое положение его произвело на меня это впечатление. Он, как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе. Прежняя его живость во всем проявлялась – в каждом слове, в каждом воспоминании: им не было конца в неумолкаемой нашей болтовне.
Я привез Пушкину в подарок „Горе от ума“; он был очень доволен этой, тогда рукописной комедией, до того ему вовсе почти незнакомой. После обеда, за чашкою кофею, он начал читать ее вслух; жаль, что не припомню теперь метких его замечаний, которые, впрочем, потом частию явились в печати.
Потом он мне прочел кое-что свое, большею частью в отрывках, которые впоследствии вошли в состав замечательных его пьес; продиктовал начало из поэмы „Цыганы“ – для „Полярной звезды, и просил, обнявши крепко Рылеева, благодарить за его патриотические Думы.
Между тем время шло за полночь. Нам подали закусить; на прощанье хлопнула третья пробка. Мы крепко обнялись, в надежде, может быть, скоро свидеться в Москве. Шаткая эта надежда облегчала расставанье после так отрадно промелькнувшего дня. Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякал у крыльца, на часах ударило три. Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось: как будто чувствовалось, что в последний раз вместе пьем и пьем на вечную разлуку! Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин еще что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него: он остановился на крыльце со свечкой в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: „Прощай, друг!“ Ворота скрипнули за мной…“»
Друзьям не было уже суждено свидеться: вскоре Пущина превратная судьба занесла на другой край света – на границу Китая, в Читу. Но в самый день прибытия его туда ему вручили пришедшее уже раньше приветствие друга-поэта:
Мой первый друг, мой друг бесценный!И я судьбу благословил,Когда мой двор уединенный,Печальным снегом занесенный,Твой колокольчик огласил.Молю святое Провиденье:Да голос мой душе твоейДарует то же утешенье,Да озарит он заточеньеЛучом лицейских ясных дней!Уже стариком Пущин получил разрешение возвратиться на родину, в село Марьино, Бронницкого уезда, Московской губернии, где тихо и окончил век свой 3 апреля 1859 года.
Еще безотраднее была судьба третьего приятеля Пушкина, Кюхельбекера. Несмотря на свои выдающиеся способности, на свои прекрасные душевные качества, на свое немецкое усердие и терпение, он, как и надлежало истому Дон Кихоту, начал и кончил жизнь восторженным сумасбродом и неудачником. Попав с лицейской скамьи вместе с Пушкиным в коллегию иностранных дел, он, однако, скоро бросил службу и укатил за границу. Здесь, в Париже, он не без успеха прочел по-французски несколько лекций о славянской литературе; но он дал слишком большой простор своему красноречию; и его вызвали обратно в Россию. Перейдя на службу в Тифлис, он близко сошелся там с Грибоедовым. Но его тянуло в Москву, и в 1823 году он окончательно перебрался туда. Существуя уроками в университетском пансионе и в частных домах, он все свободное время посвящал литературе. Даже Пушкин, который прежде постоянно подтрунивал над его стихотворными опытами, начал относиться теперь к ним снисходительнее: благодаря своей настойчивости Кюхельбекер выработал себе понемногу правильный русский слог и стал строчить очень недурные, хотя и напыщенные стихи, которые охотно принимались в журналы. В сообществе с князем Одоевским он предпринял, наконец, и собственный журнал: «Мнемозину». Но роковой для многих русских литераторов 1825 год оказался таковым и для Кюхельбекера. Десять лет несчастный безумец должен был искупать свои заблуждения в стенах тюрьмы, а всю остальную жизнь – в ссылке. Но и в заточении, в разлуке со всеми близкими, он не упал духом: по доставлявшимся ему журналам и книгам он прилежно следил за умственным движением и ростом милой ему России, вел дневник всему прочитанному и лучшее утешение находил в молчаливой беседе со своей собственной Музой. 19 октября 1836 года, когда Пушкин в последний раз праздновал с друзьями в Петербурге лицейскую годовщину, на другом краю света опальный товарищ его, Кюхля, изливал в стихах свои чувства к ним и в особенности к Пушкину, своему идеалу:
Чьи резче всех рисуются чертыПред взорами моими? Как перуныСибирских гроз, его златые струныРокочут… Пушкин! Пушкин! Это ты!В 1837 году Кюхельбекер женился на совершенно необразованной девушке, дочери баргузинского почтмейстера, которая нимало не могла разделять его возвышенных стремлений. Во время зимней бури в 1844 году, переезжая Байкал и спасая жену и детей, Кюхельбекер так простудился, что уже не поправился. Вдобавок он вскоре еще ослеп. Незадолго перед своим концом он продиктовал старому товарищу своему, Пущину, последнюю свою волю и умер от чахотки в Тобольске 11 августа 1846 года. На могильной плите его начертали всепрощающие слова Спасителя:
«Приидите ко Мне вси страждущий и обремененнии и Аз упокою вы!»
Двое других лицейских стихотворцев, связанные между собой тесной дружбой как создатели «Лицейского мудреца», Илличевский и Корсаков, не оправдали возлагавшихся на них надежд. Илличевский, которому профессор Кошанский отдавал когда-то предпочтение даже перед Пушкиным, оставил след в литературе небольшим только томиком стихов «Опыты в антологическом роде», изданным в 1827 году, на служебном же поприще дошел не далее начальника отделения. Из Корсакова, поэта и музыканта, может быть, со временем и развился бы талант, но уже три года по выпуске из лицея он скончался, как и Кюхельбекер, от чахотки на чужбине, во Флоренции. Достойно удивления присутствие духа, которое выказал Корсаков перед неизбежным концом: за час еще до смерти он сочинил самому себе русскую надгробную надпись и нарочно написал ее четкими, крупными литерами, чтобы итальянские граверы, копируя, ненароком не исказили ее. Вот эта надпись:
Прохожий, поспеши к стране родной своей!
Ах! Грустно умирать далеко от друзей!
В одном из своих стихотворений, посвященных лицейской годовщине (1825 г.), Пушкин, пересчитывая отсутствующих друзей, сочувственно вспоминает и о Корсакове:
Он не пришел, кудрявый наш певец,С огнем в очах, с гитарой сладкогласной:Под миртами Италии прекраснойОн тихо спит, и дружеский резецНе начертал над русскою могилойСлов несколько на языке родном,Чтоб некогда нашел привет унылыйСын севера, бродя в краю чужом.Две матки лицейские, граф Броглио и Комовский, имели диаметрально противоположную участь. Первый, замешанный в 1829 году в возмущении Греции, погиб молодым еще человеком геройскою смертью в случайной стычке; второй, прослужив недолго помощником статс-секретаря государственного совета, удалился в свою частную жизнь и окончил ее мирно в глубокой старости, в 1880 году, искренне оплакиваемый семьей и многочисленными друзьями.
Большинство других товарищей Пушкина, упоминаемых в нашем рассказе, достигло на государственной службе «степеней известных»: Ломоносов был посланником в Гаге, барон Корф – членом государственного совета и директором Императорской Публичной библиотеки, Корнилов – сенатором, Бакунин – тверским губернатором, Вальховский – бригадным генералом, Матюшкин – адмиралом, Маслов – директором департамента податей и сборов, Малиновский и Данзас – полковниками. Всех их, однако, неизмеримо опередил один – князь Горчаков. Как в лицее он был у всех на виду, ставился всем в пример, так точно и за стенами лицея он выдвинулся впереди всего русского народа, стал первым подданным русского царя – государственным канцлером и министром иностранных дел. Сколько раз судьба России была, можно сказать, в его руках! Сколько раз взоры всей Европы были неотступно устремлены на него! И ему же было суждено пережить всех первенцев лицея. Удалившись уже от дел, но сохраняя почетное звание канцлера, он угас от старческой дряхлости 27 февраля 1883 года. Таким образом, к нему, оказывается, относились вещие слова его гениального товарища-поэта:
Кому ж из нас под старость день лицеяТоржествовать придется одному?Несчастный друг! Средь новых поколенийДокучный гость и лишний, и чужой,Он вспомнит нас и дни соединений,Закрыв глаза дрожащею рукой…Профессор лицеистов первого выпуска Кошанский, который, во всяком случае, дал первый толчок их литературному направлению, впоследствии гордился своим гениальным учеником-поэтом. Я. К. Грот в своих школьных воспоминаниях рассказывает об этом, между прочим, следующее:
«Читать с воспитанниками Пушкина еще не было принято и в лицее; его мы читали сами иногда во время классов украдкою. Тем не менее, однако ж, Кошанский раз привез нам на лекцию только что полученную от Пушкина из деревни рукопись – „19 октября 1825 года“ („Роняет лес багряный свой убор…“) и прочел нам это стихотворение с особенным чувством, прибавляя к каждой строфе свои пояснения. Только там, где речь зашла о заблуждениях поэта, он довольствовался многозначительной мимикой, которая вообще входила в его приемы. Особенно при стихах:
Наставникам, хранившим юность нашу,Не помня зла, за благо воздадим…он дал нам почувствовать, что и Пушкин не во всем заслуживает подражания».
Умер Кошанский в 1831 году в должности директора института слепых в Петербурге; а любимый профессор лицеистов Куницын – в 1840 г. директором департамента духовных дел иностранных исповеданий. Из числа прочих профессоров Гауеншильд ознаменовал себя переводом на немецкий язык истории Карамзина.
Назвав Карамзина, не можем кстати не упомянуть, что хотя знаменитый историограф имел непосредственное влияние на Пушкина только до 1820 года, после которого им не суждено было уже свидеться, но, как дорог он всегда оставался Пушкину, красноречивее всего говорит текст посвящения «Бориса Годунова»:
«Драгоценной для россиян памяти Николая Михайловича Карамзина, сей труд, гением его вдохновенный, с благоговением и благодарностью посвящает Александр Пушкин».
Другой неизменный покровитель и старший друг Пушкина, Жуковский, пережил его 15-ю годами и дал нам подробное, глубоко трогательное описание последних минут его. С восшествием на престол императора Николая I, будучи назначен воспитателем наследника (впоследствии императора) Александра Николаевича, Жуковский до 1840 года почти вовсе отказался от литературы; только с этого времени, сделавшись опять свободным, он мог вернуться к своему любимому занятию и перевел стихами, между прочим, всю Гомерову «Одиссею». Последнею, лебединою песнью его было, как думают, стихотворение «Царскосельский лебедь», точно написанное им на самого себя:
…вновь помолоделый,Радостно вздымая перья груди белой,Голову на шее, гордо распрямленной,К небесам подъемля, весь воспламененный,Лебедь благородный дней ЕкатериныПел, прощаясь с жизнью, гимн свой лебединый.А когда допел он, – на небо взглянувшиИ крылами сильно дряхлыми взмахнувши —К небу, как во время оное бывало,Он с земли рванулся… и его не сталоВ высоте… и навзничь с высоты упал он;И прекрасен мертвый на хребте лежал он,Широко раскинув крылья, как летящий,В небеса вперяя взор уж негорящий.Подобно Жуковскому, несомненно, конечно, и поэт-дядя, Василий Львович, способствовал развитию таланта молодого Пушкина, хотя не столько своими собственными, довольно слабыми стихами, сколько своим поощрительным примером. Небезынтересно, что Василий Львович, долго сомневавшийся в даровании племянника, впоследствии громче всех прославлял его по всей Москве и сам попытался подражать ему в поэме своей «Капитан Хабров», которую, однако, так и не дописал. Много лет страдая подагрой, он целые дни проводил лежа на диване и в 1830 году с книгой в руках и со словами: «Как скучны статьи Катенина!» – испустил последний вздох.
Свою мать, Надежду Осиповну, Пушкину пришлось схоронить за несколько месяцев только до своей собственной смерти. Во время ее последней болезни сын нежно ухаживал за нею, и тут-то она стала отвечать ему, чуть ли не впервые, такой же беззаветною материнскою лаской.
Сергей Львович не был в Петербурге во время внезапной кончины сына и (как мы увидим ниже) долго был безутешен. Он дожил до 1848 года и под конец жизни впал в детство.
Младший сын его, Лев Сергеевич, служил некоторое время офицером на Кавказе, вел вообще рассеянную жизнь и пережил отца только пятью годами.
Сестра поэта, Ольга Сергеевна, вышла замуж за лицеиста Павлищева. В последние годы ее занимали исключительно тайны загробной жизни. В молодости она хотя и пописывала недурные стихи, а впоследствии написала свои воспоминания (на французском языке), но в порыве спиритического экстаза, к сожалению, сожгла все свои рукописи. Ослепнув и разбитая параличом, она скончалась в 1868 году в кругу своей семьи в Петербурге.
Верная няня Пушкина, Арина Родионовна, разделявшая с ним целые годы сельского одиночества в Михайловском, перебралась вместе с ним в 1826 году в Петербург, где и похоронена в 1828 году.
Теперь нам остается сказать еще только о главном действующем лице нашего правдивого повествования – самом Пушкине. Но это – такая неисчерпаемая тема, что мы волей-неволей ограничимся только самым существенным, прямо относящимся к нашему рассказу.
По мере своего умственного роста Пушкин все живее ощущал недостаток своей научной подготовки для серьезного литературного дела и в 1821 году еще признавался в этом Чаадаеву.
В уединении мой своенравный генийПознал и тихий труд и жажду размышлений.Владею днем моим; с порядком дружен ум;Учусь удерживать вниманье долгих дум;Ищу вознаградить в объятиях свободыМятежной младости утраченные годыИ в просвещении стать с веком наравне.На юге России он стал учиться английскому языку, чтобы читать Байрона в оригинале, начал составлять себе избранную библиотеку, с переездом же в 1824 году в село Михайловское он выписал себе из Петербурга кипы научных книг, стал изучать Шекспира, Тацита, Карамзина и древние летописи русские; делал из них пространные выписки, а на полях писал свои собственные критические заметки, которые впоследствии изумляли знатоков глубокомыслием и деловитостью. Недаром император Николай Павлович после продолжительной беседы с Пушкиным отозвался, что говорил с умнейшим человеком в России!
По возвращении в Петербург Пушкин с удвоенной энергией принялся за грандиозный труд – изучение всех материалов к истории Петра Великого и его преемников. Плодом этих изучений явился, между прочим, несравненный роман «Капитанская дочка».
Особенное усердие и поэтическое вдохновение сходили на поэта осенью. Тогда он нарочно удалялся от света в сельское уединение, где литературная производительность его в это время года была изумительна. Так, в письме своем к Плетневу из Москвы от 9 декабря 1830 года он сообщает:
«Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно не писал. Вот что я привез сюда: две последние главы „Онегина“, совсем готовые для печати; повесть, писанную октавами („Домик в Коломне“); несколько драматических сцен или маленьких трагедий, именно: „Скупой рыцарь“, „Моцарт и Сальери“, „Пир во время чумы“ и „Дон Жуан“. Сверх того, написал около 30-ти мелких стихотворений. Хорошо? Еще не все (весьма секретное, для тебя единого!): написал я прозою 5 повестей („Повести Белкина“)».
И такая-то масса капитальных произведений была создана в какие-нибудь три месяца! Большую поэму свою «Полтава» он написал тоже осенью (1828 г.), в две недели времени. Точно давно предчувствуя, что нить жизни его разом оборвется, он торопился сделать все, что было в его силах. Он сознавал, что он – «избранник небес», которому свыше предопределено быть «пророком» своего народа:
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,Исполнись волею моей,И, обходя моря и земли,Глаголом жги сердца людей.Поговорка, что никто не бывает пророком в своем отечестве, неприменима к Пушкину. Он уже в молодые годы пользовался такою популярностью, что, куда бы он ни показался, везде сбегались глазеть на него, как на диковинного зверя. В одном из писем своих к Дельвигу из Тверской губернии, где он гостил в 1828 году у близких знакомых, он рассказывал о таком забавном случае:
«Соседи ездят смотреть на меня, как на собаку Минуто[65]. Петр Маркович[66] здесь повеселел и уморительно мил. На днях было сборище у одного соседа; я должен был туда приехать. Дети его родственницы, балованные ребятишки, хотели непременно туда же ехать. Мать принесла им изюму, черносливу и думала тихонько от них убраться. Но Петр Маркович их взбудоражил, он к ним прибежал:
– Дети! дети! Мать вас обманывает! Не ешьте черносливу, поезжайте с нею: там будет Пушкин; он весь сахарный, а зад его яблочный; его разрежут – и всем вам будет по кусочку.
Дети разревелись:
– Не хотим черносливу! Хотим Пушкина!
Нечего делать – их повезли, и они сбежались ко мне, облизываясь; но, увидев, что я не сахарный, а кожаный, совсем опешили».
Из множества подобных анекдотов приведем еще только один, где разочарование было на стороне Пушкина. Во время одного из своих странствий по России поэт наш в ожидании, пока на почтовой станции перепрягали лошадей, вошел в общую комнату и потребовал себе обед. Едва он сел за стол, как перед ним очутилась незнакомая барышня, очень миловидная и приличная на вид, и, рассыпаясь в похвалах его таланту, преподнесла ему вышитый кошелек. Польщенный поэт искренне поблагодарил ее, после обеда же сел опять в коляску и покатил далее. Но не отъехал он еще за черту деревни, как его нагнал верховой и остановил экипаж.
– В чем дело? – спросил Пушкин.
– Да ваша милость изволили забыть отдать 10 рублей за кошелек, что купили у барышни, – был ответ.
Пушкин расхохотался и отдал деньги. После он часто рассказывал об этом случае охлаждения его авторского самолюбия.
Как мы уже упомянули, предчувствие близкой смерти явственно тяготило Пушкина на последней лицейской годовщине 1836 года. Еще в апреле того же года, сам отвезя тело умершей матери своей в Псковскую губернию, в Святогорский монастырь, он купил там место и для себя, рядом с ее могилой, и был все время крайне расстроен. Тем же предчувствием смерти веет от его стихотворения, написанного в июне 1834 года:
Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит,Летят за днями дни, и каждый час уноситЧастичку бытия; а мы с тобой вдвоемПредполагаем жить… И глядь – как раз умрем.На свете счастья нет, но есть покой и воля.Давно завидная мечтается мне доля —Давно, усталый раб, замыслил я побегВ обитель дальную трудов и чистых нег.С вечера 27 января 1837 года по Петербургу сперва смутно, а затем все настоятельнее начал распространяться невероятный, ужасный слух: что Пушкин, великий Пушкин, которого все знали в полном цвете сил, от которого ожидали для родной литературы еще так много, смертельно ранен, что ему остается жить только несколько дней, может быть – несколько часов! Со всех концов столицы и знакомые и незнакомые наперерыв присылали справляться о положении больного. От императора Николая Павловича прискакал еще в полночь к ходившему за умирающим лейб-медику Арендту фельдъегерь с собственноручной запиской, которую Арендт должен был прочесть поэту:
«Если Бог не приведет нам свидеться в здешнем свете, – писал государь, – посылаю тебе мое прощение и последний совет умереть христианином. О жене и детях не беспокойся: я беру их на свои руки».
– Я не лягу, буду ждать, – приказал государь словесно передать Арендту.
«Какой трогательный конец земной связи между царем и тем, кого он когда-то отечески присвоил и кого до последней минуты не покинул! – писал потом Жуковский к отцу Пушкина. – Как много прекрасного, человеческого в этом порыве, в этой поспешности захватить душу Пушкина на отлете, очистить ее для будущей жизни и ободрить последним земным утешением. „Я не лягу, я буду ждать“».
За несколько часов до кончины Пушкина государь вызвал к себе во дворец Жуковского, чтобы выслушать от него подробности о ходе болезни, и повторил ему то же, что сказал ранее в записке: чтобы Пушкин не беспокоился о судьбе жены и детей.
– Они мои! – заключил он.
– Вот я как утешен! – сказал Пушкин, судорожно поднимая к небу руки, когда выслушал от Жуковского обещание государя. – Скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования… что желаю ему счастья в его сыне… что я желаю ему счастья в его России…
И как истинно по-царски Николай Павлович сдержал свое слово! Не только с имения Пушкина был снят весь казенный долг, но вдове его была назначена пожизненная пенсия в 5 000 рублей, детям в 6 000 рублей, и, кроме того, на издание сочинений поэта было пожаловано 50 000 рублей.
В последние минуты мысли умирающего возвратились еще раз к его светлой юности, к Царскому Селу.
– Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского! – сказал он со вздохом единственному из бывших при нем лицейских товарищей, Данзасу.
Пуля осталась невынутою; каждая минута неизбежно приближала его к концу.
– Смерть идет… – вдруг промолвил он и затем отрывисто прибавил: – Карамзину!
Было тотчас послано за Екатериной Андреевной Карамзиной, которая, сохраняя к поэту со времен Царского Села теплое материнское чувство, не замедлила прибыть.
– Перекрестите меня! – попросил он ее и поцеловал благословляющую его руку.
Перед наступлением предсмертной агонии он еще раз приласкал жену и затем впал в забытье.
«Друзья, ближние молча окружили изголовье отходящего (рассказывает писатель Даль); я, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше. Он вдруг будто проснулся, быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал:
– Кончена жизнь!
Я недослышал и спросил тихо:
– Что кончено?
– Жизнь кончена… – отвечал он внятно и положительно. – Тяжело дышать, давит… – были последние слова его.
Всеместное спокойствие разлилось по всему телу; отрывистое, частое дыхание изменилось в более и более медленное, тихое, протяжное; еще один слабый, едва заметный вздох – и пропасть необъятная, неизмеримая разделила живых от мертвого. Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его…»
Когда узнали в городе, что поэта не стало, квартира его сделалась местом паломничества, к которому в продолжение двух дней отовсюду стекались люди всех званий и состояний, чтобы в последний раз поклониться дорогому праху, взять на память от него хоть лоскуток сюртука, клок волос. Наиболее горячие почитательницы поэта предусмотрительно запаслись даже ножницами; и к концу второго дня длинный сюртук усопшего обратился как бы в куртку, а волосы на голове и бакенбарды оказались остриженными крайне неровно. Чтобы при входе и выходе посетителей наблюдать хотя известную очередь, пришлось поставить полицию; во избежание же чрезмерного скопления публики на похоронах отпевание, назначенное было в Исаакиевском соборе под утро, в 3-м часу ночи, было внезапно отменено, и тогда же тело было перенесено в Конюшенную церковь. Но это ни к чему не повело. Ко времени отпевания вся площадь перед церковью, весь Невский проспект вплоть до Аничкова моста были запружены народом, а в самой церкви, куда впускали не иначе как по билетам, была страшная давка.