– Душа чудом держится, места живого нет. Гангрены боимся, соврали, что ты нас просила… прознала, в общем, что здесь он, в лесу, и просилась увидеться с ним. Так бы не согласился: упрямый, ты знаешь его, Елена…
– Он… – опешила мама, – Он давно здесь?
– Почти год. А чего молчал? Не суди его, мать – о тебе болел сердцем. Знаешь сама, что с партизанскими семьями делает немец. В бою, ему равных нет, да только теперь уж какая война? Его выходить надо. С тобой – есть надежда… А так… не убережем тебе сына… Он должен выжить. Должен. Твой сынишка – герой, Елена!»
***
А что Аленка? Понять ли ей это? Понять пигалице семнадцатилетней…
А она пришла…
– Вот, – протянула шелковую, снега белее, обещанную простынку, – на перевязку Алеше, теть Лен…
Отдав сверток, она отступила, сникла:
– Можете не пустить к нему, понимаю…
– Да что понимаешь?! Не встать ему на ноги, ты понимаешь? Сил наберется… Да как наберется, откуда – круглые сутки в бреду всё казнит и казнит себя, что беспомощный, хуже ребенка, а за порогом, за окнами – немцы. Боль сплошная, а веры в душе – никакой! Не встать таким, девочка, не…
– Встанет на ноги сын, тетя Лена. Отдайте его…
– Отдайте?.. – опешила мама.
– Да. Мне отдайте.
«Земля под ногами у немцев горит. Я видела» – помнит, помнит улыбку Алеши Аленка…
– Я могу. Всё могу, тетя Лен! И не трону его, обещаю…
– С ума схожу, или что?.. – прошептала, теряя опору, мама.
– Всё так, тетя Лена, так… Ведь будут искать партизана Тулина – к Вам придут. А придут – партизана нет…
– Иди… – из последних сил просит мама.
***
«Аленка, Аленка… – вздыхает мама, – Знать ли тебе, что такое любовь материнская? Что выше неё на земле этой нет ничего? Знать тебе, девочка, боль предчувствия?»
А предчувствие было. Это не уголёк, остывающий в печке. Такой уголёк будет жечь очень долго. Алеша приснился, как раз накануне. Река, он на той стороне. Кричал что-то маме, и лодку пытался вывести на воду, а она потонула у берега. Он плот собирал, налетели бомбить. Железные черные коршуны падали с неба к воде и хватали бревна из Лешиных рук. Он, не зная, что делать, стоял, и, видя: всё кончено – ушел за высокий берег. Что сказал, прокричал – через речку, во сне, не расслышала мама…
Судьба – та же самая речка. Берег один – это берег ее, материнской любви и заботы. А на другом – там есть все: и любовь, и ненависть – берег чужой. Но – все реки двух берегах, не бывает иначе. Аленка – она – тот берег…
«О боже!» – плакала мама, помня о бревнах, в когтях самолетов: а немцы узнают о сыне? Ведь могут узнать… «Тогда уже все!» – без Аленкиных слов, понимала мама. Любви материнской не место в военное время – любовь безоружна! Аленка права.
***
В Аленкином доме, с двадцатых годов, проживал, занимающий цоколь под мастерскую, стекольщик Андреич. Немцы его завалили работой – еще бы, стекольщику, после бомбежек! Аленке Андреич сумел, из немецких запасов, наладить оконца, а после забрали его, он исчез и стекольное дело, как многие люди, и как их дела, умерло вместе с ним…
Но, еще до того, как стекольщик исчез, немцы какую-то вывеску, на немецком, прибили к двери. Чтобы наши не подходили. Теперь и не подходили: одни – потому, что боялись; другие – зачем им стекольня без рук стекольщика? Дом, разваленный на половину, остался пустым.
***
В ночь, когда третьи сутки шел мелкий, холодный дождь, на тележке стекольщика: длинной, под рамы и легкой, на велосипедных, надутых колесах, Алена и мама перевозили Алешу.
Он лежал под дерюжкой, торчали наружу босые ноги. Лицо под дерюжкой – как мертвый. Ночь – комендантское время, но если покойника, без церемоний, тихонько катят на кладбище – бог с ним. Прошли, повезло – никто не окликнул, дай бог.
– Аленка, смотри! Нет несчастия выше, чем пережить своего ребенка! Смотри, богом молю… – попросила Алешина мама.
Не воля и совесть вершат ныне судьбы людские, а руки. Теперь судьбы, как вещи, легко переходят и так же теряются запросто – вещи случайные, в чьих-то руках. Она б не пустила Аленку, да он бы не понял. И не отдала бы его, никому – и Аленке… Но, если его: «Окруженца», больного, калеку, могли и не тронуть, могли бы… Да он ведь таким не считался. Он был «Окруженцем» давно, в первый год войны, а теперь – партизан. А это уже приговор!
На обратном пути, без тележки, без сына, провожал маму ветер. Сын теперь на другом берегу. «Не отдам! Только Вам, тетя Лена, отдам если надо. И даже не трону…» – не слушала б мама, да могла ли забыть самолеты? Когтистые, черные коршуны, воронье!
***
Ветер выстуживал дождевые струи, гоня их потоком, не вниз, а вглубь – в лицо. Они вымывали соленый, горючий привкус из маминых глаз, и катились к земле.
Аленка
Аленке всего семнадцать, а вдруг она, мудростью седой Изергиль, поняла: до войны не боялись счастья! В голову такое прийти не могло. А теперь боялись… Пряча, с оглядкой, сало, немного муки, самогона пол-литра, которые, ей повезло – наменяла, отдав стеклорез и линейку Андреича, Аленка тяжелым пятном на спине, ощутила чужой, нездоровый взгляд. Это смотрел Осип Палыч, начальник полиции.
«Махорку, наверное, варит… – видела желтые пальца Алены торговка. – Зачем, – неизвестно: теперь ведь и черта поварят – чтоб выжить! Но пальцы – чего будут желтыми? Не от махорки?»
Но хмурился Палыч – каким-то чутьем уловила Аленка – не потому, что увидел ее пожелтевшие пальцы…
«А зачем это ей?» – оценил он закупку. Семья Воронцовых, с последним составом ушла на восток, но эшелон угодил под бомбежку. Аленка вернулась обратно в Ржавлинку, одна…
Не понял Аленку начальник полиции. Он же не знал, что война, отобравшая всё, не доглядела вдруг, и попала случайно в Аленкины руки краюшка счастья. За неё было страшно Аленке…
«Нравилась же, пигалюшка, сыну…» – подумал начальник полиции. Перед войной, в выпускных это было, да так и прошло, бесполезно. Теперь – пигалюшка такая же, ростиком так же – подмышки. К чему она – думать о ней? Но: сало, мука – даже это понятно – не воздухом птичке питаться. Но – Аленка брала самогон… Не понял ее Осип Палыч. Не нравилось это…
***
– Слышь, Воронцову сегодня видел…
– Угу, – буркнул сын.
– Не забыл? Вижу – нет! Ты, хоть теперь-то её потрепал, по холке?
– Не-е, батя, не потрепал.
– А чего, не дается?
– Не-е…
«От «Зингера» иглы меняла на самогон…» – припомнил Палыч.
– Слышь, а сходи-ка ты к ней.