Почему мы так думаем – не знаю… Нам кажется, что старые люди обязательно умирают. Живя на кладбище, почти каждый день слышишь печальный погребальный перезвон, видишь, как отец ежедневно кого-нибудь хоронит или служит панихиды… Всё это похоронное и печальное – может ли оно воспитать мысль о живом человеке? Человек – смертен. Только и есть в нём понятным – это смертное.
Где же мои радости? Где же моё представление о жизни?
Как-то раз мне удалось подслушать такой разговор отца и матери. Не знаю, с чего начался этот разговор, но когда я вошёл в столовую, мой слух уловил следующие слова отца:
– Ведь, вот, матушка моя, перестала же ты бояться кладбища и покойников… А бывало… Помнишь, как поселились-то здесь? Из-за тебя чуть в другой приход не попал.
– Привыклось… Что же поделать… – сказала мать.
– Теперь не пожалеешь, что я тогда уговорил?
– Чего же? Живём, слава Богу… Достатки есть, ребят в гимназии обучаем.
Отец мельком глянул на меня и сказал:
– Признаться, вначале-то и у меня кошки на душе скребли… И если бы вот не эти старинная книги, так, пожалуй бы, не то было. Много в этих книгах жизни, вот с ними и остался жить на кладбище…
Стакан, из которого я пил воду, ударился о графин и резко звякнул. Отец вздрогнул.
– Митенька, нельзя ли осторожней!?.
Я вышел из столовой, унося с собой мучительную думу:
«Ужели же можно привыкнуть жить около покойников? И я привыкну?»
Заблаговестили ко всенощной в нашей ветхой кладбищенской церкви, и ровный гул колокола расплылся над кладбищем.
Какой-то странный голос у нашего «большого» колокола: тягучий, низкий и сдавленный. Доплывают ли его звуковые волны до города, где живут люди со своими радостями?
Верстах в пяти от кладбища, на горе, виднеется село Знаменка. Жители этого села считаются нашими прихожанами. Папа крестит их и отпевает, словно замыкает начало и конец мужицкой жизни. И на этих людей я привык смотреть какими-то особенными глазами, как будто у них нет жизни, а только рождение и смерть, начало и конец…
Как-то раз в воскресенье к нашему кладбищенскому двору подъехали две телеги, и в каждой телеге сидело по мужику и бабе, и у каждой бабы по ребёночку. Внесли бабы детей в церковь, и – я помню – пока шло богослужение, ребята орали на всю церковь, мешая взрослым, благоговейно настроенным. Матери старались успокоить их, совали детям в раскрытые глотки соски белых грудей, а дети продолжали орать.
Когда отец крестит детей, погружая в купель красненькие маленькие тельца, мне кажется, что крестят мёртвых.
V
Помнится, как-то раз у нас в детской разыгралась целая трагедия с криком и слезами.
Пьяный дьякон напугал нас всех. Что-то своё, пьяное и бредовое, говорил он о жизни и почему-то уверял и меня, и сестру Лиду, что, как только мы вырастем, то непременно сделаемся свиньями.
– А из свиней превратитесь в оборотней. А из оборотней уж прямо вам в мертвецы попасть, потому – кто душу свою с измалетства предаст свинье и сам станет свиньёй, тому и до мертвеца недалеко!..
Глядел на нас посоловевшими пьяными глазами и говорил:
– Так вот, милые мои… А души покойников, которые если не привечены в раю, не находят себе покоя и на кладбище: холод и сырость гонят их к жилью живого человека. Особливо вот в этакую ночь, когда зги не видно и холодно. Мотри-ка, и к вам ноне ночью пожалует их десятка два…
Мы все переглянулись и притихли. И о. Иван притих и задумался, а сам всё косится на тёмное окно.
– Неужели, папа, это правда? – первым очнулся дьяконский сын Алёша.
– Отец говорит – значит правда, – сказал о. Иван тихим голосом и опять покосился на тёмное окно.
– О, Господи Иисусе. Упокой души рабов твоих!..
Лида перекрестилась, и я заметил, как бледно было её лицо.
Когда мы шли тёмной лестницей, Лида цепко держалась за рукава моей куртки, и я чувствовал, как дрожали её руки.
И мне чудилось – идёт за нами ещё кто-то третий, поднимается по лестнице, дышит тяжело… Хочу оглянуться и боюсь.
– Всё вздор! – сказал я громко.
– Молчи, молчи! – прошептала Лида и крепко ухватилась за мою руку, почти повисла на моём плече.
Когда я отворил дверь в прихожую нашей квартиры, она бросилась вперёд и крикнула:
– Ай! Боюсь, боюсь!
И был страшен её крик.
Мама выбежала из кухни. Лида бросилась ей на грудь, спрятав бледное личико.
– Что ты, с ума сошла? – выкрикнула мама сердитым голосом, стараясь оторвать от груди лицо Лиды.
– Боюсь! Боюсь! – кричала Лида.
Из кабинета вышел отец. На нём был светлый подрясник, и он казался призраком. Волосы головы его были зачёсаны в косичку, и он казался мне похожим на тётю Сашу, которая года два умерла у нас в доме.
– Чего ты боишься, Лидочка? – спросил он.
– Боюсь! Боюсь! – кричала Лида и, оторвавшись от мамы, бросилась к отцу и запуталась руками в длинной серебряной часовой цепочке, которая висела у него на груди.
– Да чего? Чего боишься?
И в голосе отца я услышал нотки неудовольствия, хотя в глазах его была только нежность.
Лида ответила не сразу, и в тишине комнаты мне явственно послышались чьи-то шаги. Чья-то душа шла за нами, когда мы поднимались по лестнице. Когда мы отворили дверь, она вошла к нам вместе с нами и вот теперь ходит по залу… Вот она проходит в кабинет отца, вот сейчас войдёт в столовую…
– Ай, ай! – закричал я и бросился к отцу.
– Боюсь, боюсь, папочка! – кричала Лида.
И все мы четверо – отец, мать, Лида и я – сцепились руками и дрожали.
– Никак они с ума сошли. Да чего вы боитесь-то? – громко выкрикнула побледневшая мама, и я заметил, что вместе с этими словами из её глаз исчезли и нежность, и любовь к нам.
Она резким движением руки оттолкнула от себя Лиду, а папа сжал пальцами мои руки повыше локтей и говорил: