Но три-четыре товарища, случившиеся там, были погружены в чтение новых газет и журналов, а Дельвига и Пущина, на его счастье, не было налицо. Глубоко переведя дух и отвернувшись от ближайшего соседа настолько, чтобы тот не мог заглянуть к нему в книжку, он отыскал в ней то, что ему нужно было.
Да, вот оно, от слова до слова, его драгоценное духовное детище, послание «К другу стихотворцу», которое он считал навеки погибшим.
Он не читал – он пожирал глазами строку за строкой.
Сколько раз ведь он перечеркивал, переделывал каждый стих! А теперь вот эти самые стихи нашли место в большом журнале среди статей заправских, всеми признанных писателей, точно так и быть должно, и смотрят на него из книги настоящими печатными литерами: ни слова в них уже не убавишь, не прибавишь… И по всей-то матушке Руси в это самое время тысячи читателей и читательниц перечитывают, может быть, эти рифмованные строки и – как знать? – рассуждают про себя: «Каков, однако, молодчина! Славно тоже рифмует! И интересно бы знать: кто этот новоявленный рифмотвор?»
Рифмотвор наш теперь только внимательно вгляделся в подпись. Так и есть ведь! – четким, жирным шрифтом напечатано внизу буквально так, как он сказал тогда Пущину: «Александр Н. К. Ш. П.».
– Ах, злодеи, злодеи!.. – пробормотал он про себя.
– А? Что ты говоришь? – откликнулся сосед-лицеист, поднимая голову.
– Ничего… я так…
Захлопнув книгу, Пушкин побежал отыскивать двух «злодеев». Первым попался ему Пущин, который по насупленным бровям и сияющим глазам приятеля тотчас смекнул, в чем дело.
– Ну что, узнал нашу тайну? – спросил он, сам светло улыбаясь.
– Узнал, – отвечал Пушкин, несколько обескураженный его приветливостью. – До сих пор я считал вас обоих за добрых товарищей, а теперь вижу, что вы – Иуды-предатели…
– Потому что хлопочем о твоей славе? Впрочем, я тут почти ни при чем. Дельвиг спас тогда твои стихи от сожжения; мне пришла только мысль послать их, вместе со стихами Дельвига, в «Вестник Европы».
В это время подошел к ним и второй «предатель» – Дельвиг.
– От тебя-то, барон, я уж никак не ожидал такого коварства, – с оттенком упрека еще сказал ему Пушкин.
– Так, стало быть, напечатано! – воскликнул Дельвиг. – Ну, от души поздравляю тебя, мой милый! Я так рад…
– А я, может быть, вовсе не рад! Если бы я только не был убежден в том, что вы не желаете мне зла, то навсегда перессорился бы с вами. Теперь же, право, не знаю, что делать с вами…
– А я знаю! – с дружелюбным лукавством отозвался Пущин.
– Что же?
– Да расцеловать нас обоих.
Как ни крепился Пушкин, чтобы не обнаружить своего скрытого удовольствия, – теперь он мгновенно просветлел, расхохотался и в точности исполнил совет приятеля: звонко чмокнул по три раза сперва одного, потом другого.
– Но, пожалуйста, господа, дайте мне слово не рассказывать другим, – попросил он в заключение.
Они дали слово. Но это ни к чему не повело. На другое же утро, вместо стакана чаю, перед каждым лицеистом очутилось по чашке кофею и по «столбушке» сухарей.
– С днем стихотворного ангела-с, ваше благородие! – говорил опять Пушкину Леонтий Кемерский.
– Ай да Пушкин! Спасибо за угощение! – наперерыв кричали ему товарищи.
Пушкин с укором взглянул на двух предателей-друзей; но те с самым невинным видом покачали головой: очевидно, ни тот, ни другой не знали, кто выдал стихотворного именинника.
После кофею Пушкин тотчас же отыскал обер-провиантмейстера в его каморке и потребовал у него отчета.
– Не велено сказывать вам, сударь, – уклонился Леонтий и, как ни настаивал Пушкин, не назвал-таки нового предателя.
– А что я тебе должен за кофей? – спросил Пушкин.
– Ничего-с: все уже справлено.
– Заплачено? Кем же?
– Не велено сказывать.
– Заладил свое! Подарков я, братец, ни от тебя и ни от кого не принимаю.
– Отчего ж, коли от доброго сердца? А у Вильгельма Карлыча сердце, можно сказать, золотое…
– А! Так это Кюхельбекер!..
– Типун мне на язык! – спохватился старик дядька. – Уж сделайте такую Божескую милость, ваше благородие, не выдавайте меня, старика! Господин Кюхельбекер вовек мне сего не простит: сердце у него хошь и добреющее, да ух! какое разгорчивое…
– Ладно, не бойся, – успокоил его Пушкин и, встретив затем Кюхельбекера, пожал ему украдкою руку со словами: «Спасибо, дружище! Ты тоже поэт в душе и понимаешь поэта».
Тот покраснел от счастья и пробормотал:
– Ты слишком добр, Пушкин… Мне далеко до тебя… Но если бы ты только позволил мне иногда давать тебе на просмотр мои стихи…
Пушкина покоробило, но нечего было делать.
– Хорошо, сделай одолжение, – сказал он.
Таков был печатный дебют великого нашего поэта. Первая литературная неудача его (описанная в первом нашем рассказе) была окончательно забыта и искуплена последним успехом. Не только товарищи, но и профессора, в особенности профессор русской словесности Галич, относились к нему с этих пор с большею внимательностью, а маленькие пансионеры даже с видимым уважением. Справедливость, впрочем, требует сказать, что младший брат поэта, пансионер Левушка, прилагал всевозможные старания к еще большему прославлению брата между своими сверстниками; между лицеистами же более всего трубил о нем не Дельвиг, не Пущин, а новый восторженный поклонник его Кюхельбекер. Самому Пушкину сдавалось, что он как будто вдруг на вершок вырос и смелее, веселее прежнего стал глядеть теперь всем и каждому в глаза.
Одна только мимолетная тучка затмила раз над ним ясный небосклон. В следующем письме к нему от отца из деревни была такая приписка:
«Брат Василий Львович неодобрительно пишет мне из Москвы, что ты напечатал какую-то вещицу в журнале Измайлова. Правда ли это? Рано пташка запела: как бы кошка не съела!»
Глава IV
Павловский праздник
Вы помните, как наш Агамемнон
Из пленного Парижа к нам примчался.
Какой восторг тогда пред ним раздался!
Как был велик, как был прекрасен он…
«Была пора: наш праздник молодой…»
В царском доме пир веселый…
«Пир Петра Первого»