– Маша! Только на пару слов!
– Оставьте! – громко крикнул студент и тихо отстранил рукою блондина.
Тот попятился, громко выругался и занёс было руку со стаканом, чтобы плеснуть чаем в лицо девушке, но какой-то господин, входивший в это время в кофейную, удержал его, и стакан расплескался в руках негодующего блондина.
Минуту спустя, в кофейной Н. всё было спокойно: врач принялся за газету, девушки опять зашептались о чём-то, с неудовольствием посматривая в сторону нашумевшего посетителя. Последний быстро расплатился, не докончив своего стакана, конфузливо опустил глаза и вышел.
Всё время, пока вспоминалась мне эта, пожалуй, обычная сцена человеческих недоразумений, я смотрел чрез дверь на странного незнакомца и думал о Маше.
Всё это было так недавно, какой-нибудь месяц тому назад. Я сидел в светлой уютной комнатке, смотрел на высокую стройную брюнетку в шляпке с пунцовым цветком, а теперь я знал, что она уже умерла, и прихрамывающему господину некого просить уделить минутку «на пару слов». Полчаса тому назад он такими печальными глазами смотрел на меня, когда говорил: «Маша-то умерла… умерла моя голубка». Печальным и достойным сострадания смотрел он и тогда, когда сидел со своими товарищами за бутылкой вина, вероятно, с желанием найти покой душе на дне этой бутылки. Сидел он, перекинув ногу на ногу, понурив голову и блуждая печальными глазами где-то далеко-далеко. Один из его собеседников что-то рассказывал, и он как будто слушал его, но, казалось, не слышал того, о чём говорилось: он думал, что было видно по его задумчиво-скорбному лицу.
Никто не ошибся бы, если бы сказал про него в эту минуту: «Вот человек, переживающий тяжёлую душевную муку». Он казался таким, он в действительности был скорбным. Он любил покойную Машу, но смерть её не начало драмы, а последний акт её: драма началась ещё при жизни девушки. Несколько лет Маша и он жили дружно, любили друг друга, и бездомная девушка, несмотря на свою тяжёлую, порочную профессию, любила бескорыстно, своими ласками скрашивая одинокие дни такого же как и она бездомного неудачника, который теперь оплакивает свою утрату. А он? Он был счастлив с Машей, он шёл к ней, побуждаемый и страстью, и желанием отдохнуть от сумятицы жизни. Кто знает, может быть, у Маши, в её неуютной, убого-нарядной комнате, быстро пролетало время, когда два бобыля-бессемейника, отдыхая вдвоём, не замечали долгих томительных часов, забывая о своём одиночестве под ласками недолгого призрачного счастья. Сердце капризно, призраки мимолётны: в каждую минуту жизни человека подстерегает несчастье.
Блондин поднял голову, повернул лицо в мою сторону – и глаза наши встретились. Может быть, праздное любопытство прочёл он в моих глазах, в его же взоре я прочёл глубоко-скорбное выражение. Я смутился и взял со стола газету.
– Вы позволите мне сесть с вами?
Я поднял глаза: это был он. Он спокойным взором смотрел мне в лицо, ожидая ответа. Я указал на свободный стул возле столика.
– Выпьемте портера, – предложил он, опускаясь на стул.
Я начал было отказываться, ссылаясь на поздний час ночи, но он так умоляюще посмотрел на меня, что мне было совестно отказать ему, и я согласился.
– Тоска, знаете ли, страшная тоска, – тихо проговорил он. – Слушай, Тимофей, дай нам портера, – вдруг обратился он к лакею, а когда последний скрылся, он снова начал. – Места не могу себе найти… так скверно. Ведь я так любил её… Машу-то… покойную-то Машу. Помните, та, что была к кофейной Н.?..
– Да, я помню её, – отвечал я.
– Ведь и я помню вас: вы тогда видели всю эту глупую сцену, – перебил он меня.
Не дожидаясь моих вопросов, он рассказал мне все события, последовавшие после сцены в кофейной, и события эти, разрастаясь изо дня в день, переплетаясь и запутываясь, изменили обычное течение его жизни.
Его попытки объясниться с Машей не ограничились сценой в кофейной. На другой день утром он посетил свою возлюбленную на квартире, но хозяйка, отворившая ему дверь, встретила его очень нелюбезно: не впуская его в квартиру, она поторопилась сообщить ему, что жилицы нет дома, и что она ещё с утра уехала. Нетерпеливо жаждущий этого свидания, конечно, не поверил лгунье-хозяйке, зная привычку Маши спать до двенадцати и до часу дня, особенно после бурно проведённой ночи. Но что же оставалось ему делать, когда перед его носом захлопнулась дверь? Он ушёл, досадуя и тоскуя. Тоска, впрочем, оказалась сильнее досады: несчастный понял, что в отношениях Маши к нему произошло что-то серьёзное, начало чему только теперь, а каков будет конец? В тот же день, вечером, он снова звонил в квартиру, где жила Маша: результат был тот же, что и утром. То же было и в следующие два дня.
– Смутилась тут моя душа, скажу я вам… и точно я сразу утратил что-то дорогое-дорогое. Я перестал ходить на службу, сказавшись больным, а болел я в то время не на шутку, только так, знаете ли, невидимой болезнью: в душе моей она была, болезнь-то эта… А кто её там увидит: ещё не поверят!
Собеседник мой как-то нервно произнёс последнюю фразу, и мне стало жаль его, одинокого, ищущего, перед кем бы излить свою скорбную душу.
Отпив из стакана несколько глотков пива, он продолжал:
– Перестал я ходить к Маше: вижу, что попытки мои ни к чему ни приведут. Утром, как встану с постели, так и пойду бродить по городу: ищу всё, знаете ли, шумных мест. Так, бывало, целый день проходишь по Невскому: позавтракаешь и опять ходишь, пообедаешь и опять. Вечером хожу и присматриваюсь к публике: думаю, не встречу ли Машу – и опять бесплодно… Начинаю пить с горя – и вино не действует… Заходил несколько раз к знакомым и скоро уходил от них: тоской своей и на них хандру наводишь… Заходил было и к девицам знакомым: всё о Маше расспрашивал – и ничего не узнавал. Бежал от них: оставаться у них было противно. Только не вынес мучений и как-то вечером решился опять попытать увидеть Машу: над самолюбием-то моим желанье увидеть её взяло верх. Прихожу, звоню. Отпирает мне дверь всё та же старая карга, хозяйка. Спрашиваю. Тут-то я и узнал всё. «Приказала, – говорит, – она вам, Николай Петрович, долго жить». – «Как, – спрашиваю, – умерла?» – «Да, – говорит, – вчера хоронили». Воспаление лёгких схватила она и на третий день Богу душу отдала… Пошёл я и пошёл… Сначала как сумасшедший ходил и не знаю, где я был в эту ночь и где ночевал… Очнулся я утром на набережной: на лавке заснул… Знаете, там гранитные лавочки есть? Забежал я в ресторан, подкрепился и пошёл опять к хозяйке, чтобы узнать, где Машу схоронили, а оттуда на Смоленское. Приезжаю на кладбище и спрашиваю, где схоронили Машу Столярову. «Не знаем, – говорят, – такой не было. Да кто она была-то?» – спрашивают. Говорю, разумеется. – «Эге, – говорят, – по этому трудно отыскать: они, гулящие-то, всё так: в жизни-то она, для господ-то, Маша Столярова, а по настоящему-то, по паспорту-то, Пелагея Серёдкина, или ещё там как-нибудь». Походил я по кладбищу, посмотрел на могилки, где схоронили покойников в последние дни. Ну, да что же отыщешь: над всеми одинаковый холмик, разве только, что один за оградкой, а другие просто: рядком, рядком, рядком…
Собеседник мой смолк, поник головой и задумался: в утомлённых впалых глазах его показались слёзы. Сердце моё сжалось: он был так жалок в эту минуту.
– Так я и не видел Маши после того, как в кофейной надоедал ей, – вдруг промолвил он и поднялся.
На пустынном Невском горели газовые фонари, когда мы с незнакомцем вышли из ресторана. Была пасмурная холодная ночь. Небо сумрачным сводом опрокинулось над столицей. Неприветливо выглядел в этот час ночи шумный, блестящий проспект, теперь безлюдный и мрачный.
Кое-где стояли одинокие извозчики, поджидая седока. Унылые городовые дремали на постах. Дворники чистили панели. Раздавались шаги редких прохожих. Изредка доносился говор, смех. Нас перегнала шумная толпа гуляющих. Все были веселы, говорили о чём-то и смеялись. Скоро эта шумная толпа скрылась за углом. Одинокая девушка шла навстречу. Как тень, тихо двигалась она в полумраке ночи, поравнявшись с нами, посмотрела на нас, на секунду приостановилась, потом тихо-тихо пошла по панели.
– Да-а… мне ведь сюда надо, – как бы очнувшись, проговорил мой спутник и приостановился. – Я на Фонтанке живу… Прощайте… Уж извините меня…
Он пожал мою руку и направился через проспект на противоположную сторону.
Скоро его одинокая фигура потонула в полумраке холодной петербургской ночи.