Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Знак беды

Год написания книги
1983
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
6 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Молчи ты! Керосин… И это – нашел свояка! Собутыльника. Будь он мой свояк, я бы его помелом из дома. Продажник! А он водку с ним распивает, угощает его. Вон придут немцы, так и их тоже угощать будешь?

Дверь в сени была по-летнему растворена, Степанида ходила то в сени, то к печи, то в истопку, звякала кружкой в ведре, разводила пойло. Теперь, когда они остались вдвоем, она не сдерживалась и выговаривала все, что накипело за эти недели на него, на войну и на жизнь тоже. Петрок больше молчал – что он мог сказать ей, чем возразить? Он понимал женскую правоту Степаниды, но не хотел поступиться своей, еще более близкой ему правотой, ощущение которой иногда круто поднималось в его душе.

– Придут, угостишь! Куда денешься? – тихо сказал он, подумав, что, может, жена не расслышит. Но она расслышала, и это окончательно вывело ее из себя.

– Ну это ты угощай! Без меня только. Я пойду в лес с коровой, чтоб мои глаза не видели.

– Такая беда! Иди, обойдусь.

– Ага, обойдешься! Думаешь, ты попьянствуешь тут? Подлижешься? Да они твое выпьют и тебе же дулю покажут.

Петрок хотел было что-то сказать, но только махнул рукой – Степаниду не переспоришь. Разве можно что путное внушить женщине? То, что для тебя ясный день, ей кажется ночью. Попробуй убедить ее, что сегодня им здорово повезло с полицаями, что Гуж после выпивки смягчился и не слишком стал придираться, что он, может, и на самом деле защищает их перед немцами. Сам же сказал: родственники! Потому надо с ним ладить, как-то задобрить его, завести дружбу, что ли. Конечно, он сволочь, бандюга, немецкий холуй, но ведь он власть! Как будто ему, Петроку, большое удовольствие пить с ним водку, поддакивать да еще выслушивать его наставления. Но если хочешь жить, то будешь терпеть не такое. С волками жить – по-волчьи и выть.

Правда, эти пространные рассуждения только путано вертелись в его захмелевшей голове, вслух же он лишь тихо огрызался, зная по опыту, что злой жене лучше не перечить, его верха все равно не будет.

Степанида между тем, кажется, выговорилась и как-то разом притихла. Сначала, войдя в избу, она даже испугалась, завидев чужих, но потом постепенно осмелела, особенно когда рассердилась. А рассердилась она больше на Петрока за его выпад против нее, да еще перед этими шавками. Пусть бы кричал-командовал, когда они остались вдвоем, так теперь он молчит или что-то бубнит под нос в свое оправдание. А тогда в его окрике ей послышалось неприкрытое намерение угодить Гужу, унизив ее. Но унижать себя она никому не позволяла, она умела постоять за себя. Выселковцы до сих пор помнят, как когда-то на колхозном собрании она разоблачила перед представителем из района кладовщика, вора и пьяницу Коломийца, как того вскоре сняли с его хлебной должности и даже хотели судить. А когда она была звеньевой по льну и Кондыбишин зять распустил по деревне слух, что ее бабы крадут ночью лен, она добилась проверки, даже обыска – несколько раз их останавливали на стежке, проверяли у баб за пазухой, под одеждой, но всегда напрасно, – и подозрение в воровстве с них сняли.

Она размашисто рубила сечкой траву в корыте. В раскрытой двери у порога было светло, сечка сыпалась на утоптанный земляной пол, на ее ноги, и она горько думала, что в такое проклятое время с ее Петроком пропадешь. Главное, у него и в помине нет твердости, мужской самостоятельности, со всяким он готов согласиться, каждому поддакнуть, хотя тот наглеет, не убоясь самого господа бога. Можно подумать, что людская покорность делает кого-то добрее. Скорее наоборот. Не получив сразу отпора, эти горлохваты тут же норовят взобраться на плечи и ехать куда им захочется. С детской поры она знала выселковского Гужа, который в коллективизацию куда-то удрал от раскулачивания, а теперь вот появился снова с винтовкой в руках, чтобы пить водку да мстить людям за прошлое. Но она не забыла последнюю с ним встречу в тридцатом году и никогда ее не простит ему. Пусть себе он с винтовкой. Так же как и тому Колонденку, которого давно ненавидела вся деревня. В начале войны он по первой мобилизации ушел в армию, но месяц спустя вернулся, говорили люди, что немцы отпустили его из лагеря. Колонденок прибыл в местечко исхудавший, обовшивевший и голодный, а теперь вот отъедается на полицейских харчах.

Степанида их не боялась, потому что презирала. Более того, она их ненавидела. Впрочем, ей не было до них никакого дела. В той жизни, которую обрушила на свет война, Степанида держалась давней, исповедуемой людьми правды, и пока у нее было сознание этой правоты, она могла смело глядеть в глаза каждому.

По двору, под тыном и по огороду неприкаянно ходили ее молодые курочки, что-то клевали. Неслись пока что шесть старых куриц, которыми особенно дорожила Степанида: давно уже с яиц был весь денежный доход с хутора – несчастная копейка, всегда так необходимая в хозяйстве. Собрав десятка три яиц, она несла их в местечко, меняла на что-нибудь нужное или продавала. Без кур было невозможно. Теперь вот подумала, что надо бы посыпать им каких-то обсевков, но она торопилась в поле и на кур у нее уже не хватало времени. В спешке приготовила и вынесла полведра мешанки поросенку, раскрыла низенькую дверь засторонка, и тот, заслышав хозяйку, поспешно завозился в соломе. Поставив ведро в угол, она подождала немного, наблюдая, как поросенок аппетитно зачмокал в ведерке. Спустя минуту он уже забрался туда с ногами и опрокинул его, но Степанида поправлять ведерко не стала, знала, что и так подберет все до крошки.

Однако надо было бежать в поле – в Бараньем Логу, привязанная к лозине, паслась Бобовка, не годилось в такое время надолго оставлять ее без присмотра. Прежде чем покинуть усадьбу, Степанида заскочила в хату схватить корку хлеба – пожевать самой и угостить корову. В хате было тихо и спокойно, Петрок по-прежнему уныло сидел за столом и даже не оглянулся на Степаниду.

– Покорми кур, – тише, чем давеча, сказала она.

Как всегда, выговорив ему свои обиды, она стала спокойнее и даже пожалела этого незадачливого Петрока, который часто злил ее, временами смешил, редко когда радовал. Но, в общем, он был человек неплохой, главное, не злой, только мало проворный и не очень удачливый в жизни. Еще он был десятью годами старше и давно хворал. Однако все его хворости шли от чрезмерного курения, она это знала точно и твердила ему о том почти ежедневно. Только впустую.

Тропкой через огород Степанида побежала в Бараний Лог, а Петрок посидел еще, тяжело вздохнул и поднялся из-за стола. С утра довелось выпить водки, но не удалось еще закурить, и теперь, оставшись один в хате, он неторопливо свернул самокрутку. Чтобы прикурить, переворошил все вчерашние угли в печи, пока нашел уголек с искрой, раздул его и наконец с долгожданным наслаждением затянулся дымом. Только и было той радости, что закурить, другого удовольствия в жизни, наверно, уже не осталось. Хорошо, что весной посеял в огороде немного мультановки, не понадеялся на магазинную – теперь в магазине не купишь. Самосад был хотя и похуже махорки, но и не такой уж плохой, Петрок привык к нему, лучшего вроде и не хотелось.

Он чувствовал себя еще пьяноватым, растревоженным всем происшедшим и время от времени тихо, почти беззвучно ругался: пропади оно все пропадом! Где еще те немцы, неизвестно, доберутся ли они до хутора, а свои вот добрались! И кто? Родственник Гуж. От этого, наверно, поросенка не спрячешь, знает и про поросенка, и про корову, про кур, так же как и про всю его прежнюю жизнь, тут ничего не утаишь. У Гужа теперь власть: захочет, поведет в местечко, в полицию и повесит на первом столбе, как это теперь у них принято. Так что же остается – просить, чтоб не трогал, помиловал? Но вряд ли такой помилует. Петрок хотя и был пьяный, но заметил, как хищно блеснули его глаза, когда он заговорил про Степаниду. Вот и приходится задабривать мелочью – яйцами, салом, огурцами с капустой, потому что большего у него нет. Но этим разве задобришь? Вот если бы водка была…

Когда-то, еще до колхозов, Петрок предпринял не очень удачную попытку изготовления самогона, но тут началась большая строгость со льном. Все, что было из волокна, сдали по льнозаготовкам, и еще было мало, приехали уполномоченные из округа, ходили и трясли по дворам тряпье, разбрасывали солому в сараях – искали лен. У него же льна не нашли, но наткнулись на самогонные инструменты в истопке – казан и ладный, выгнутый из медного патрубка змеевик, который тут же и реквизировали. Потом он платил штраф, натерпелся позора на собраниях и надолго проклял малопочтенное дело самогонокурения. Но это было давно. Теперь же, когда все в жизни так круто переиначилось, менялось, наверно, и отношение к самогонке. Петрок всем нутром чувствовал, что водка становится едва ли не единственной ценностью в жизни, без которой по этим временам не обойтись. Пьющий ты или трезвенник, а гнать водку придется.

Он перешел через сени в истопку, кашляя, прислонился к ступе у порога. Как всегда, в истопке царил полумрак, полный устоявшихся запахов, так перемешавшихся между собой, что их уже невозможно было различить. Больше, однако, отдавало старой одеждой, пылью, мышами. Сквозь маленькое, прорезанное в бревне оконце едва пробивался немощный свет пасмурного утра. Петрок оглядел ряд дощатых закромов под глухой, без окон стеной, пустые плетеные короба из соломы, в которые некогда в урожайные годы ссыпали зерно, если его не могли вместить закрома. В углу при пороге помещались старенькие жернова с тонкими стертыми камнями, густо припорошенные серой мучной пылью. Тут же пылилась старая прялка, белел осиновым боком новый кубелок с уже поржавевшими обручами, стояли большею частью пустые кадки; аккуратно составленные у стены, несколько лет ждали своего дела Степанидины кросна – с бердами, нитями, навоями. На полке над ними тускло поблескивал неровный ряд пустых пыльных бутылок, важно темнела с краю большая оплетенная бутыль с керосином. Рядом, возле окошка, висели прошлогодние связки лука, несколько березовых веников под черным от копоти потолком, пучки лекарственных трав, припасенных Степанидой с лета. Небольшая эта истопка с черными, прокопченными за столетие стенами, густо оплетенная по углам паутиной, была тесно заставлена разной хозяйственной утварью, но, где был нужный ему казан, он не мог вспомнить. Петрок обошел истопку, заглядывая во все ее темные углы, поворошил хлам за печкой-каменкой в дальнем углу и наконец вытащил оттуда черную, изъеденную ржавчиной посудину, которой лет десять не пользовались в хозяйстве.

В сенях, у дверей, где посветлее, тщательно осмотрел ее, казан был, в общем, хорош, главное, без дыр, и если его почистить от ржавчины, оттереть песочком, то и вполне сгодится. Еще была нужна какая-нибудь бадейка или кадка, впрочем, бадью можно взять ту, в которой Степанида моет картошку, а картошку можно мыть в чугуне.

Одно плохо – не было змеевика.

Петрок присел на низенькую скамеечку возле ведер с водой и, то и дело покашливая, начал мысленно прикидывать, где бы взять змеевик. Прежде за такой надобностью он бы наведался в местечко к кузнецу Лейбе, который подковывал лошадей, оттягивал топоры, насекал серпы бабам, мог также залудить миску, починить замок. Лейба был человек мастеровой, он бы выручил Петрока, с которым дружил много лет. Во всяком случае, Петрок относился к нему уважительно и всегда обращался – Лейбочка, в свою очередь, Лейба называл его Петрочек. Кроме всего прочего, они были еще и ровесники и знали друг друга едва ли не с самого детства. Многие годы всю кузнечную работу делал для него Лейба, Петрок же никогда не скупился на плату: деньгами, яйцами, салом, иногда зерном – всем, что по тому времени находилось в хозяйстве. Если же ничего не находилось, Лейба мог сделать в долг, «на повер», подождать месяц, полгода, пока вырастет хлеб или придет время резать скотину. И никогда у них не было недоразумений, тем более обид друг на друга. Лейба наверняка бы выгнул злосчастный змеевик, но кузница его давно перешла к колхозу, а сам он перебрался к родственникам в Лепель. И теперь неизвестно было, работает ли кто-нибудь в кузнице, которая летом стояла закрытой.

За большаком в Выселках был еще один человек, Корнила, тоже весьма способный на разные мастеровые дела, наверно, и он что-нибудь придумал бы или нашел в своих немалых запасах. Но с давних пор Петрок с ним не только не дружил, но более того – они были в разладе и никогда не здоровались. А всему виной Степанида, у которой еще в девичестве что-то было с этим Корнилой, пока она не вышла за Петрока. Впрочем, и правильно сделала, что вышла. Молодой Петрок был совсем неплохим парнем, к тому же играл на скрипке, не то что этот молчаливый упырь Корнила. В самом деле, у того был нелегкий характер, угодить ему трудно, и, уж если он кого невзлюбит, так будет коситься на него до конца своих дней. Еще был он скуп и жаден, хотя жил неплохо, в колхозе не состоял – работал в пожарном обществе. Руки у него умелые – мог настелить пол, связать оконную раму и даже сложить печь в хате, – однако к Корниле лучше ему не соваться. При случае надо спросить еще кого-либо из Выселок.

Всласть накурившись, Петрок откашлялся. Пожалуй, пора было браться за дело. Ага, прежде всего посыпать курам. Найдя в истопке старый деревянный гарнец, он зачерпнул в крайнем сусеке ячменных отходов, вынес из сеней. Куры, по-видимому, уже караулили его и, как только увидели с гарнцем, стремглав бросились из-под ограды, с огорода, из-под повети, и он широко сыпанул по двору, чтобы хватило на всех. Пока те усердно клевали на утоптанной земле двора, подбирали в траве, он думал о поворотах судьбы, которая так круто обращается с человеком. Разве когда-нибудь хозяин Якимовщины опускался до того, чтобы кормить по утрам кур! Или у него не было другого, поважнее дела в хозяйстве? Одного скота здесь водилось более десятка голов: лошадь, молодая кобылка, две коровы, если они еще не телились, шесть или восемь овец. Ну и свиней, конечно, не менее двух – укормный кабан и меньшой, на будущий год, подсвинок. Правда, и рабочих рук тоже было побольше. Но вот почти все подошло к нулю, только и забот, что корова, малый кабанчик да этих девять куриц. От лошади и всех связанных с ней забот некогда освободил колхоз, овцы постепенно вывелись сами, кому было за ними ухаживать? Дети, едва оперившись, рано выпорхнули из родительского гнезда, их не вернуть. А тут эта война, наверно, она добьет окончательно.

Все покашливая, он постоял на отшлифованных ногами камнях возле порога, пока не решил взяться наконец за картофельный бурт. Картошка хорошо уродила нынче, в огороде все уже выкопали, засыпали погреб. Но в погреб весной иногда подходила вода, потому остаток картошки надобно было закрыть в бурт на пригорке в конце огорода – так обычно делали тут в урожайные на картофель годы. Картошку следовало беречь, она испокон веков была главным урожаем поля – хлеб родил не всегда и к весне часто кончался, а картошечки, слава богу, хватало до новой. Если ее вовремя убрать, сберечь от мороза, воды, так будет вдоволь себе и скоту – картошечка не один год спасала людей от голода…

5

Несколько дней подряд осеннее небо грузно тяжелело от набрякших дождем облаков, дул ветер, заходя то с одной, то с другой стороны, а потом все утихло, ночью потеплело, и под утро зарядил дождь. Проснувшись на рассвете, Степанида услышала его монотонный невнятный шум за стеной и подумала, что сегодня придется повременить с коровой. Петрок лежал в углу на кровати и даже не кашлял, наверное, спал, а она поднялась, вышла в сени. За дверью возле порога, слышно было, тихонько журчало с крыши, а под дырой в сенях уже расплылась на земляном полу темная лужа. В который раз Степанида зло помянула своего нерадивого мужа и подвинула бадейку под то место в крыше, откуда мерно капало вниз. Привыкнув рано вставать, она поняла, что сна уже не будет, тем более что за дерюжкой уже заворочался, закашлял Петрок, искал свой кисет – дня он не мог начать без закурки. Сонливо зевнув, Степанида взяла под окном кленовый, купленный весной подойник и пошла в хлев к корове.

Тем временем почти рассвело. Дождь густо сеялся с низкого туманного неба, но был по-осеннему мелкий, без ветра и еще не наделал на дворе много грязи. Только возле хлева в низком месте поблескивала навозная лужа, но там она не просыхала с лета.

На мокрой и поникшей, с поредевшей листвой липе начала каркать ворона. Хотя бы не на беду какую, встревоженно подумала Степанида. Ворона прилетала сюда уже четвертое или пятое утро, устроившись на верхушке липы и свесив над усадьбой черный широкий клюв, она пронзительно каркала, будто звала кого-то из леса. Раза два Степанида запускала в нее поленом с дровокольни, но ворону это мало пугало. Теперь, накричавшись, она умолкла сама, недолго еще посидела молча и вот, взмахнув крыльями, полетела к оврагу. На липе тихо покачивалась потревоженная ею ветка с порыжевшим листком на конце.

Не торопясь, Степанида тщательно выдоила Бобовку, с удовлетворением заметив, что та вчера хорошо напаслась в Бараньем Логу – подойник полон был до краев. Ничего не скажешь, коровка удалась на зависть, еще молодая, непривередливая к кормам и молочная. Степанида дорожила ею как своим самым бесценным сокровищем. По нынешнему времени такая корова – счастье.

Она вышла из хлева, думая, что надо бы бросить ей охапку травы, лишний час побаловать корову в хлеву, а самой, пока дождь, может, сварить суп или картошку – уже несколько дней она не топила печи, не готовила ничего горячего. Однако не успела она перейти двор, как до ее слуха донесся приглушенный непогодой мощный нутряной гул. Не понимая еще, что бы это могло означать, она выглянула в ворота и остолбенела – тяжело покачиваясь на колдобинах, в дождливой мгле от большака к хутору двигалось что-то огромное, серое и туполобое, что не сразу и с трудом напомнило Степаниде машину. За ней катилось что-то поменьше, однако с высокой, как у самовара, трубой, и ветер уже нес сюда запах дыма. На мокро блестевших боках машины белели какие-то номера и буквы, а огромные колеса не вмещались в узких колеях дороги и одной стороной мяли траву на обочине. Медленно, но с какой-то неотвратимостью машина приближалась к усадьбе, пока с тяжелым горячим дыханием не остановилась на въезде в ворота. Здесь дыхание ее стало явственнее, во дворе сильно завоняло бензином. С высокой ступеньки возле кабины соскочил тщедушный человек в шляпе и длиннополом мокром пальто, которого Степанида тотчас узнала – это был местечковый учитель Свентковский.

– Добрый день, пани Богатька, – с непривычной любезностью поздоровался он, неся загадочно-слащавую улыбочку на худом остроносом лице. – Гуж распорядился принять на квартирование немецкую команду. Ну, и чтобы все было ладно.

Ах, вот оно что!..

Степанида, однако, молчала в каком-то оцепенении, непонимающе глядя на машину, брезентовый верх которой свернул в сторону низко нависшие ветви лип. В это же время металлически звякнули дверцы кабины, во двор одновременно выскочили двое мужчин. Еще не рассмотрев ни их одежды, ни лиц, по чему-то неуловимо настороженному, что исходило от их фигур, Степанида поняла, что это немцы. Только когда те направились к ней по двору, она отметила мысленно, что ходят они как люди, на двух ногах, и вроде без оружия даже. Тот, что соскочил с этой стороны машины, был в тесноватом, со множеством пуговиц мундирчике, на его голове с высоко подстриженным затылком сидела какая-то растопырка-пилотка, из коротких рукавов свисали тонкие руки. На молодом бледном лице его за круглыми стеклами очков в черной оправе светился совершенно незлой, мальчишечий интерес, почти любопытство ко всему, что он здесь увидел. Правда, другой, что с проворной поспешностью выкатился из-за машины, был совершенно непохож на первого – кругленький, немолодой уже, с чересчур быстрым озабоченным взглядом, которым он мгновенно окинул двор, хлев, хату, вдруг что-то вскрикнул злобно и требовательно. Она не поняла и сама не своя от волнения молча стояла с подойником посередине двора.

– О млеко!

Немцы по одному спрыгивали из брезентового кузова на двор, и Степанида постепенно стала понимать, что заехали они сюда не так себе, а будут квартировать, как сказал учитель, и уже спрашивают про молоко – пусть они подавятся им, ей не жалко было того молока. Но они не кинулись сразу на молоко, учитель заговорил что-то, обращаясь к кругленькому, и она, никогда не слыхавшая такой речи, с удивленным интересом вслушивалась, хотя и не понимала ни слова. Наверно, Свентковский хорошо говорил по-немецки, а немец по-нашему не знал ничего и по-своему что-то сказал учителю. Свентковский повернулся к Степаниде.

– Пан германский фельдфебель спрашивает, свежее ли это молоко.

– Свежее, почему нет, – сказала она и поставила на мураву подойник, у краев которого еще не улеглась, покачивалась молочная пена.

Немцы и Свентковский обменялись между собой несколькими словами, и молодой побежал к машине, откуда скоро вернулся с белой кружкой в руке, Свентковский осторожно зачерпнул ею в подойнике и услужливо подал фельдфебелю. Тот взял и, пригнувшись, чтобы не облить заметно выдавшийся вперед животик, выпил молоко и опрокинул в воздухе кружку.

– Гут, гут!

Сразу как-то оживившись, учитель зачерпнул еще и поднес молодому, в очках. Вытянув руки из коротковатых рукавов мундирчика, тот тоже выпил. Затем кружку принял еще один, простоватого вида немец с рябоватым, как от оспы, лицом и тоже все выпил. Но четвертый, высокий и тощий, как жердь, одетый в какой-то балахонистый комбинезон, только попробовал из кружки и, недовольно наморщив худое лицо, плеснул молоком на траву. «Не понравилось? Чтоб ты пропал!» – подумала Степанида. Со смешанным чувством страха и любопытства она покорно стояла возле подойника, оглядывая нежданных квартирантов, сердце ее сильно стучало в груди, хотя какой-либо угрозы на их лицах вроде не было видно. Может, попьют и поедут, невольно подумала она, машинально повторяя: доброе молочко, доброе… Немцы, однако, не обращали на ее слова никакого внимания, как и на нее тоже. Пока остальные пили молоко, фельдфебель мелкими шажками проворно обежал двор, заглянул на дровокольню, обошел истопку, она подумала, зайдет в хату, но нет, повернул к хлеву и вдруг остановился у колодца. Свентковский в начищенных хромовых сапогах подался за ним по росистой траве, и она слышала, как они там о чем-то переговаривались на недоступном для нее языке.

Остальные, напившись молока, также по одному перешли к колодцу, что-то их там заинтересовало. Она же продолжала стоять возле подойника, не зная, что лучше – уйти с глаз долой или еще подождать? Но все-таки надо, наверно, чтобы здесь был хозяин, который куда-то запропастился и не показывается. Или он не видит, кто к ним пожаловал, с досадой подумала Степанида.

– Богатька! – снова окликнул ее Свентковский. – Германский фельдфебель желает отведать вашей воды. Будьте добры, принесите ведро.

– Ведро? Сейчас…

«Добрались-таки наконец», – начиная раздражаться, подумала она, вбегая в сени. Там она сдавленно-тревожным голосом крикнула «Петрок!» и, выплеснув остатки воды в бадейку, вынесла им во двор новое цинковое ведро, которое у нее перехватил тот, помоложе, в очках. Пристегнув ведро к цепи, он ловко раскрутил ворот и, как только ведро в глубине коснулось воды, начал легко поднимать его, вращая железную ручку; остальные неподвижно стояли возле колодца – ждали. На нее они снова перестали обращать внимание, и она подумала, что все-таки надо вытолкать сюда Петрока. Но именно в этот момент он и сам появился из сеней, в опорках на босу ногу прошел мимо нее к колодцу и с какой-то боязливой почтительностью снял с головы суконную, с обвислым козырьком кепку.

– Ага, хорошая водичка, знаете… – дрогнувшим от волнения голосом заговорил он, обращаясь к немцам.

Тем временем немцы уже вытащили ведро воды и переливали ее в какой-то плоский зеленый сосуд, сдержанно переговариваясь между собой. Никто из них, кроме разве Свентковского, даже не взглянул на хозяина хутора, и, только когда учитель что-то сказал по-немецки, рябой немец смерил Петрока неопределенным медленным взглядом. Тот поклонился еще раз, и тогда молодой, в очках, стоявший к нему ближе других, вынул из кармана пачку сигарет, сначала взял одну сигарету сам, а другую протянул Петроку. Петрок, все комкая кепку, неловко, заскорузлыми пальцами взял сигарету и стоял, будто не зная, что с нею делать. Немец прикурил от зажигалки, Петроку, однако, прикурить не дал.

Они что-то там обговаривали, кажется, обсуждали колодец, и Степанида взяла со двора подойник и пошла в сени. Закрывать за собой двери она побоялась и из сумрака сеней стала наблюдать за немцами, слушая их разговор и отмечая про себя, как Петрок с подобострастием что-то там объясняет и показывает. Кепку при этом он не надевал, и мелкий дождь сеялся на его лысоватую, с жалкими остатками седых волос голову. И они слушали его, не перебивая. Эта его легкость в обращении с немцами не понравилась Степаниде, и она подумала: не поведет ли он их еще в хату? Пускать их в хату ей не хотелось до крайности, хата казалась неприкосновенным ее прибежищем, которое следовало оберегать от посторонних, тем более чужаков. Хотя бы они скорее убрались, думала она. Но, судя по всему, уезжать никто не собирался – они отцепили от огромной машины свою походную кухню, и все, кроме фельдфебеля, с раскрасневшимися лицами стали закатывать ее во двор. Петрок тоже помогал – натужась, толкал огромное резиновое колесо, потом указывал, где лучше устроить кухню. Наконец они нашли удобное место рядом с колодцем, и Степанида совсем приуныла – то, чего она больше всего опасалась, случилось: Яхимовщина от немцев не убереглась. Что теперь будет?

Но все шло обычным чередом, независимо от чьей-либо воли, по каким-то своим, иногда страшным, иногда странным законам, которые диктовала война. Установив во дворе кухню, фельдфебель с учителем направились к сенцам, и этот дурак Петрок уже забежал вперед, указывая дорогу в хату. На припорожных камнях фельдфебель остановился, прежде чем перешагнуть порог, недовольно-брезгливым взглядом повел по темноватому подстрешню сеней. Свентковский многословно объяснял что-то, Степанида отодвинула дальше от порога бадейку, и немец вошел в сени. Чтобы не мешать им, она отошла к истопке, все мучаясь вопросом: что им тут надо? Но вот Петрок широко растворил дверь в хату, и все они двинулись туда с каким-то даже любопытством на оживившихся лицах. Из-за их спин она будто впервые, чужими глазами увидела свою давно уже не новую хату с перекошенным простенком и потемневшими балками потолка, стенами, оклеенными старыми, пожелтевшими газетами. Пол она давно уже не мыла и теперь с досадой взирала на грязноватые, с присохшей картофельной кожурой доски у порога, закопченные чугуны возле печи. По всей избе топали чужие сапоги, грубые кожаные ботинки, оставляя мокрые и грязные следы на сухих досках пола, и она подумала: какого черта они тут высматривают? Она все стояла в сенях в напряженном ожидании, когда наконец они выметутся. Но они не спеша разговаривали там, поглядывали в окна, осматривали иконы, а фельдфебель, отодвинув дерюжку, заглянул в запечье, и губы его брезгливо передернулись.

Она так и не дождалась, когда они выйдут, ее внимание отвлек двор, где возле колодца затхло дымила сырыми дровами кухня и худой, в комбинезоне немец, пригнувшись, ковырялся в топке. Потом куда-то решительно пошагал через двор, и она испугалась: не услышал ли он поросенка? Но нет, вроде не за поросенком, тот сидел себе тихо, а немец вскоре опять появился во дворе, перекосившись в пояснице, нес к кухне целую охапку дров. У Степаниды, увидевшей его, похолодело в душе – это были березовые полешки, которые она берегла на зиму для растопки, их была совсем небольшая кучка под самой стрехой возле хлевка. Но вот нашел же! Первым ее побуждением было выйти и сказать: нехорошо ты делаешь, человек, ведь не твое это, поди. Но Степанида словно бы проглотила тугой комок, застрявший в горле, и сказала себе: пусть, посмотрим, что еще будет.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
6 из 9