Опустошённые души - читать онлайн бесплатно, автор Василий Васильевич Брусянин, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияОпустошённые души
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать

Опустошённые души

На страницу:
7 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– А и вправду, Николай Николаич, давайте мы с вами вместе выпьем… А?

– Ведь я совсем не пью…

– Ха-ха-ха! И я не пью! Отлично! И выйдет так, что мы с вами как два слепца: идём куда-то, и сами не знаем.

– Разве, и в самом деле, попробовать, – сдался Верстов. – Говорят, когда выпьешь – на душе станет лучше.

– Ага, ага! Это помогает!

Пузин быстро сорвался с места и исчез, а Николай Николаич ходил по гостиной, прислушивался к визгливому и крикливому гомону птичек и обдумывал смысл последней фразы хозяина: «Мы с вами как два слепца: идём куда-то, и сами не знаем»…

Пузин просто пошутил, сравнив себя и гостя со слепцами, а Николай Николаич усмотрел в его фразе глубокий смысл. И он, и Пузин – два слепца. Пузин оплакивает своё утраченное семейное счастье и доживает жизнь с опустошённой душой. А он… он оплакивает всё своё прошлое и тоже живёт с опустошённой душой… И оба они как слепые всё же идут куда-то, тянутся за сосудом жизненной влаги как за стаканом приятного вина. И ждут, и верят, что это вино жизни сумеет опьянить их опустошённые души, и, может быть, тоска отойдёт, а по жилам разольётся другая, новая волна крови.

Птички постепенно замолкали. В комнатах потемнело. Вечерняя заря, ещё так недавно золотившая эти комнаты, потухла. В столовой засветили огонь… Всё время там стучали посудой и бутылками, и слышались голоса: мужской, густой и весёлый, и женский – скрипучий, точно простуженный…

XIII

Стол Пузин убрал по-праздничному. Посредине его пыхтел ведёрный самовар, белели тарелки с закусками, искрами света отливали бокалы, стаканы, рюмки. И стояли бутылки с разнообразным вином и точно таили в себе веселье, радость, счастье.

После первой рюмки водки Николай Николаич ощутил горечь во рту, запершило в горле, на глаза выступили слёзы. Закашлялся и долго кашлял.

– Ого! У вас с непривычки-то она не соколом, а колом прошла, – рассмеялся Пузин. – Ну, ничего! Посоветую я вам лучше зубровочки…

Они пили, закусывали и говорили. Говорил, впрочем, больше Пузин. Как водится, он посвятил гостя в тайны своей семейной жизни, хвалил жену, хотя она и «насмеялась» над ним, жалел детей. Был момент, когда при воспоминании о детях на глазах Платона Артемьича блеснули слёзы. Но он быстро овладел собою и переменил разговор.

– Правда, Николай Николаич, вот, выпили вы, и на душе стало легче?

– Как вам оказать, – заплетающимся языком ответил Верстов, – как будто и лучше… Но меня преследует мысль…

– А вы её, этакую-то мысль, которая преследует, сейчас же рюмкой водки по башке! – перебивая гостя, выкрикнул Платон Артемьич. – Рюмкой водки её и по самой маковке!..

И Пузин подлил в рюмку Верстова водки.

Словно загипнотизированный, Николай Николаич выпил водку, но всё же высказал свою мысль:

– У меня не умирает сознание… Пью вот я и думаю – сколько ни пей, всё же всё это только временное… всё это только паллиатив…

– Ну, вы со мной попроще говорите, – перебил Пузин. – Этаких слов я не понимаю. А, вот, известно мне, если этак хорошенечко зашибить хмельного да этак поразнообразнее, так и всякие душевные немощи к чёрту. Я, ведь, долго со своим горем по людям шатался. Бывало, ходишь, канючишь, жалуешься на свою печальную жизнь и всё ждёшь, а кто бы это подошёл к тебе вплотную да этак частицу горя-то твоего и снял бы… А вышло так, что дело это плёвое. Сколько ни ходи, никто тебе не поможет, потому – у каждого на душе своё горе имеется, не то, так другое… Поэтому и людей много несчастных. В сущности, все они несчастны, весь род человеческий. И несчастны люди потому, что уже очень чувствительны. Стало быть, нечего тут бобы разводить да жаловаться… А верное средство, я думаю, только одно: коли живётся неспокойно, то возьми ты с собой в постель бутылочку да и приляг, приляг да и попивай… А выпил одну – раскупорь другую… Прополощешь душу-то, а поутру и ходи гоголем-щёголем… И пусть все видят: «Вот, – мол, – какой счастливый идёт!» Выпьем-ка, Николай Николаич!

Они выпили. Помолчали.

– Посоветую я вам, Николай Николаич, – начал Пузин. – Купите вы бутылочку водочки да с нею в постель и прилягте… Хоро-о-шо действует на душу!

По мере опьянения Николай Николаич чувствовал, как его оставляет то новое настроение, которое влилось в него после свидания с Сонечкой. Какой-то прилив всепрощения людям толкнул его к Сонечке, а потом и к Пузину. Что-то незнакомое, – а, может быть, и прежнее, но только увядшее в душе, – поднялось в нём, а теперь опять куда-то уплывает и уплывает… Пьянея, моментами он забывался, и ему казалось, что и столовая, и стол с винами, и сам Пузин, и вся жизнь куда-то также уплывает… Порою проносился неясный и почему-то скорбный образ Сонечки.

А Пузин, раскрасневшийся и весёлый, продолжал свою проповедь о душевном исцелении.

– Нет ничего лучше, скажу я вам, не чувствовать потребности в людях. Забиться в этакий свой уголок да и пить… одному пить… Один ты страдаешь – один и пей. А у вас, на мезонинчике-то, прекрасно можно устроиться…

Николай Николаич не помнит последующих событий таинственного вечера. Не помнит он и того, когда ушёл от Пузина и как добрался до своей комнаты. Очнулся поздно утром на другой день у себя в постели. Голова болела, во рту ощущалось что-то омерзительное, голова кружилась. Анна Марковна ни одним словом не упомянула о вчерашнем вечере. И, судя по этому молчанию, Николай Николаич догадался, что в его вчерашнем поведении было что-нибудь такое, чего тётушка не хочет касаться.

– Интеллигент! – шептал он себе с упрёком. – Вздумал вином излечить душевную рану. Эх, ма! Все мы, верно, свиньи!

И долго корил себя за свою слабость.

XIV

Внизу, в столовой, часы пробили десять… Каждый вечер бьют часы: 10, 11, 12, час, два, три… Каждый вечер он слышит, как бьют часы… Вечер незаметно переходит в ночь. Наступает полночь. Подходит мистический час, и в представлении рисуются таинственные образы. Как в детстве было, так и теперь… Ужели же он возвращается к детству? К восприятию явлений без критики? Он слишком много критикует и переоценивает и себя, и жизнь…

Задумался. Как быстро идёт время: внизу опять бьют часы. Считает: раз, два, три… одиннадцать… Часто его пугают эти хриплые и тягучие звуки. Пугают не неожиданностью, а именно тем, что их поджидаешь… Сидишь, думаешь о чём-нибудь и поджидаешь.

Часы пробили. Замерли их последние затихающие звуки и точно уплыли куда-то, ушли в прошлое, в вечность… А с другой стороны мира идут новые часы, минуты, секунды… Нарождаются неизбежные, проходят мимо него таинственные и опять уходят в вечность… А он стоит и видит, как проходит мимо него время.

Время уплывает в вечность, а он остаётся один и смотрит, не понимая, и чувствует, не проклиная… Но, вот, придёт час роковой, смертный час, и он уйдёт в вечность и будет забыт, и будет растворён в тленном мире.

Закурил папиросу, бросил тлеющую спичку в сад и видел, какую странную кривую линию описал огонёк и потух. Чёрная, беззвёздная ночь смотрит в окно. Деревья с оголёнными ветками точно затаили в своём молчании какую-то тайну ночи. И слышится шорох, неясный, как будто подкрадывается кто-то к стене и хочет заглянуть в окно и посмотреть, что он делает? Почему он не спит, когда другие спят?

Только теперь почувствовал озноб. Что он делает? Уже октябрь, тётя просила не отворять окон, особенно ночью. Быстро захлопнул окно, набросил на плечи плед, подошёл к печке, прикоснулся: холодное железо точно укололо пальцы. Закутался в плед ещё плотнее, сел у стола и засмотрелся на пламя свечи…

Знал, что и сегодня не скоро заснёт, и снова встал перед ним из сумрака ночи роковой вопрос: «Что делать?»

Прошедшие последние дни были заняты. Были заняты минувшие дни Сонечкой…

Вспоминал её маленькую красивую головку, блестящие тёмные глаза, весёлый звонкий голос, маленькие руки с тонкими пальцами… Много вечеров провёл он вместе с нею. Они часто читали вместе умные книги, те книги, по которым он когда-то учился думать. Хотелось выучит чему-то Сонечку: бессознательно толкал её на тот же путь, по которому и сам шёл… Шёл – и дошёл до рокового конца, заглянул в бездну. Вовремя одумался, отбросил книги и оставил Сонечку опять одну.

Хорошо было в недавние минувшие вечера. Чувствовалась близость Сонечки. Сидит она, внимательно слушает, верит… Сидит он, смотрит в её глаза, говорит и чувствует тревогу в сердце. Хотел отбросить книги, подойти к Сонечке ближе, обнять её и поцеловать… Долго целовать, а потом выплакать на её груди горячие слёзы о минувшем и начать новую жизнь.

Из глубины больной опустошённой души встал тёмный, могучий призрак сомнений, захохотал как проклятый арлекин, протянул холодные руки в пёстрых дурацких рукавах… И точно спугнул что-то: и всё помутилось, всё уплыло, всё замерло побеждённым… И Сонечка отошла… Впрочем, он сам отошёл, а она осталась с протянутыми руками. Замерла в позе с протянутыми руками и, окаменев, как будто ждала чего-то, во что-то верила и на что-то надеялась.

XV

Как всё неожиданно это случилось. Помнит тот, последний вечер. Она пришла весёлая, довольная, счастливая в ореоле своей влюблённости. А он встретил её с холодным равнодушием. Она ничего не заметила, влюблённая, слепая…

Они сидели в столовой… Выла на дворе буря. Светила старинная лампа под зелёным абажуром. В кресле дремала тётя Анна Марковна и с умилением посматривала на них. Он знал, что эта добрая и недалёкая старушка давно озабочена думой о их счастья, о их браке. Верила в это и Сонечка. По всему было видно: любила и верила, и ждала. А он холодной рукой отдёрнул занавес своей опустошённой души, и на Сонечку пахнуло холодом сомнений.

Помнится, тётушка ушла спать и оставила их вдвоём, как это делала умышленно. Наступил час их любви.

Почему-то Сонечка спросила:

– Вам нездоровится сегодня, Николай Николаич?

Спросила, и голос её дрогнул.

– Почему вы думаете?

– Вы такой сегодня странный, молчаливый… Точно вам скучно со мной?

Он молча стоял у двери и смотрел на неё… Посмотрела она ему в глаза, поднялась, сделала к нему два робких шага и поняла всё.

– Вам скучно со мной, Николай Николаич?

Ждала ответа, шла к нему вся белая, бледная, шла в тревоге с испугом в глазах. Протягивала к нему руки и точно просила: «Пощади! Пощади!» И спросила:

– Вам надоела я? Да?..

– Да, Сонечка, – тихо сказал он и вышел.

Она осталась одна, с вытянутыми руками и точно звала его, точно ждала. Осталась одна вся белая, бледная…

Вот и всё… Вот и весь незатейливый недолгий роман его опустошённой души…

Вспомнил тот вечер, и вдруг чего-то жаль стало. Себя ли пожалел, пожалел ли Сонечку? За что он её обидел?

Прошёлся по комнате, закурил, подошёл к скелету, стоявшему в углу за печкой. Скелет – подарок покойного дяди Владимира. Дядя был доктором, умер от запоя. Когда-то дядя учился по этому скелету и племяннику завещал медицину. Странный был дядя. Почему-то сшил для скелета плащ из красного сукна, к плащу пришил блестящую пряжку. Если набросить плащ на скелет, пряжка приходится как раз на плечевой кости. Так носили свои туники римляне.

Расхохотался. Разве может этот скелет олицетворять собою римлянина? Скелет женщины, маленький узкогрудый с широким тазом. Бывало, гимназистами шутили над скелетом: одевали на череп шляпы и фуражки или повязывали платочком голый череп. Шутки над человеком в прошлом были злые, но тогда было весело им, молодым людям будущего.

«Сонечка умрёт, и после неё останется такой же скелет».

Подумал так, и стало вдруг грустно. И опять пожалел, зачем обидел Сонечку? За что оттолкнул её?

Тётка говорила, что боялась скелета, и холодные кости более десяти лет пролежали на чердаке в ящике. Кости немного потемнели, запылились, и запах от них шёл какой-то сырой, могильный. Всё же взял скелет и поставил в угол, где и раньше стоял в течение долгих гимназических лет.

Хотелось обставить комнату так, какой она была в гимназические годы. Разобрался в книгах и сложил все учебники на одну этажерку, а книги серьёзные выделил на другую. Разобрался во всех ящиках письменного стола. И здесь разобрал старые тетради, записные книги и какие-то клочки бумаги, исписанные его почерком и цифрами, и разложил по ящикам, как будто приготовлялся к занятиям после летних каникул.

Ветхие, пожелтевшие листки бумаги, исписанные его рукою. Пахнуло от них прежней жизнью. А вот разрозненный греческий словарь. Какой-то перевод на немецкий. Тетрадь с выписанными латинскими словами… В верхнем боковом ящике нашёл старые письма. Целый ворох писем за много лет. Письма друзей, родственников. Многих из авторов уже нет в живых, другие затерялись в жизни. А вот и ещё целая связка писем. Развязал верёвку. Даже вскрикнул:

– Ужели это письма Саши?

Его письма. Дрожь пробежала по всем членам. Вспомнил, при каких обстоятельствах привёз эти письма из Петербурга. Долго эти письма хранились у дяди Володи, а потом он перевёз их домой. Трудно, собственно, сказать, почему хранил письма.

– Что было бы, если бы они сейчас нашли эти письма? – прошептал Николай Николаич и даже испугался своего шёпота.

Осмотрелся. Дверь заперта. На окнах опущены шторы. Опять прошептал:

– Сашу могли бы посадить в тюрьму. Его также долго бы продержали! Быть может, что-нибудь хуже сделали бы с ним!

Голова, подхваченная вихрем самых невероятных предположений и опасений, закружилась. События перепутались. Он совершенно забыл, что Сашу уже нельзя подвести этими письмами… Саша давно умер!

Сбросил с плеч плед и закружился по комнате со связкою писем, не зная что делать…

XVI

«Надо спешить. Надо спешить сжечь все эти письма. Что будет, если они найдут письма Саши? Они установят нашу связь. Если найдут письма они, подозрительные без раздумья и глубокомысленные без мудрости, они спросят: „Кто передал вам письма Александра Зейкина?“ Подозрение падёт на тех, нужных людей, и холодный круг цепи расширится и захватит новых людей».

Николай Николаич прошёлся по комнате, постоял у окна, прижал к себе письма и подумал: «Если взять их и аккуратно прибить к нижней доске ящика? Они придут, будут шарить в ящиках и не заметят писем… А если найдут? Они установят мою связь с Сашей, а это важно для них… Они спросят: „Знаком ли я с ним?“ И я должен буду отречься от друга. Совершится то, что уже было в доме Каиафы. Спросили апостола Петра – знает ли он Христа? И он ответил: „Я не знаю этого человека“. И пропел петух. И опять спросили его, и опять он отрёкся… И опять пропел петух»…

Долго ходил по комнате, курил папиросу за папиросой и не знал, что сделать с письмами.

«Важно, чтобы они не установили мою связь с Сашей… Возьмут меня, возьмут и Варю, и Лидию Петровну, и Ивана… Это невозможно»…

Подошёл к печи, ощупал её, заглянул внутрь.

«Глаша забыла затопить печь… Принесла дров и не зажгла подтопку».

Позвонил и долго нажимал кнопку звонка. Глаша явилась не сразу.

– Что, барин?

– Печку, печку не затопили!

Изменилась в лице Глаша, вскрикнула:

– Извините, барин, забыла… Старая барыня позвали меня. Поясница у них болит, надо помазать…

– Разве тётя ещё не спит?

– Нет.

– А сколько времени?

– Двенадцатый в начале.

Ярко вспыхнули в печи поленья, озаряя раскрасневшееся лицо Глаши, её босые ноги, руки… Затрещали дрова, зашипели. Глаша ушла.

Он запер за нею дверь, придвинул к печи стул и сел. Хотел бросить письма в печь, но раздумал… Захотел заглянуть в них. «Только надо спешить, а то придут они, подозрительные без раздумья и легкомысленные без мудрости»… Остановился на одном письме. Саша вспомнил о его кабинете… там, на Моховой… «Как это странно».

«Помнишь, когда мы сидели в последний раз у твоего камина, – писал Саша, – а Влад-в развивал свою теорию успокоения души ради подчинения чувства рассудку, мне думалось, что Влад-в мне чужой. Покой души – ведь это покой могилы!.. Я в тюрьме, я заживо погребён, а душа моя не знает покоя. Когда мы сделали всё, что хотели, ты думаешь – душа моя успокоилась? Нет! Вот это и хорошо, мой друг, если удастся воспитать в себе душу, для которой возможно только одно желание – бури жизни».

И это письмо должно погибнуть. Письмо – гимн душе, которая ищет бури. В одном из последующих писем, в кратком письме Саша бичует себя за слабость.

«Бессонные ли ночи, ежедневные ли допросы то у прокурора, то в охранке, но нервы мои истрепались. И душа моя точно увяла. Может быть, мне вдруг по неизъяснимой причине захотелось вернуться к жизни… Не знаю почему, но мне сегодня грустно»…

Прочёл Николай Николаич отрывок из письма и злорадно усмехнулся: «И его душа пошатнулась, и он, крепкий, не устоял». Впрочем, эта тайная радость была временной изменой товарищу. На маленьком клочке бумаги прочёл:

«Что меня повесят, в этом я не сомневаюсь, а они как будто чего-то боятся. Говорят, завтра утром нас перевезут в крепость… Я думаю, что так и будет. Так они делают. Сегодня мне дали вкусный обед. Это перед смертью-то! После обеда ко мне заходил попик, тюремный ходатай за души преступные. Бормотал он какие-то тексты, а я в ответ ему – молчание. Сегодня в ночь нас казнят. Я понял это из смысла текстов попика… Он отпускал мне грехи. Их месть сравняла их со мною, и я их признаю. Хотелось бы уважать, но они бьют людей связанными. Я буду смеяться над ними, пока они будут меня вешать. Ибо душа моя закалена в бурях жизни. Их душа испугана этими бурями… Она – опустошённая душа»…

Вспыхнули письма Саши… Тонкие, истлевшие листочки коробятся, корчатся на угольях как живые, как будто им больно умирать. Некоторые листочки покраснели, точно вспыхнули румянцем. Мелькнул почерк Саши: две-три строки какого-то письма ясно обрисовались на бледно-красном фоне перегоревшей бумаги. Как будто глянули в глаза Николаю Николаичу, – глянули и простились с ним навсегда… Побледнели, а потом потемнели покоробленные листки перегоревшей бумаги. Тёплое дыхание печи подхватило их и унесло в трубу, к тёмному небу.

«Саша умер. Его казнили на Лисьем Носу… Сгорели письма… И ничего от Саши не осталось»…

Он отошёл от печи, и взгляд его остановился на скелете под красным плащом. Глядя в безмолвные глазные впадины, прошептал:

– Души его нет на земле… На земле только опустошённые души… Души, жаждущие бурь жизни, встают над землёю и сеют новые бури… Быть может, это и не так… Как знать.

XVII

Утром проснулся не рано, раскрыл глаза и изумился… От сердца отлегло. Это был только сон. Ему снилось, что он опять сидит в крепости, в узкой каморке с решёткой на окне.

Ему часто снится этот сон. И всё одни и те же картины рисует усталый мозг. Во сне повторяются эпизоды из жизни крепости. Ужели же он всю жизнь будет видеть эти сны?

Пока одевался, руки дрожали, и холодный пот ощущался на груди и на шее…

Анна Марковна ласково встретила его в столовой.

– Коленька, голубчик, зачем ты по ночам раскрываешь у себя окна? Октябрь на дворе. Надо вставить вторые рамы.

– Вставьте, тётя.

– А то простудишься и захвораешь. Глаша говорит, что вон и нынче ночью пришлось топить печь.

Вспомнил, что ночью сжёг письма Саши. Ужели же это было?

– Дядя Милорадович прислал записку: Сонечка что-то заболела. Просил сегодня прийти.

– Сонечка заболела? – спросил Николай Николаевич, не поднимая глаз.

– Да. Хрупкая она, вся в мать покойницу…

Хотел сказать, но подумал: «Если бы и мне заболеть? Может быть, болезнь и будет целью моей жизни?»

Тётка продолжала рассказывать что-то о Сонечке, а он ничего не слышал. Ухватился за новую мысль и твердил в уме: «Может быть, болезнь и будет целью моей жизни»…

После кофе поспешил уйти к себе, ходил из угла в угол, курил, ворошил на голове волосы. И ясной стояла перед ним мысль: «Может быть, болезнь и будет целью моей жизни».

За обедом опять был подан пирог с капустой. И был в гостях Пузин, весёлый, разговорчивый.

– Заскучал я по вас, Николай Николаевич… Как хорошо мы с вами провели тогда вечер. А?

– Что же хорошего? – с упрёком сказала Анна Марковна.

– Хотели мы с Платоном Артемьичем полечить души наши, никуда не годные, да… ничего из этого не вышло! – смеясь говорил Николай Николаевич.

– Как ничего не вышло? Ха-ха! Что вы! Вышло!..

Молча пили кофе.

– А вон отец Никандр-то, соборный протоиерей, слёг! – начала после паузы Анна Марковна. – Крепко, говорят, заболел: сердце у него слабое.

– Да что вы! – изумился Пузин. – Я третьего дня его видел…

Анна Марковна и Пузин рассуждали о соборном протоиерее, а он думал: «Если бы у меня что-нибудь случилось с сердцем? Нет, я хочу долго болеть. Я хочу чувствовать боль. Если нет бурь жизни, пусть будет боль».

Бродя в поле в тот же день, почему-то вспомнил детство.

Шёл по дороге к берёзовой роще, смотрел на сады и огороды и вспоминал. Были товарищи детства, а где они?

Вернулся с прогулки прозябшим и усталым. Вдруг как-то налетели на небо белые тучи, поднялся ветер и пошёл снег, – мелкий снег, как дробины, крепкий и хрустящий под ногами.

Вечером Глаша вставляла вторые рамы и тихонько напевала какую-то унылую деревенскую песню. Он помогал ей. Спросил:

– Глаша, отчего вы не запоёте весёлую песню?

– Не умею я, барин, весёлых-то петь…

– А отчего?

– Да так, душа не лежит к весёлым песням.

«Душа не лежит к весёлым песням… Больная душа».

– У вас, Глаша, больная душа… Слышите?

Она звонко рассмеялась, сверкнула глазами, кокетливо взглянула на него и поправила:

– А, может, сердце не в порядке!..

Он не заметил блеска её глаз.

XVIII

Заболел он дня через три после того, как вставляли зимние рамы. Ходил гулять в лес в лёгком пальто и в фетровой шляпе.

С утра веяло холодом. По выгону и в полях бродили туманы, и странно горящими в их белесоватых волнах стояли берёзы с позолоченной и багряной листвой. Туманы поднялись к небу. Глянуло солнце, скупо пригревая. Белые облака заходили по небу, сгустились в тучи. Набежал холодный ветер, и солнце померкло. И белые хлопья закрутились над полями, густея и носясь в лесу с диким посвистом ветра.

Пока шёл до дому, страшно озяб. Прятал шею в воротник, засовывал в рукава похолодевшие руки. Грудь холодило, в рукава пробивался холодный ветер, и бродили по всему телу холодные, колкие мурашки. Утром на другой день проснулся с головной болью и с болью в горле. Хотел встать и не мог. Прибежала в мезонин Анна Марковна с термометром в руках.

– Коленька, да ты, верно, заболел? То-то, смотрю я, лицо у тебя нехорошее.

– Пустяки, тётя! Это так только – простудился.

– Дай-ка, я тебе градусник поставлю.

Не противоречил тётке. Отстегнул ворот рубахи, помог поставить термометр.

– Голова, говоришь, болит? Надо за доктором.

– Пустяки, тётя, может быть, нет ничего серьёзного.

Говорил так, а сам чувствовал, что внутри, в груди, совершается что-то таинственное, но серьёзное. Думал так, втайне радовался: «Вот пришло то, что будет настоящим интересом жизни».

Видел, с какой суетливостью побежала с лестницы Анна Марковна, потом вернулась с хиной. Глаша внесла тарелку с холодной водой и уксусом, а на плече у неё белело полотенце. Весь этот домашний переполох казался серьёзным и нужным. Другие люди вдруг захлопотали, заволновались около него, точно и впрямь он вступил в полосу настоящих интересов жизни.

Принял хину и лежал с высоко приподнятой головой. На голове белело полотенце, влажное от воды и уксуса. Холодная дрожь пробегала по спине и рукам, а голова как будто посвежела – отодвинулась куда-то невыносимая тупая боль. Какое-то странное самоудовлетворение навевало тихую, лёгкую дремоту. Мысли путались, в глазах вставали образы. Закрывал глаза, и в беспросветной тьме обрисовывались окно и переплёт рамы. И как странно: то, что в действительности, светлое, то теперь казалось тёмным. И двигалось куда-то это странное изображение окна, и уплывало.

Очнулся вечером. На столе горела лампа, на столике у постели стояла свеча с неподвижным ярким пламенем. Какой-то седой господин, с вытянутой бородкой и в очках, сидел у кровати на стуле. «Кто это?» Доктор. Узнал старика Протасьева. Ещё в детстве Протасьев лечил его. Тогда доктор был высокий, молодой, стройный, носил пенсне, и тёмные волосы его курчавились, и глаза блестели.

За стулом доктора стояла тётушка с побелевшим лицом и с испугом в глазах. Ради прихода доктора она надела тёмное кашемировое платье с белым воротником.

– Прекрасно! Ничего особенного! – услышал он слова Протасьева, а когда тётушка и доктор отошли от постели, он подумал: «Он не хочет беспокоить тётку. Знаю я, чувствую, что со мною… Я разлагаюсь. Организм ещё в силах бороться, но вот он ослабнет и уступит неизбежному».

XIX

Началась своеобразная постельная жизнь больного. Жизнь вне интересов повседневности, жизнь в мире бредовых видений и красочных ощущений. То какой-то стремительный полёт в чёрную бездонную пропасть, то подъём на высоты, на вершины фантастических гор наравне с облаками… Чёрный цвет и холод сменяются розовым и ярко-красным, и вдруг дохнёт теплом. Странные, непонятные видения вспыхивают в памяти… Какие-то замки, мрачные замки как на картинах Беклина… Откуда они? Далёкое детство зарисовало их в памяти. Много лет таились в излучинах мозга изображения – и вот вспыхнули. Эфирные фигуры людей проносятся в бредовых представлениях. Мелькнут знакомые лица товарищей, родственников – и опять чужие лица.

На страницу:
7 из 8

Другие электронные книги автора Василий Васильевич Брусянин