2) неодобрение и порицание тем, кто позволил себе грабить и жечь чужую собственность,
3) заявление, что все дальнейшие задачи мои, как отца о своих детях, будут направлены к справедливому обеспечению крестьян землею»[11 - Витте. Воспоминания. Т. II. С. 493.].
Это был старый стиль патриархальных самодержцев, с их «отеческим» попечением о подданных, как о детях своих. Но что на этой канве вывел Столыпин?
«Неодобрение и порицание тем, кто позволил себе грабить и жечь чужую собственность», он заменил в Манифесте той беспощадной войной вообще с революцией, которую считал одной из своих главных задач. В этом он был непреклонен и искренен. «Да будет всем ведомо, что мы не допустим никакого своеволия и беззакония и всей силой государственной мощи приведем ослушников закона к подчинению нашей Царской воле». Но это только одна задача. Манифест далее говорит, о чем в конспекте Государя не было и намека, что, «распуская нынешний состав Государственной Думы, Мы подтверждаем вместе с тем неизменное намерение наше сохранить в силе самый закон об учреждении этого установления»; а далее, что не менее знаменательно: «Мы будем ждать от нового состава Государственной Думы осуществления ожиданий наших и внесения в законодательство страны соответствия с потребностями обновленной России».
Так ставил свою задачу Столыпин и на это получил одобрение Государя и обещание Манифеста. Все дальнейшее уже зависело от состава будущей Государственной думы. Ее роль в жизни страны ставилась на первое место. Подготовить подходящую Думу, получить в ней благоприятный состав, способный страну обновить, и сделать все это без нарушения избирательного закона было главной и совершенно законной целью Столыпина. Именно для этого, а не для чего другого выборы были отсрочены на ненормально долгое время, на 8 месяцев. Общественность была совершенно не права, когда в этом усмотрела желание Думы не созывать. Столыпин, понимая ту вредную общественную атмосферу, в которой 1-я Дума работала, которая ее сбивала с пути, эту общую атмосферу хотел изменить и сделать это до выборов. Это сейчас становилось для него первой задачей.
Потому, прежде чем перейти ко 2-й Думе, в чем содержание книги, надо посмотреть, как эта задача была им исполнена. Мы увидим тогда, что Столыпин лучше ставил задачи, чем их разрешал.
Глава II
Борьба Столыпина с революционным движением и ее результаты
Первой и наиболее простой задачей Столыпина было положить конец тем насилиям, самоуправствам и беззакониям, которые наполняли русскую жизнь с 1905 года и в которых одни с тревогой, а другие с радостью видели приближение «революции». В возможность ее тогда стали верить и сверху, и снизу, и вне России. Во время 1-й Думы угроза ею была на устах почти всех депутатов. Ее выставляли как главный и неотразимый аргумент против возможного роспуска. Позднее, на процессе о Выборгском воззвании, когда о революции не могло быть более речи, представительные кадеты, в лице самого Муромцева, нашли возможным сказать, что они прибегли к своему знаменитому Манифесту, чтобы избежать неминуемой революции, заменить ее более мирным «пассивным сопротивлением». Такое утверждение на суде было, конечно, позднейшим самовнушением; но в тот момент, после роспуска, немедленной революции действительно ждали, в форме ли массового восстания, военных бунтов, всеобщих забастовок, погромной волны или, по крайней мере, в наиболее примитивном и неуловимом виде террора. Эти предвидения в первое время казались оправданными: в июне произошли военные восстания в Свеаборге, Кронштадте, на крейсере «Память Азова». В августе – взрыв столыпинской дачи. В октябре – грандиозная по смелости и удаче экспроприация в Фонарном переулке, доставившая в революционные кассы несколько сот тысяч рублей, и т. д. Индивидуальные же террористические акты были просто бесчисленны: были убиты Мин, Лауниц, Максимовский, Игнатьев, Павлов и др.; по официальным сведениям, опубликованным в «Красном архиве» – в 1906 году было убито 1588, в 1907–2543 человека. Можно было думать, что начинался революционный штурм, что, как бывает в решительный момент войны, в него бросался последний резерв. Но уже через несколько месяцев от него осталась только «последняя туча рассеянной бури». Сами левые партии не могли отрицать: на данный момент «революция кончилась». Нужна была Великая Война, чтобы снова ее подготовить.
Такое быстрое отступление как будто торжествовавшей уже революции в нашей истории было не первым. Его мы пережили в декабре 1905 года. Наши отцы видели то же после 1 марта. Жизнь этим опровергала тех, кто утверждал, что для подавления революции одной репрессии мало, что всегда необходимы уступки; в этих случаях уступок сделано не было, а с революцией все-таки «справились».
Можно объяснить это тем, что настоящего революционного настроения тогда еще не было, что с ним смешали то бурление на поверхности, которое Розанов охарактеризовал ядовитой брошюрой: «Когда начальство ушло». Но в таком объяснении есть ложный круг. Кто мог бы сказать, удалось ли репрессии остановить революцию потому, что революционного настроения еще не было, или что это настроение переменилось потому, что репрессия не опоздала? С известного момента пожара нельзя потушить; но в начале любой пожар может быть остановлен. Революция, подобная 1917 году, могла наступить и в 1905, если бы ей тогда «уступили». Но и 1917 год мог кончиться иначе, если бы правительство кн. Львова себя повело так, как через год революционное правительство действовало в Германии. Правда, репрессия революционную развязку может только отсрочить, т. е. только выгадать время. Но умная власть эту отсрочку может использовать, чтобы революцию сделать не только невозможной, но и ненужной. Отсрочка часто спасает безнадежное дело. К несчастию, история дает материал только для наблюдения; опыта сделать нельзя, и потому дальше предположений мы не можем пойти.
Но для тех, кто не соблазняется революцией, кто понимает, к чему она в конце концов привела бы, самая отсрочка ее должна почитаться заслугой: она дает шанс ее совсем избежать. Эту заслугу должно признать за Столыпиным.
И потому, если бы борьба с революцией была его единственным делом, подобно задаче начальника воинской части, призванного для подавления открытого «бунта», который, исполнив свой долг, в дальнейшем уступает место другим, гражданским властям, критиковать Столыпина было бы трудно. Он поставленной перед ним задачи достиг. Но он был главою правительства, которое само эту временную победу должно было в дальнейшем «использовать», и в этом он себе отчет отдавал. Он признавал, что задачей исторического момента было преобразование старой России и установление в ней «правового порядка». В этом был его долг. Потому, борясь с революционным движением, он не должен был допускать, чтобы эта борьба разрушала основы такого порядка.
Это ставило принципиальный вопрос. Какими приемами «правовое государство» вправе «бороться» с открытыми врагами? Самого права его на эту борьбу нельзя отрицать, не обрекая «правового государства» на гибель; это было бы то же, что отрицать право пацифистских демократий на создание армий и ведение войн. Но из признания за государством права на применение «силы», на строгость «репрессий» и на «предупреждение преступлений» не следует, что государству дозволено все. Есть приемы, которыми оно само себя разрушает. Существует разница между военным положением, временными, исключительными законами с одной стороны, и статусом «заложников», приказами о расстреле «восходящих и нисходящих родных» заподозренных в преступлении лиц, которыми себя опозорили германские оккупанты. Самозащита «правового государства» против врагов, даже в опасные для него моменты, от начал «правового государства» не должна отступать. Этот принципиальный вопрос был затронут перед 1-й Государственной думой, когда в заседании 13 мая зашел спор о немедленном и полном снятии «исключительных положений».
Поучительно, что тогда прославленные наши юристы на этот вопрос ответа не дали; они или трагичности его не понимали, или не хотели давать существующей власти никакого оружия для борьбы с революцией. Они отделывались уверением, что исключительные положения никогда не нужны, что для восстановления у нас спокойствия достаточно «амнистии» и «неприкосновенности личности», и даже прямою неправдой, будто исключительные положения уже формально отменены Манифестом. Это был не честный ответ на большой вопрос, а «политика». Но что же по этому вопросу думал такой человек, как Столыпин?
Тогда перед 1-й Думой он признал негодность существовавших у нас «исключительных положений», сказал свою знаменитую фразу о «кремневом ружье», которого он бросить не может, пока не дадут ему нового. При существовании Думы правительство одной своей властью дурных законов изменить не могло, а по своему настроению тогдашняя Дума никаких улучшений для «исключительных положений» не приняла бы. Правительству приходилось поэтому поневоле пока оставаться при «кремневом ружье». После роспуска оно стало свободно; оно могло по ст. 87 издать другие законы для борьбы с революционными наступлениями, приведя их в соответствие с новым режимом. Можно было признавать и необходимость «исключительных положений», и пользу строгих репрессий; все это совместимо с правовым государством. Но и в такие периоды репрессии должны были быть основаны только на нормах закона, для всех обязательных, от которых никому нельзя отступать. Только тогда государство сохраняется как правовой институт, а не разгул физических сил. Примеры подобных исключительных положений знало даже наше старое русское право.
Возьмем военное положение. Там, где оно вводилось, несколько категорий дел, специальной 17-й статьей предусмотренных, бывали изъяты из общей подсудности и передавались военным судам для суждения по законам военного времени. Это суровая мера, но с правовым режимом вполне совместимая. В ней нет произвола, так как это – общая мера для всех. Но наше положение об «охране», под которым, якобы временно, а на деле постоянно, жила вся страна, было построено на другом основании. В нем была также 17-я статья (просто совпадение нумерации), которая предоставляла генерал-губернатору право передавать по своему усмотрению на суждение военного суда «отдельные дела о преступлениях, общими уголовными законами предусмотренных». Между этими двумя семнадцатыми статьями идейная пропасть. В одном случае была хотя и жестокая, но общая норма, в другом было разрешение, данное генерал-губернатору, существующий закон нарушать. Вытекающее из этого для генерал-губернатора право по своему произволу назначать, кому он пожелает, смертную казнь по законам военного времени было в миниатюре все старое Самодержавие.
В этом был тот разврат, который всех приучал к беззаконию, заменял закон произволом и этим «воспитывал нравы». Что же в междудумье в этом отношении сделал Столыпин? Он не только не исправил, хотя бы частично, «исключительных положений», но он их в самом «невралгическом пункте» ухудшил. Единственная новелла, введенная им в эту область, была знаменитая «мера» 19 августа 1906 года о «военно-полевых судах».
Она предоставила генерал-губернаторам в тех случаях, «когда совершение преступления является настолько очевидным, что нет надобности в его расследовании», право предавать обвиняемых особому военно-полевому суду с применением наказаний по законам военного времени и т. д.
В этой мере не только сохранен, но усилен тот антигосударственный принцип, на котором покоилось все положение об охране. Все было представлено усмотрению генерал-губернатора. Он может не вмешиваться и предоставить делу идти по общим законам; может отдельное дело передать обычным военным судам; может, наконец, если захочет, отдать дело особому специальному составу суда, из одних строевых офицеров, без участия военных судей и военного прокурора, без всякой проверки и жалобы. И такой приговор должен был исполняться немедленно. Все, что было главной язвой «исключительных положений», этой новеллой было подтверждено и усилено.
Подкладка этой меры теперь обнаружилась. В «Красном архиве» напечатано письмо Государя Столыпину от 12 августа 1906 года[12 - Красный архив. Т. V. С. 103.]:
«Непрекращающиеся покушения и убийства должностных лиц и ежедневные дерзкие грабежи приводят страну в состояние полной анархии. Не только занятие честным трудом, но даже сама жизнь людей находится в опасности.
Манифестом 9 июля было объявлено, что никакого своеволия или беззакония допущено не будет, а ослушники закона будут приведены к подчинению царской воле. Теперь настала пора осуществить на деле сказанное в Манифесте.
Посему предписываю Совету министров безотлагательно представить мне: какие меры признает он наиболее целесообразными принять для точного исполнения моей непреклонной воли об искоренении крамолы и водворения порядка.
12 августа 1906 г.
Николай.
Р. S. По-видимому, только исключительный закон, изданный на время, пока спокойствие не будет восстановлено, даст уверенность, что правительство приняло решительные меры, и успокоит всех».
Повеление Государя, шедшее вразрез с тем, что собирался делать Столыпин, не первый и не последний пример той роковой роли, которую играл Государь в его неудаче. Письмо очевидно кем-то подсказано; оно не соответствует слогу Государевых писем. Но это не важно. Столыпин предписание все же исполнил, несмотря на свои личные взгляды и заявления.
Мера 19 августа оказалась единственным изменением, которое Столыпин внес в закон об «исключительных положениях». Оно еще увеличило число смертных казней. В 1906 году люди еще не одичали, как теперь, и казни волновали. Помню впечатление от ежедневных газетных сообщений, что столько-то смертных приговоров там-то «приведено в исполнение». Правда, ко всему можно привыкнуть; сила впечатления даже обратно пропорциональна количеству. Одно мертвое тело на нервы действует больше, чем тысяча трупов на поле сражения. Говорят, Сталин остроумно сказал: «Один труп – это трагедия; а миллионы трупов – это статистика».
А что сказать про более мягкие, но столь же произвольные меры – про аресты, обыски, увольнения с должности, ссылки в определенные местности и т. п.? Они даже не отмечались в газетах. Они были нормою жизни. А как учесть, сколько на почве законного произвола происходило и беззаконий, которые оставались нераскрытыми и безнаказанными? Сколько побоев, истязаний и пыток в местах заключения? Невозможность такие случаи проверить благоприятствовала преувеличениям и прямым небылицам. Но понятно, какие чувства подобные приемы управления порождали в тех, кто им подвергался или хотя бы только в их существование верил.
Столыпин мог, даже не изменяя закона, по крайней мере, дать своим подчиненным инструкции применять закон сообразно духу времени. Правовой режим, который он хотел ввести, его обязывал к тому. Таких инструкций, однако, дано не было. Когда теперь опубликованы документы этой эпохи, можно увидеть, что скорее было обратное. Так, 15 сентября 1906 года Столыпин разослал руководящий циркуляр губернаторам за подписью своей и Трусевича. Он показателен.
В нем он напоминал, что окончательно введен новый государственный строй. «Надлежит признать, – говорит циркуляр, – что правительство твердо стоит на почве непоколебимого желания проводить намеченные Высочайшей волей реформы и т. д.». Казалось бы, что если это так, то все приемы управления, в том числе и по борьбе с революцией, должны были соответствовать принципам проводимой реформы. Должно бы было всем указать, что борьба с революцией не избавляет органы власти от обязанности и в этой борьбе законов не нарушать и беззаконий с их стороны не оправдывает. Это было бы тем новым словом, которое могло бы повлиять на административные привычки полиции. Вместо этого Столыпин им разъясняет, что с установлением нового строя «правительство ставит своим величайшим долгом во что бы то ни стало охранять общество от преступных посягательств». Это трафаретная формула, соответствующая старой идеологии власти. Когда она повторяется без оговорок, органы власти, привыкшие улавливать «волю начальства», не могли не вывести заключения: несмотря на новый строй, борьба с революцией ведется на прежних началах. Так и говорил циркуляр: «Не малодушием и компромиссами должны бороться слуги Государевы с крамолой, а энергией, твердостью и действительной решимостью за престол и благо России принести в жертву все свои интересы». Именно эти слова всегда до сих пор говорились. Столыпин как будто хотел ими напомнить, что в этом отношении «новый порядок не изменил ничего».
Отголоском «новых времен» явилась только немыслимая при старом порядке рекомендация губернаторам наряду с «местными коронными органами» пользоваться услугами и общественности, т. е. «частных лиц, сочувствующих борьбе с революцией», и «на первом месте патриотических и монархических обществ, образовавшихся в очень многих местностях Империи». Циркуляр советует «губернаторам принимать меры нравственного влияния к объединению и дисциплинированию организаций таких групп путем примирения и на почве устранения программных крайностей». Пикантность этого совета, между прочим, в том, что главной целью этих рекомендуемых организаций являлась борьба с тем новым строем, который Столыпин собирался вводить. Привлечение чисто «партийных» организаций к борьбе за порядок, превращение их донесений в «агентурный источник» было поощрением того разложения государственной власти, с которым Столыпин позднее не справился и которое Монархию погубило. Он сам подчинял «коронные органы государства» влиянию этих «безответственных организаций».
Но в репрессивной политике Столыпина оказалось нечто еще гораздо более недопустимое и несовместимое с «правовым государством», о чем мы полностью узнали только позднее. Я имею в виду его отношение к «провокации».
Это слишком широкое слово. Апологеты «внутренней агентуры» на это справедливо указывали. Такая агентура нечто другое, чем провокация; морально ею можно гнушаться, но она не провокация. «Провокация» вообще не нужна государству; она – злоупотребление его отдельных агентов. Им легче раскрывать преступления, созданные ими самими, чем те, в которых они не участвовали. При чистой провокации само государство бывает обмануто. Провокатор якобы ограждает от зла, которое сам же устроил. Когда раскрылось дело Азефа, Столыпин и его изобразил только «агентом». Он сказал в своей речи шутливую фразу, которая привела в восторг 3-ю Думу: «нельзя правительству ставить в вину непорядки по революции». Дума тогда удовлетворилась его объяснением. Азеф оказался перед нею оправдан; осужден был один Лопухин, который его роль обнаружил. Но так легко на это смотреть невозможно.
Настоящую позицию Столыпина в этом вопросе раскрыли не революционеры, а его же сотрудники; не в порядке его обличения, а в целях защиты и восхваления. Имею в виду генерала Герасимова, начальника Петербургского охранного отделения, главное действующее лицо этой системы. В 1933 году в Берлине он выпустил книжку, которую я видел во французском переводе – под заглавием «Tzarisme et terrorisme»[13 - «Царизм и терроризм» (фр-).]. Она совпадает с тем, что по возвращении из ссылки рассказывал Лопухин, что раскрыла другая мемуарная литература. Герасимову поэтому можно поверить.
Мы узнаем от него, что Азеф был выбран главою боевой организации, уже находясь на службе полиции, что он принял этот пост с благословения не только Герасимова, но и Столыпина. Знали ли они оба в то время, что Азеф удостоился чести этого избрания потому, главным образом, что в 1904 году руководил убийством Плеве и в 1905 году – великого князя Сергея? Герасимов уверял, что оба они об этом не знали; это было «до них». Он добавлял, будто по просьбе Азефа он даже отыскал один документ в архивах полиции, который и уничтожил; этот документ-де ясно доказывал, что об убийстве Плеве Азеф своевременно предупреждал, и даже называл имя будущего его убийцы – Сазонова. Выходило, следовательно, что какие-то лица из лагеря власти Плеве в это время нарочно дали убить. Характерно, что такая улика, если такой документ был, в угоду Азефу была Герасимовым, по его сознанию, все-таки уничтожена.
Но как бы то ни было, так как на обязанности Азефа лежало не раскрыть одно преступление, а исполнять систематически эту задачу без ограничения времени, т. е. так как после одного предательства он должен был все-таки свой руководящий революционный пост сохранять, то Азеф и Герасимов выработали совместно план общих действий; заключили между собой соглашение, которое обе стороны «честно» (выражение Герасимова) исполнили. Азеф обещал всегда доносить о том, что готовилось, а власть, раскрывая покушения и заблаговременно казня исполнителей, обязывалась не трогать революционных вождей, т. е. тех членов организации, которые преступление подготовляли. Иначе они могли бы о его предательстве догадаться. Исполняя это соглашение, полиция их не арестовывала. Им давали возможность уехать. Если же они медлили вовремя сами уехать, то за ними начинали так «демонстративно» следить, что они заподазривали, что открыты, и торопились исчезнуть. Бывало, что другие чины полиции, не посвященные в тайну, их арестовывали. Им давали возможность тогда убежать. Для правдоподобия даже судили и осуждали тех стражников, которые недоглядели за ними. Те, кто упустили по недосмотру, отвечали за тех, кто это делал умышленно.
Эта система имела слабое место. Покушения могли иногда удаваться. Герасимов рассказал пикантный случай, как в момент покушения на Дубасова в Москве там оказалось два агента полиции: петербургской – Азеф и московской – Жученко. Они друг друга не знали, но оба служили в полиции и каждый своему начальству в устройстве этого покушения доносил на другого. Проверить было нельзя, и вопрос поднесь остался открытым. Другой пример. С тех пор как боевая организация партии с. р. была в руках Азефа, можно было спать спокойно; о всех ее покушениях заблаговременно будет известно. Но часть революционеров отделилась от боевой организации и создала группу максималистов, от нее независимую. Для борьбы с нею Трусевич решил последовать примеру Герасимова и заагентурил некоего Рыса. Он ему обещал, что никто, кроме Трусевича, про него знать не будет; Рысу была обеспечена неприкосновенность, и ему дали убежать из тюрьмы. Герасимов не без торжества рассказал в своей книге, что Трусевич был одурачен, оказался неспособным людей разгадать, что Рыс обманывал его, а не своих сочленов по партии и что это именно он – Рыс – организовал взрыв столыпинской дачи.
Общая картина ясна. Дело не ограничивалось моральной грязью всякого предательства, которой не брезговали пользоваться представители законной власти России; они пошли дальше: они совершали «преступные действия», законом караемые, охраняли и выпускали из тюрем «преступников», давая им возможность беспрепятственно организовать, если и не доводить до конца преступления. Если бы то делали только низшие агенты, на свой собственный страх, государство должно было бы их судить как пособников или попустителей; их могли оправдать ввиду специальных «мотивов» поступка, могли дело замять, закрыть глаза на то, что узнали, и тем внешнее приличие соблюсти. Мало ли что за кулисами делается, и все-таки терпится. Но дело происходило не так. Это делал не только Герасимов, это знал и одобрял высший представитель государственной власти – Столыпин. Этого мало. О деятельности Герасимова Столыпин доложил Государю, и Государь сам пожелал его видеть. В своих воспоминаниях Герасимов говорит, что он Государю сделал о ней подробный доклад. О чем Герасимов счел приличным перед Государем молчать, мы уже не узнаем. И после той аудиенции Герасимов был произведен в «генералы». Любопытная мелочь: Герасимов при докладе указал Государю, что одним из препятствий к успеху его полезной работы являлась «финляндская конституция»; она таких приемов борьбы у себя не допускала[14 - Guerassimoff. Tzarisme et terrorisme. С. 158.]. Государь этим был возмущен и обещал поговорить со Столыпиным; находилось ли это в связи с внесением в 3-ю Думу законопроекта о Финляндии, нарушавшего финляндскую конституцию? Как бы то ни было, нельзя говорить, что Герасимов поступал тайно от государственной власти; она его одобряла и потому за него отвечала сама. Беззаконие творил не отдельный агент, а все государство.
В чем причина такого падения государственной власти, которое Столыпиным было допущено и за которое потом он заплатил собственной жизнью? Не в его «властолюбии», для которого этого вовсе не было нужно, не в его «лицемерии», которое одно не может объяснить ничего. Причина, как я уже указывал, лежала в той идеологии, по которой государство все «смеет» и все «может», перед пользой которого исчезает и закон, и мораль, и совесть, и права «человека». Этой упрощенной идеологии держался Столыпин; во 2-й Думе он открыто ее защищал. Он оправдывал право властей во имя спасения государства не стесняться законом. Такая цель будто бы покрывает все; это, по его определению, состояние «необходимой обороны». Это идеология, преклонение перед государственной пользой и «волей», как перед высшей инстанцией, – «великая ложь» нашего времени. Она является там, где так называемое общее благо признается верховной ценностью. Она лежит в основе всех ужасов нашего времени, тех злодеяний, при помощи которых советская власть восстанавливала русскую государственность, а германские оккупанты «создавали» Европу. Провокация Герасимова, робкая и примитивная, – явление того же порядка; разница в степени способности «идти до конца». Современные единые партии и их вожди без колебаний и угрызений совести стали делать то, чего еще «конфузился» Столыпин и старый режим. В них он мог бы увидеть, если бы дожил, своих «пьяных илотов». Только религии, пока они сами не делались слугой государства, исходили из другого принципа, признавали приоритет человеческой личности и вечных начал общежития перед «пользой» и «волей» государственной власти. Они потому и бывали коррективом для государства.
Я не собираюсь, конечно, по поводу 2-й Государственной думы ставить принципиальный вопрос о границах прав «государства» и «человека». Вопрос в данном случае ставится более узко. Поскольку задачей Столыпина было установление «правового порядка», именно он не должен был для борьбы с революцией допускать отступлений от его же главных начал. Этим он подрывал веру не только в себя, но и в действительность их.
В жизни государства бывают моменты, в которых поневоле забывают «права» и «законы». Таковы внешние и гражданские войны: inter arma silent leges[15 - Во время войны музы молчат (лат.).] – учили и римляне. Но если в эти эпохи все становится допустимым, то только потому, что над воюющими сторонами тогда нет высшей инстанции, нет обязательных правил, имеющих в ком-то реальную защиту. Без такой защиты и законы, и самые торжественные договоры бессильны. Но именно потому ни внешние, ни гражданские войны, ни революции и не называются государственным строем; они преходящие, фактические состояния, которые стоят вне рамок государственных идеологий. У них другая природа. Чтобы их приравнять к «государству», было создано крылатое и характерное слово: «перманентная революция». А Столыпин защищал «государственность» и мечтал о насаждении в России «правового порядка».
Потому быстрый успех его в борьбе с революцией оказался обманчив. Он был временным преобладанием силы: уничтожая одни революционные кадры, он на их место сам готовил другие; а своими приемами разливал то недовольство среди населения, которое питает революционную психологию. И так как эта политика велась под флагом введения «правового порядка», то она казалась, кроме того, «лицемерием», вызывавшим против Столыпина такую ненависть, которой лично он не заслуживал.
Говоря классическим сравнением, революция была загнана внутрь; сочувствие ей разлилось так же широко, как сочувствие террористическим актам против сил оккупации. Это настроение не прошло тогда без следа; оно и дало себя почувствовать во время выборов в Думу. Оно тогда взяло свой реванш над Столыпиным.
Глава III
Подготовка законодательной работы для 2-й Думы
Напряженная борьба с внешними проявлениями революционной стихии не помешала, однако, Столыпину в исполнении другой и главной задачи: подготовки тех законопроектов, которые должны были обновить русскую жизнь, превратить Россию в правовое государство и тем подрезать революции корни. 8 месяцев, которые были ему на это даны роспуском Думы, потеряны не были.
Объем работы, которую с этой целью правительство в это время проделало, делает честь работоспособности бюрократии. Эту работу невозможно определить объективным мерилом. Я перечитывал законы, которые с созыва Думы правительство в нее почти ежедневно вносило. В первый же день их было внесено 65; в другие дни бывало и больше; так, 31 марта было 150. Но такой подсчет ничего не покажет. Законы не равноценны; наряду с «вермишелью» пришлось бы ставить и такие монументальные памятники, как организация местного суда, преобразование крестьянского быта и т. п. Достаточно сказать, что не только 2-я Дума, но 3-я и 4-я до самой революции не успели рассмотреть всего, что было заготовлено именно в первое между думье.
Важнее, чем количество, общее направление законопроектов, их соответствие поставленной цели. На первый вопрос ответ даст та столыпинская декларация перед Думой, о которой я буду говорить в свое время; ответ на второй стал сложнее.