– А разве я сказал, что отец? – переспросил Евдоким, немного смущённый.
– Ну, конечно, сказал, что отец твой был наблюдателем…
– Ах ты, Господи! – немного повеселевшим тоном продолжал Евдоким. – Не отец, а само-настоящий доподлинный дед мой Василий Петров… Ну, так вот… Когда дед-то мой мальчонком был, на этом месте, где город теперь, была простая деревушка… Почнут мужики колодец рыть или столб какой врывать, а тут тебе в земле-то всё косточки и косточки, да не какие-нибудь косточки, а всё человечьи… Прошлый год вон… а, может, два года назад… батюшка-то наш соборный дом новый клал из кирпича, и тоже, как почали канаву для фундамента рыть, то и вырыли целых пять лукошек человеческих костей… Ты тоже скажешь – не человечьи это кости, а батюшка-то знает: кости вырыли и на кладбище снесли, и в землю их зарыли, и панихиду над ними батюшка пропел… Стал бы он панихиду петь, коли это были бы не человечьи кости… Тоже, сказал!.. А я те вот что скажу, барчук мой милый, дом-то ваш на самых главных костях и построен… Порой-ка-сь где, тут вот хошь, и непременно ты человечьи кости найдёшь…
– И это всё вздор! – снова не утерпел и возразил брат. – На этом месте у нашего прадеда был завод клеевой, а клей из кости гонится… Вот тебе и кости!.. Воловьи, коровьи, лошадиные, может, собачьи и кошачьи кости в земле, а ты своё мелешь – человечьи!.. Папа лучше тебя знает…
– А ты постой… посто-о-ой, барчук… не сучи языком-то!.. Батюшка не стал бы над собачьими костями панихидку петь.
– Да, ведь, он над теми костями пел, что нашли у него в усадьбе. А у нас здесь никакой панихиды попы не пели…
– Вот то-то и плохо, что никогда тут никакой панихидки не пели, оно и выходит – место страшное, потому кости человечьи вопиют… вопиют они… Сколько тут на этом месте крови пролито, может, ручьи лились, а опять кости… Вон они наружи лежат… Вон!.. Вон!..
Евдоким поводил по сторонам своим толстым заскорузлым пальцем и показывал нам на кости, которые мы давно уже видели и на ямах, и в саду, когда чуть копнёшь землю вершка на два, и во дворе.
Нельзя было отрицать, что старый дом наш был построен на костях, но мы все, семейные, так легко объясняли это, памятуя, что у нашего деда был клеевой завод. Но устами Евдокима говорила сама народная молва. Из далёких времён, когда на Волге и Каме водились разбойники, пришла эта молва к нам и до нас, правнуков, докатилась.
– Почему же ты не соберёшь эти косточки да не позовёшь отца Игнатия, чтобы он в могилку их закопал и панихиду отслужил? – не унимался брат и оспаривал рассказ Евдокима.
– Побольше меня люди есть… Им бы это и сделать, папа вон ваш, мама, дедушка, бабушка… – немного смущённый, говорил Евдоким. – А я вам говорю, что другие говорят… Да!.. А отчего все несчастья на роду вашем?.. Отчего?.. Живёте богато, а счастья нет: смута одна в семье, болезни да смерти… Вон прадедушка-то ваш… Вон могилка-то… Вон часовенка-то стоит… На том самом месте и поставлена, где его громом-молнией убило…
Мы с братом посмотрели через забор на высокий холм за садом. На этом холме, где и теперь проходит гладко наезженная дорога, стоит старинная кирпичная часовенка, поставленная на том самом месте, где дед мой был убит громом.
А Евдоким продолжал свой рассказ:
– Вот с него все несчастья и начались… А какой он, царство ему небесное, был, – Евдоким три раза перекрестился. – И папаша-то ваш, небось, знает, какой крутой старик был: сколько людей намучил… А ещё и вон что говорят, будто прадед-то ваш из человечьих костей клей-то гнал… тот клей, что получше сортом…
– Фу! Какой ты вздор говоришь! – воскликнул брат.
– Может, и вздор, а, может, и вправду это было… Лес тут в те поры был, а начальства никакого, что хошь, то и делай…
– Да вздор ты говоришь! – воскликнули уже мы с братом вместе.
И было страшно как-то заступаться за нашего прадеда и было ещё страшнее слушать вздорный рассказ Евдокима и не опровергать его.
Рассказы о том, будто прадед наш, действительно, выгонял клей из костей человечьих, смущали и деда моего, как он рассказывал, и отца. Да и бабушка не раз бранила «непутёвых» рассказчиков, но что же мы все могли сделать в оправдание прадеда нашего? Что дом наш построен на костях – это факт. А на чьих костях?.. Может быть, и вправду нужно было бы исследовать все эти кости и или опровергнуть страшную легенду, или молча признать истину и отслужить панихиду на ямах, оставшихся от разрушенного завода прадеда.
А Евдоким, подогретый нашим вниманием и тем, что мы не на шутку огорчены его рассказом, продолжал своё страшное повествование:
– А разве не правда, что прадед ваш имел до десятка жён?.. А?.. А деревенских мужиков, парней молодых, кто на хутора на Урал отправлял да там их как каторжников держал?.. А?.. Не прадед ваш? Парней на хутора отправит, а сам с их жёнами бесчинствует да мучает ту, которая не захочет быть его полюбовницей… А?.. Скажете, и это всё неправда?.. А кто над рабочими своими измывался да работать заставлял их целыми сутками, а кто ослабнет – в Каму тащили да там в воде над ним надругивались… А кормили как! Чем кормили?.. А как прадед ваш как всамделишный барин людей на собак менял, а собак – на людей?.. А?.. Тоже скажете – неправда… Нет, всё это правда… Правда истинная!.. Как перед Богом говорю вам, барчуки… Прадед-то ваш, хоть и не из господ был, а у него на заводе да и так-то на усадьбе людям жилось хуже, чем на барском дворе где-нибудь… Уж на что были злы помещики Скавронские, а у них того зверства не было, что у вас вот тут, на этом проклятом месте.
Евдоким смолк, и мы с братом молчали. Голос его как голос с неба был такой властный, гремучий, что казалось, что голосом этим заговорили все те люди, которых, действительно, замучил наш прадед. И сидели мы, подавленные рассказом Евдокима, хотя этот рассказ и не был для нас новостью. Мы давно уже и от деда, и от отца слышали рассказы о жестокостях нашего прадеда. И он вставал в этих рассказах какой-то легендарной, таинственной личностью, пугающей своими жестокостями, и вместе с тем мне всегда представлялось, что человек этот был человеком большой кипучей энергии, смелых замыслов и не менее смелых их выполнений. На Каме есть перекат, и он до сих пор называется именем моего прадеда. Когда-то на собственные средства он расчистил русло, и немало людей перетонуло на этой работе, и немало людей умерло от холода и морозов. Для своих торговых целей расчищал старик Каму, но и до сих пор в этом месте суда проходят беспрепятственно даже в самое сухое лето. А в городе имеются богадельня и школа имени моего прадеда. Можно бы было назвать и церковь Покрова его именем, потому что и эта церковь целиком воздвигнута на средства моего прадеда, страшного белого старика, как его когда-то звали все, кому приходилось встречаться с ним на пути жизни.
В те времена, когда был жив мой прадед, всё чиновничество поголовно брало взятки. Кажется, ни одного дела не сделаешь без того, чтобы не отблагодарить и маленьких чиновников, и покрупнее.
Помимо того, чиновники чванились и других людей, а особенно людей податного сословия, и купцов даже и за людей-то не считали. И случилось так, что в наш город по каким-то делам приехал один набольший чиновник, как говорили в то время. Приехал чиновник в наш город, разнёс за непорядки всех своих подчинённых, да и другим людям – купцам, попам, мещанам – досталось от него. А недоволен был набольший чиновник горожанами только потому, что плохо его встретили, несладко угощали, а главное потому, что мало выказали пред ним раболепства и повиновения.
И вот как-то к вечеру прискакал в усадьбу купца Дулина гонец от набольшего чиновника с криками и бранью. Как оказалось, мой прадед только один из всех купцов не подчинился приказанию чиновника и не приехал к нему с поклоном и подарком. Подарок-то купец Дулин послал чиновнику, и подарок этот был всех ценнее, но сам-то он не пожелал приехать к чиновнику. Возмутился чиновник и послал гонца с приказом живым или мёртвым, но доставить купца Дулина пред светлые очи начальника. Как в сказке хотели сделать, а вышло по иному, как в жизни, особенно, если дело касалось такого упрямого и честолюбивого человека, каким был мои прадед.
– Скажи ты своему начальнику, – сказал купец Дулин гонцу, – что подарок я ему послал, а сам я – подарок не по зубам ему… Пшёл сейчас же от ворот моих!.. Да так и скажи, мол, тяжёл подарок Влас Артамоныч Дулин, и никак он себя не может доставить господину начальнику на поклон.
Вернулся гонец к начальнику и рассказал, как было. А начальник в гнев вошёл, послал десять своих гонцов и приказал им насильно притащить к себе купца Дулина. И на этот раз ослушался купец Дулин и ещё больше рассердил начальника. Тогда начальник послал в усадьбу прадеда моего два взвода солдат, а наступила уже ночь, и все огни в усадьбе прадеда моего были потушены. Как в неприятельскую крепость ворвались солдаты к купцу Дулину, связали его и в таком виде доставили к начальнику. Прикинулся тут прадед мой покорённым и говорит начальнику:
– Твоё взяло, ваше превосходительство… Я думал, что сильнее всех на свете, ан выходит и посильнее меня есть люди…
Понравилось ли это признание его превосходительству, или же понравился сам старик ему, – а прадед мой даже своим внешним видом мог обворожить кого угодно, – но только видят все чиновники, что между начальником и купцом пленным завязалась самая близкая дружба. Привели к чиновнику купца связанным, а он уж против него сидит в кресле как равный с равным и пьёт с генералом чай с дорогим заморским вином.
Подивились люди странному событию и никак не могли его объяснить, да никто и не узнал, как же это так вышло, что ослушник купец вдруг стал приятелем грозного начальства. А к половине ночи из усадьбы купца Дулина прикатили тройки вороных, сивых и серых лошадей, впряжённых в красивые тарантасы. И покатили охмелевшие начальники во главе с купцом Дулиным в лес на гулянку, а в лесу уже и костры горят, и послушные слову купца Дулина слуги его вина разные да закуски на коврах расставляют, а в лесочке уже и хор певцов приготовился, и музыканты ждут приезда дорогих гостей в заповедную дубовую рощу купца Дулина. Показались на дороге быстро несущиеся в темноте тройки, вынеслись на полянку, озарённую пламенем костров, и запели тут люди в прославление набольшего начальника, а музыканты заиграли что-то весёлое и хвалебное.
Тут и начался лесной пир до утра. Верные холопы купца Дулина срубали в лесу деревья, разжигали костры, а чиновники с купцом пировали: пили да ели, кто чего хочет, и кто сколько хочет. А к утру и вышла такая оказия, что все гости купца Дулина оказались пьяными настолько, что как сидели на коврах, так и повалились, и самый главный начальник ослабел и тоже свалился у костра на ковёр.
Тут купец Дулин и начал настоящую свою забаву. Приказал холопам своим раздеть догола всех своих охмелевших гостей, как говорили, одурманенных каким-то дурманом вместо вина. Раздел купец Дулин своих гостей догола, приказал потушить костры, забрал всю чиновничью одежду, сел на тройку и холопам своим приказал наложить в экипажи остатки закусок да и самим сесть, да так под общий хохот все и выехали из леса. К утру костры окончательно потухли, и напали на голых спящих чиновников комары да мошка разная, а тут и солнце встало из-за лесов, и как проснулись гости купца голые, так и обмерли и не знали, что же делать. Идти в город в голом виде очень уж зазорно было, а послать за одеждой некого – все как Адамы какие-нибудь, да и холод утренний пробирал, а на траву выпала роса, и туманы ещё бродили у подножия вековых дубов.
Как пробрались в город одурманенные и одураченные чиновники, никто не знает, и так эта история и заглохла. Говорят, что набольший-то чиновник вместо того, чтобы жаловаться на купца-озорника, приказал своим подчинённым молчать, да и в городе-то долго ещё преследовали тех, кто проговорится и расскажет о том, как купец Дулин угощал в своей заповедной роще чиновников.
III
Кончил жизнь свою купец Дулин в летнюю пору, когда особенно много было у него разных дел. Случилась на Каме буря и просвирепствовала дня два. Много плотов разметало той бурей, много судов сорвало с цепей и якорей. Не пощадила буря и барок прадеда моего. А в какой-то барке были разные дорогие товары, накупленные купцом Дулиным для своего пользования. Были тут и материи разные, и вина, и вещи разные, и закуски, и одежда дорогая для всех домочадцев богатого купца. И вот выгнал купец Дулин всех своих слуг на берег, чтобы спасти товар, а буря отнесла барку на середину реки, пробила у барки борт, и барка накренилась на правую сторону. Погнал купец лодки с людьми к тонувшей барке, а волны реки своё дело делали: качали на седых гребнях утлые судёнышки, заливали их водой да захлёстывали. А вот одну лодку и опрокинуло, и выпали люди за борт и начали тонуть. Выбрался ли кто из воды, нет ли – никто не знает, а только и остальные люди струсили да в лодках своих к берегу поплыли. Рассердился купец Дулин, приказывает людям садиться в лодки, а те, как ни покорны были, не решались губить своей жизни. Купец Дулин из себя выходит, кулаками людей бьёт и приказывает в лодки садиться, а те как вкопанные в землю ни с места. Пригрозил купец Дулин людям своим перестрелять всех и как паренёк молодой побежал в гору, чтобы ружьё и пули принести из дому. И до дому добежал, и ружьё с пулями схватил из спальни своей, а как выбежал вновь из усадьбы, новая страшная туча надвинулась на Каму, над усадьбой старика тёмное крыло тучи простёрлось. А гром несмолкаемо гудит и обрушивается на землю гулкими раскатами, и молнии слепят глаза.
Выбежал купец Дулин на пригорок, что на самом берегу реки, тут его и ударило в голову стрелой небесной, молнией слепящей, и упал он мёртвым, а около него ружьё лежит, то самое ружьё, из которого он хотел перестрелять других людей.
Так и закончилась эта бурная жизнь человека, который всю свою жизнь хотел только повелевать. О последних годах жизни прадеда моего рассказывала мне моя бабушка. Как ни любила она отца, а всё же и по её рассказам выходило так, что страшнее этого человека во всём округе не водилось. Бабушка так именно и сказала: «Не водилось», как будто речь шла о каком-то лесном звере.
За год до смерти над домом прадеда моего стряслась другая беда. Ещё задолго перед тем, как только разбогател он, то и выписал с Урала двух братьев своих – Митрофана и Луку – и поручил им следить за хозяйством да наблюдать за рабочими завода. Оба брата как и сам купец Дулин были такие же как и он, энергичные, смышлёные да отважные. Дела брата они развернули на всю губернию, и стал купец Дулин доверять им и деньги большие, и дела важные. А тут вышло так, что вместо самого Дулина на ярмарки стал ездить Лука, да и брат Митрофан помогал ему в делах продажи. И вот, когда двум братьям попало в руки несколько десятков тысяч рублей, тут они и изменили своему доверителю. Забрали денежки да и уехали куда-то по Каме, а потом и вниз по Волге да до самого Каспийского моря. А в добавление к этому брат Лука увёз у купца Дулина самую красивую и самую любимую его Наденьку-монашку, как звали одну девицу из духовных, которая жила в городе, отбившись от семьи кладбищенского батюшки.
Чуть отходили купца Дулина от удара, когда он прочёл смешливое письмо брата Луки, а Лука писал, что, мол, вот что, братец, «служили мы тебе хорошо и денег нажили немало, а жалованье ты нам платил плохое да и так-то держал нас как слуг своих. Теперь мы и сами себе торговлю откроем и будем всегда тебе благодарны. А что касается Наденьки, которую вы прозвали в насмешку монашенкой, так мы с Наденькой давно друг друга любим и как приедем в такое место, где вам, братец родной, нас не достать, тут мы и обвенчаемся».
Что потом стало с двумя братьями Дулиными, бежавшими от родного брата, никто не знал. Говорили люди, что оба они разжились где-то на рыбных промыслах на море, а другие говорили, будто они погибли в водах морских вместе с Наденькой-монашкой.
И погоню устраивал купец Дулин за братьями, и разных людей нанимал и посылал их на розыски, но так из этого ничего и не вышло: как в воду канули и Лука, и Митрофан. А потом люди верные говорили, что оба они живы и богато живут, а насчёт гибели в волнах моря сами слухи эти распускали, чтобы брат не искал их.
А о себе бабушка моя говорила:
– А я была любимой дочкой отца покойного. Было нас, ребят, пятеро – три брата да две сестры. Сестра моя, Дашенька, умерла в детских годах. Обварили её из самовара кипятком, помаялась и умерла, а через год брат Саша умер. Пошёл рыбу ловить, кувыркнулся с берега и утонул… Тут и с матерью моей случилась беда, стала она винцо попивать, чтобы горе своё от потери сына и дочери размыкать. Сначала тайно у себя в горенке попивала, а как отец прознал да избил её за это баловство, тут она уж в открытую пошла и пила и день, и ночь… Сколько отец ни бил её, ни сажал в тёмный чулан, ничего не добился… Выйдет из чулана и ну опять пить… Так вот и жили мы, а отец с каждым годом становился лютым… Два брата мои, Гриша и Федя, боялись его как огня. Из послушания не выходили, а тоже, глядючи на мать, стали винцо попивать да баловаться табачком. Узнал и про это отец и тоже бил их и в тёмный чулан сажал… Бывало, маму мою и Гришу с Федей поколотит и в тёмный чулан посадит. Так, бывало, мать с сыновьями и сидят в чулане. Сперва плачут-плачут, а потом начнут стихиры духовные петь, а то перейдут на песни, хохочут!.. И вышло тут так, что горничная одна подкуплена была матерью и носила им в чулан водочку с закусочкой да винцо разное. А то и так делала: запрячет раньше времени где-нибудь бутылочку, а то и две, а как придут узники в тюрьму, то тут им и выпивка изготовлена. Дознался и об этом отец и сослал ту горничную Палашу в самый дальний хутор на Урал. А когда летом поехал на хутор, то и отдал её насильно замуж за курносого и плюгавого сторожа, из башкир крещёного. А сторожа уволил, и поселилась Палаша в башкирской деревне, где наполовину магометане жили, а наполовину – крещёные… Да какие, прости Бог, эти самые крещёные христиане! В церковь не ходят да и молиться-то не умеют… И случилось тут так, что муж Палаши умер, и осталась она в деревне с башкирами, а тут и сама в магометанство перешла и за башкирца замуж вышла. Тут и осудили Палашу и сослали в Сибирь… Что сталось с нею, не знаю… А братья мои по-прежнему куролесили. Совсем отбились от рук. Парни были большие, одного уж и рекрутской квитанцией от солдатчины откупили, а другому было лет двадцать пять. И вышло так, что отец и Гришу с Федей в тот же дальний хутор сослал за ослушание, а маму мою приковал на цепь в своей спальной… И жила я одна в доме с отцом-извергом, и ничего не могла сделать… Бывало, маме моей облегчение какое хочу сделать, а отец грозит, что и меня в дальний хутор сошлёт на поселение. А вышло так в скорости, что на этом самом хуторе оба брата мои в одночасье умерли… Затопили печь на ночь и спать легли, а поутру обоих их нашли мёртвыми – угорели. Узнала об этом мама и тоже вскоре умерла, руки на себя наложила и удавилась… Так на цепи прикованной и умерла. Рука была к кольцу в стене прикована, а голову просунула в петлю, а верёвку-то к раме дубовой привязала, да так и заглохла, родная моя… Все эти смерти вытрезвили отца, и стал он кротче, молился по ночам, а потом и церковь Покрова Пресвятые Богородицы на городской площади выстроил на свои деньги и всё в эту свою церковь молиться ходил…
Страшным, загадочным призраком вставала предо мною фигура моего прадеда, и я часто боялся думать о том, что живу в доме, свидетеле таких страшных подробностей жизни моих предков. И молва горожан по-своему отмечала эту страшную жизнь. С каким-то злорадством мещане, мелкие купцы и вечно нуждающиеся чиновники говорили о страданиях нашего рода, как будто эти страдания доставляли им всем какую-то радость. Да как и не радоваться! Стоит в пригороде особняком роскошный и богатый дом, где в довольстве живут люди. Всё как-то по особенному, всё не похоже на остальную жизнь в этом доме, и вдруг в этот же заколдованный и сказочный замок роскоши и довольства смело входят те же самые муки и страдания, которые так повседневно, так непрестанно живут среди бедного и обиженного жизнью люда.
– После смерти отца, – говорила бабушка, – осталась я одна в этом страшном доме на костях. Всё хозяйство взвалилось на меня, все хлопоты заставили меня проснуться к жизни. Что же я делала при жизни отца: пила, ела, красиво наряжалась, играла на клавикордах. Были у меня и подруги из купеческих и дворянских семей, но между ними и мною всегда жила зависть самая чёрная. С виду хорошо относились мои подруги ко мне, а в душе это были змеи подколодные. И вот, замкнулась я от всех и начала свою жизнь по дому. Торговля и завод замерли, оставила я это дело и думала о том, как бы выйти замуж да и сдать все дела мужу. А свататься за меня боялись, потому считали, что кто поселится в нашем доме, всё равно счастлив не будет. Так и намекали мне женихи: «мол, – распродай ты всё это чудовище, а тогда можно и свадьбу сыграть», а я думаю: «Берите, какая есть, а с трусами мне и жить не захочется». И вот случилось так, приехал к нам в город учёный человек Александр Иванович Дроздовский, дедушка ваш. Где-то в Москве он жил и был профессором, а вот приехал к нам в город и заинтересовался моим стоящим без дела заводом. Много расхваливали наш завод люди, вот и он заинтересовался. Пришёл, «Покажите, – говорит, – мне ваше заведение». Повела его я по заводу, а он красивый такой, вежливый да обходительный, каких мужчин у нас в городе отродясь и не бывало. Ну, раз пришёл, другой раз пришёл, а тут уж, прямо скажу, и ухаживать за мной стал, да и мне он нравился. А когда дело дошло до настоящего объяснения, и говорю я ему: «Как же, – говорю, – Александр Иваныч, вы войдёте в наш дом, если его все боятся?» Посмотрел на меня Александр Иваныч, улыбнулся и говорит: «Я без предрассудков и смерти не боюсь, потому знаю, что такое смерть, и рано или поздно она придёт». И вышла я замуж за моего героя. Сейчас же муж открыл завод, нанял рабочих и повёл дело по-своему. А только вижу я, что не с того конца начал дело, потому всё в теории разные отвлекался, химию он изучал и сам химик был. Теория его – одно, а жизнь – другое. И дело-то, вижу, не по настоящему стал вести: с рабочими как равный, а какое же равенство между теми, кто на тебя работает. Бывало, захотят рабочие отдохнуть – отдыхай. Захотят рабочие прибавки за работу, он и прибавку делает. Глядела, глядела я на его порядки и говорю: «Саша, да тебе бы у покойного моего отца поучиться, как надо дела торговые и промышленные вести». А он мне в ответ: «Веду дела по совести». И только. А порядки на заводе старые. А люди рабочие увидели, что за птица у них новый хозяин, и пошли ему на шею садиться. И вышло так, что как-то раз приходит ко мне в комнату муженёк мой и говорит: «Ну, – говорит, – завод надо закрывать, потому не могу я делами заниматься. Если делать так, как я делаю, то от нашего имущества в пять лет ничего не останется, а вести дело так, как вёл отец твой, я не могу, это не в моих принципах»… Так он со своими принципами и порешил статься, а завод свой мы со всеми машинами и стенами продали купцу Вашину, тот его и увёз к себе в усадьбу. С тех пор вот этот пустырь-то во дворе и стоит.
IV
Я помню время, когда покойный брат мой называл деда Александра Иваныча святым человеком. Конечно, он преувеличивал, называя его так, но, несомненно, дед мой – человек незаурядный. Через всю свою жизнь он, не погрешая пред совестью, пронёс что-то своё. Жизнь заставляла его делать так, как она хочет, а он делал так, как подсказывала ему совесть. Потому он и пострадал, побеждённый. Я называл его Дон Кихотом, и мне казалось, что моё определение вернее определения брата. Да и брат соглашался с этим…
Милый брат мой Женя! И он умер Дон Кихотом. В бурю тонули на Каме люди, а он в крошечной лодочке бросился спасать их и утонул… Я должен рассказать об этом эпизоде в нашей общей с ним жизни. Он умер Дон Кихотом, а я остался жить себялюбивым эгоистом.
В тот роковой вечер мы вместе с ним были на берегу реки. Вышли из усадьбы посмотреть, что делается на Каме в бурю. Любили мы оба грозы и бури и, как только поднимался сильный ветер, тепло одевались и шли на берег. Так случилось и в этот вечер. Стояли на берегу и любовались бурей. А ветер вздымал волны, и белые гребни их наскакивали на помост пристани и заливали мокрые доски. А посмотришь вдаль, и всюду, пока видели глаза, неслись по реке страшные волны и гудели и бросали в нас брызги. У берега поскрипывали на якорях барки, а дальше к стержню реки колыхались громадные плоты, и волны расшатывали крепы, а кое-где от плотов уже отделялись оторванные брёвна и неслись по воде вниз по течению.
И вот, слышим мы, донёсся с реки вопль о помощи. Насторожились мы, заволновались, а брат уже бежит к лодке. А с реки ещё отчаяннее доносятся вопли: увидели погибающие людей на берегу и в отчаянии и с надеждой на спасение ещё громче взмолились о помощи. А на чёрных волнах с белыми гребнями темнеют чья-то лодка и трое людей в ней. И вот вижу я, сбрасывает с себя брат тёплую куртку и остаётся в одной гимназической коломянковой блузе.