
Ночь на Баштане (повести и рассказы)
Росин очнулся от воспоминаний. Барак спал. Со всех сторон несли налет надсадный, переходящий в свист храп, булькающие всхлипы, бессвязное бормотание. Тревожен и тяжел сон в неволе. Прислушался к себе. По лбу перекатывались крупные капли холодного клейкого пота. Сердце гулко колотилось о грудную клетку. Он растёр ладонью грудь, перевернулся на правый бок, старался уснуть, не выспавшись, завтра будет очень трудно работать. Но сна не было. Слишком сильно растревожил душу, два года не вспоминал ни о чём, а сегодня вдруг вспомнил. Зачем? Принести себе лишнюю боль? Насыпать на свежие раны соли?
Лежал долго с открытыми глазами, стараясь ни о чём больше недумать, ничего не вспоминать. И вдруг в тишине, нарушаемой только стонами ветра за стеной, услышал странное бормотание, глубокие нутряные вздохи и всхлипывания. Прислушался. Чётко уловил отдельные слова и понял, что это украинец Олесь всё ещё молится. «Доколе, господи, будешь забывать меня вконец… Доколе врагу моему возноситься надо мною?.. Призри, услышь меня, господи, боже мой! Просвети очи мои, да не усну я сном смертным, да не скажет враг мой: я одолел его. Да не возрадуются гонители мои, если я поколеблюсь. Я же уповаю на милость твою… Спокойно ложусь и сплю, ибо ты, господи, един даёшь мне жить в безопасности…» «Да будут постыжены и жестоко поражены все враги мои… Храни меня, боже, ибо я на тебя уповаю…» Слова становились всё тише и тише, вздохи сё глубже и тяжелее, и скоро всё умолкло. Олесь, по-видимому, уснул.
Эти непонятные Росину мольбы, исторгнутые из исстрадавшейся души, окончательно лишили его сна. Он слышал, как обмерзло скрипнула дверь, как дневальный переполошено выкрикнул кому-то рапорт. Два голоса – глухой и надтреснутый – дневального и пискливый, нерусский, нарочито злой – солдата, приближались.
Напряженный слух Росина уловил в разговоре свою фамилию.
«Что могло случиться в такую глухую полночь, для чего и кому я понадобился? – промелькнуло в мыслях. – вины вроде никакой за собой не чувствую…»
Росин в последнее время стал сильно бояться этих поздних ночных вызовов, они всегда приносили людям несчастье. «Может быть, с мамой что случилось? – больно кольнула мысль. – и есть телеграмма, а телеграммы, принесшие беду, Росин это знал, всегда вручают осужденным ночью». Он весь напрягся и замер. Шаги растаяли около его койки. В глаза, ослепляя, брызнул сноп света карманного фонаря.
– Росин, не спишь? – зевая, негромко спросил дневальный. – Это за тобой. Собирайся.
Росин поднял голову, спросил, сдерживая охватившее его волнение:
– Меня? Зачем?
– Бистра, пожалуйста, и без разговоров, начальник нада.
– Посвети малость, оденусь.
– Шевелис, шевелис, быстра, быстра…
Росин быстро оделся и, поеживаясь, понуро побрел за конвоиром, теряясь в догадках, кому и для чего он понадобился в этот глухой полуночный час.
Выйдя из барака, Росин сразу же успокоился, он понял, для чего его вызывает начальник. Колония утопала в живом свистящем мраке, пурга мела с прежней свирепостью, ветер бил тугими, сбивающими с ног толчками, снег, вихрясь вокруг, сразу же засыпал, заносил, путами путал ноги, от мороза захватывало дух, а вокруг – ни искорки, ни огонька, сплошной мрак, только в лагерной канцелярии робко печалил из одного окошка жадный желтоватый свет.
«Тока нет, подумал Росин, вызвали ремонтировать электролинию».
– Света нет, что ли? – спросил он у солдата.
– Сапсем темно, тока нет, неохотно ответил тот.
«Ток нет, подумал Росин, ладно, если на входном щите неисправность, это под силу, а если на линии обрыв, пропал, не выдержу, замерзну…»
Заспанный, с нездоровым лицом начальник колонии посмотрел на Росина хмуро и, обращаясь не к нему, а к дежурному офицеру, опросил хриплым простуженным голосом.
– Электрик?
– Инженер-электрик, – ответил Росин.
– Мне всё едино, что хлеб, что мякина. Вот что, братец любезный, где-то на линии либо сгорела предохранители, либо обрыв провода, вон что на белом свете деется, ад кромешный, надо найти и отремонтировать, надо, старик-электрик приказал долго жить, а то завтра все вы будете без чайку и супа. Зачем, чего тебе объяснять, ты инженер, тебе и карты в руки, покажи, чему вас учили в институтах, не по теории, а на суровой жизненной практике покажи. У тебя, братец, сколько осталось?
– Шесть.
– За аварию по халатности?
– Да, за аварию.
– М-да. Шесть. Осипов!
– Слушаю, товарищ полковник.
– Выдай полушубок новый, не из б/у, а новый.
– Слушаю.
– Валенки новые, черные, серые те пополам с грязью, шапку потеплее, рукавицы меховые, ну а инструмент положенный, что там у нас от старика оставалось.
– Слушаю, товарищ полковник.
– С богом, инженер. Завтра отдыхать будешь, в рудник не пойдешь.
Сержант Кульмурадов!
– Случае, товарищ полковник.
– Елки-палки, когда ты уже говорить по-русски научишься, сержант?
– Мал-мал учимся.
– Мал-мал, передразнил его полковник, – ты же уже два года служишь, пора бы научаться. Будешь сопровождать осужденного Расина.
– Бьет сапараваждат!
– Росина, гражданин начальник, – поправил Евгений.
– Не все едино. С богом!
Росин оделся, перетянул новый солдатский полушубок широким монтерским поясом, примерил тут, в тепле, когти, ладно ли будут на валенки ремни, чтобы там, на морозе и шквальном ветру, быстрее одеть их, посмотрел пристально в глаза полковнику, повернулся к сержанту. Полковник замялся было, хотел что-то сказать еще, но, по-видимому, передумал, махнул рукой и отвернулся.
– Давайте, братцы, действуйте.
И только в добрых усталых глазах этого нестарого еще, но как степной ковыль седого человека прочитал Росин человеческое сострадание к ним, уходящим в свирепую метель и дикий мороз на трудное и опасное дело, а может быть, и на верную гибель.
Чего Росин боялся, это и случилось: был обрыв провода на линии,и найти его в этом аду было не так-то просто. Сначала они шли от столба к столбу довольно быстро, свекла снег на высоком угоре начисто слизало ветрами, и под ногами похрустывал затвердевший наст, плотный как городской асфальт, но скоро угор скатился в лощинку, и тут они забарахтались в злом, засасывающем снегу, словно в болотной няше. Порывистый бешеный ветер завихривал вокруг них снежными столбами, дико кидался на суметы, зализывал их длинными лохматыми языками, в мгновение ока заметал, сравнивал их следы. Росин прощупывал светом фонаря провода, каким-то седьмым чувством угадывая, где притаился обрыв, при таком морозе даже металл перемерзает и легко ломается, словно соломинка под шальными порывами ветра. Но обрыва пока не было
Так они уходили, выбиваясь из сил, всё дальше и дальше от колонии, в снежную крутоверть, в пронзительный свист и вой метели. Холода не чувствовалось, хотя пот на лице мгновенно превращался в ледяную корку, замораживал ресницы, слепя глаза. Росин с фонарем шел впереди, сержант с автоматом в двух шагах сзади.
«А ведь так можно идти до бесконечности, – думал угрюмо Росин, – вёрсты тут не меряны, а до подстанции, дающей колонии ток, может быть сто, и двести, и пятьсот километров». Эта мысль привела его в ужас, и он еще быстрее зашагал к еле видимому в снежной замяти следующему столбу. Низкорослый и щуплый сержант еле-еле успевал за ним. Сколько помнит его Росин, сержант всегда был диковат, угрюм и неразговорчив, а когда не понимал того, что ему говорили, свирепел, как молодой зверь, в налитых кровью глазах вспыхивал дикий огонь.
– Эй, парен, не совсем шибко ходи, стреляй буду, – хрипел он и в голосе слышались и угроза, и жалоба одновременно, – сила, брат, тепер совсем пропадал, уходил куда-то.
Росин остановился, оглянулся. Сказал, улыбаясь:
– Стрелять в безоружного человека с двух шагов – дело не хитрое, тут большого ума не надо, это и дурак сможет, а вот как нам эту ночь прожить и живыми остаться, это, брат, дело похитрее. Мы с тобой теперь почти равные, вместе замерзать станем и одну на двоих могилу готовит на м пурга, заметет и поминай как звали. А? Скажи, что я неправду говорю?
Маленькое смуглое личико сержанта сморщилось, как моченое яблоко, в глазах мелькнул испуг.
– Умират шибко худо. Не надо умират. Ищи, пожалуйста. Мой два месяца дембель, га, понимай, дембель, домой, кишлак, урюк куший, мамка, папка обнимай, девучка обнимай, га…
– Понимай, понимай.
– Давай ищи, брат, я шютиль, стреляй не буду.
И они опять шли, обливаясь потом и проваливаясь по пояс в снегу. Силы их быстро таяли, каждый новый шаг доставался с трудом. Временами Росину казалось, что дойти до следующего столба у него не хватит ни физических сил, ни решимости, просто он плюнет на все, сядет в снежный намет и замерзнет. Луна с левой стороны заметно переместилась вправо, судя по всему, ночь таяла и приближался рассвет. Порывы ветра заметно ослабели. Перестало сыпать сверху. Зато мороз свирепел. Он перехватывал дыхание, пронизывающей резкой болью отдавался в ногах и пояснице, острыми иглами колол пальцы рук.
– Ты руками, руками шевели, – советовал он сержанту, – автомат-то закинь на спину, стрелять-то не в кого, я никуда тут не денусь.
– Совсем рука отмерзал, – хныкал сержант, закидывая на плечо автомат, – правильно говорил, зачем рука держать…
А вокруг лежала мертвая снежная пустыня: ни огонька, ни далекого собачьего брёха, никаких признаков жизни и человеческого присутствия, лишь ветер, снег и мороз.
«Мертвая дикая земля», думал Росин и упрямо, остервенело пробирался от столба к столбу вперед, уходя от смерти и издеваясь над собой в душе, – немного же отпустила тебе судьба, Женя Росин, ох, как немного, и конечной точкой твоего жизненного пути, судя по всему, будет эта холодная и эта бесконечная белая пустыня, но ты обязан найти в этой пустыне обрыв провода и дать колонии ток. Вот и всё. Без этого ты назад не вернешься, не имеешь права, и за это ты можешь поплатиться жизнью, в ней тоже наступит обрыв, только искать его уже никто не станет. И ты обязан сделать это, ты выполнишь свой маленький, маленький долг, второй раз в жизни, Женя, ты не изменишь долгу, не замараешь своей чести, честь-то, Женя, марают только один раз и лишаются ее тоже только один раз. И ни одна живая душа в мире, ни мать, ни Катя, ни Леночка, ни Витя не узнают этого никогда…»
И вдруг с поразительной четкостью и ясностью вспомнил Росин, как в детстве, в далеком бездумном детстве говорил ему дедушка Кирилл, гладя иссохшей морщинистой рукой его белокурую головку: «Жизнь, внучек, хитрая штука, ой какая хитрая и мудрая. Сделай ты, к примеру, добро человеку, и жизнь тебе добром отплатит, сделай зло – зло от жизни в ответ и получишь, да, да, а первостатейное в каждом человеке – это его честь. Человек без чести, что птица без крыльев, дерево без ветвей, родник без воды. Душа у человека должна оставаться чистой, как прозрачный лесной родничок. И еще запомни: кто верен в малом, тот и во многом верен, а неверный в малом неверен и во многом, пуще всего бойся лжи…» Как же мог он забыть эти слова деда Кирилла, ведь учил он его житейской мудрости, самому главному, что должен взять с собой человек, пускаясь в трудный жизненный путь? Как? И какой дорогой ценой платит онсейчас за свою глупую забывчивость.
Ему стало жалко себя, жалко бедной Кати, которая никогда его не дождется, хотя в каждом письме напоминает о том, что любит, ждет и будет ждать, жалко этого маленького злого туркмена, которому до конца службы, до дембеля, осталось всего два месяца, и его тоже ждут в далеком кишлаке сестры и братья, мать и отец, цветущая чинара под окном и тонкая девушка с миндалевидными глазами и черными косичками до пояса. Всех стало жалко Росину, а всего сильнее стало жалко маму, всегда тихую, безответную, покорную. Он на мгновение увидел ее лицо, молодое еще, красивое, не подернутое печальной цвелью увядания и все в слезах: мама получила телеграмму из далекого Колымского края, от начальника заблудившейся в снежных барханах колонии: "Ваш сын погиб…" Нет страшнее горя, нет безысходнее печали, никогда ничем неизлечимой, чем матери и отцу переживать своих детей… Отец, давно бросивший их с мамой, переживет, пожалуй, известие о гибели сына безболезненно, ведь он давно уже потерял его, променял на какую-то юбку, но мама, мама… Мама, выбиваясь из сил, учила его, свое единственное утешение в жизни, мама ставила его на ноги, мама оберегала его, мама не смела на него дышать. Бедная, бедная…
Из далеких снежных барханов совсем неожиданно выпрыгнуло маленькое белёсое негреющее солнце, Росин вздрогнул от неожиданности, оторопел. Огляделся вокруг себя. Снежная пустыня загорелась, засверкала холодным колючим блеском. Впереди, совсем близко, четко вырисовались густо покрытые хвойными лесами невысокие скалистые горы. Стало тихо-тихо, воздух вокруг, казалось, застыл, замер. Не знал Росин, что это была обманчивая, коварная тишина. Пурга угомонилась только на несколько минут и вот-вот обрушится на них с новой бешеной силой. По бескрайней снежной пустыне вновь потекли, взвихриваясь, языкатые струйки белой позёмки, на глазах превращаясь в вихри, в огромные, закрывающие небо смерчи. И в это же время Росин увидел обрыв провода.
– Вот он, нашли, – радостно закричал он и бросил под столб брезентовую сумку с инструментами, – сейчас все будет в порядке.
Лицо сержанта выразило мальчишеский восторг.
– Ай, нашелся, шайтан, давай чини мал-мал и айда назад, холод мал-мал кусаит.
Но Росин знал, что «чини мал-мал и айда назад» не получится.
Работать в такой лютый мороз в резиновых перчатках почти невозможно, даже не заметишь, как отморозишь руки, а без рук ничего не сделаешь. Он надел на валенки когти, протер до красноты руки и полез на столб. Затем, сняв меховые рукавицы и сунув их в карман полушубка, он натянул резиновые перчатки. Руки обожгло огнем. Он быстро отключил обрывок провода с изоляторов, быстро спустился вниз. Долго грел руки и вновь принялся за дело. Пока снимал вязки, делал вырезку провода, устанавливал натяжные зажимы, стягивал оба конца с помощью полиспаста, производил вставку нового провода и закреплял его, прошло более часа. Мороз обжигал руки. Росин отогревал их на голом теле, опять надевал резиновые перчатки и лихорадочно работал.
«Только бы успеть, пока не отморозил руки, только бы успеть, – пронзала его сознание острая неотвязная мысль, – отморожу руки – всё пропало».
– Делай мал-мал скорей, я замерзал совсем, – прикрикнул сержант на Росина, – чего долго возился?
Росин посмотрел на него из-за плеча и ничего не сказал. Закончив все работы на земле, Росин снял с наращенного провода полиспаст и натяжные зажимы и снова полез на столб, чтобы поднять провод на опоры и укрепить на изоляторах. Сверху он посмотрел на Кульмурадова, улыбнулся.
– Терпи немного, сержант, скоро закончу, самый пустяк остался.
Сержант всё это время неистово и дико, словно шаман, выплясывал под столбом, выбив вокруг него глубокую рваную дорожку.
«Ах, пропал, совсем пропал, замерзаю, убегать от смерти нада, колония бежать нада, врать начальнику нада, что замера на столбе арестант, сапсем умер, падал со столба мертвый, снег совсем заносил, – думал он угасающим сознанием, зачем мой зря погибать, мой срок нет, я вольный, и солдат, мне до дембеля два месяца осталось, я скоро домой…"
Думая так, он начал бегать не вокруг столба, а из стороны в сторону, отбежит метров сто и назад. "Бегать нада, терпеть нада, нельзя начальнику врать, тогда совсем пропал, ай, ай, ай, какой дурная моль в башку залезла, бегай, бегай, грейся, скоро Росина спрыгнет со столба, а айда назад, колония, сапсем, сапсем скоро, грейся…"
А пурга выла с удесятеренной силой, заваливала Кульмурадова охапками снега, больно толкала в спину, роняла. Он с остервенением вскакивая и снова бежал, барахтался по пояс в снегу. Лицо его все обмерзло, слезы застыли на щеках острыми сосульками. И вдруг, прервав на мгновение бег и оглядевшись вокруг, он обнаружил, что не видит ни столба, ни Росина на нем. Побежал влево – нет столба, кинулся вправо – нет столба, только дикий хохот и свист метели. Он постоял, с изумлением и ужасом осматриваясь. Но столба с Росиным не было.
–Ай, шайтан, зачем шютил? Где столб? Где Росин. Показывай, мал-мал, закричал он дико, исступленно, во всю силу своего слабого голоса. – Ай, Росин, ай, друг! Куда пропадал? Покажись! Я не хотел бросай тебя, я шютил. Ай, выйди, ай, не прятайся! Что делать станем? Кого караулить станем? Кого назад гонять станем? Кого начальника сдавать станем? Ай, ай, ай…
Он уже не кричал, а хрипло плакал, выл, размазывая маленьким сухим кулачком слезы на жестком ознобленном лице. Все его существо сковал страх. Каким-то животным инстинктом он почувствовал, что никакого столба он в этом аду уже не найдет, что он погибает, что помощи ждать неоткуда, он один на один, с этой дикой метелью и надеяться надо только на себя. Он не стал искать столбы, в а рванулся наугад в свистящую воющую мглу. Совершенно обессиленный, озлобленный, на закате солнца он вышел к колонии и остолбенел: по всей линии ограждения на столбах горели лампочки и прожекторы. Страх совсем сковал его душу, парализовал его, он бессвязно и хрипло шептал искусанными и обмороженными губами.
– Шайтан совсем забирал арестанта, кружил, свистел, хохотал, пропадал Росина…
Где ты его оставил? – допытывался полковник.
– Сидел столба, товарища полковник, и пропадал, совсем пропадал, куда девался – не знай. Я совсем умирай, замерзай совсем, а он вьюга пропадай…
А Росин лихорадочно работал. Теперь руки приходилось отогревать через каждые несколько секунд. Росин чувствовал, что пальцы не слушаются, не сгибаются, он дольше грел их на голом теле, чем работал. Но вот еще два-три движения пассатижами, и провод будет укреплен, и в колонии полыхнет свет, заработают станки в мастерских, запарят котлы на кухне, еще два-три движения. Росин дышал тяжело, рывками, словно загнанная лошадь, острая боль пронизывала концы пальцев, значит, руки были еще живыми, не замерзли.
– Еще немного, совсем немного, – торопил он себя, – еще два движения.
Скрипя зубами, Росин сделал эти движения, последним усилием расстегнул поясной ремень и рухнул со столба, лихорадочным движением сорвал перчатки, по локти погрузил руки в снег и уткнулся в него обмороженным лицом. Натерев руки и лицо снегом, он поднял голову и огляделся. Сержанта Кульмурадова не было.
– Сволочь, – прохрипел Росин, – бросил… одного… обмороженного…
Он освободил ноги от когтей и пополз, загребая руками снег. Попробовал встать. Сделал несколько шагов и упал.
– Ну нет, – хрипел он, – так дешево я не дамся, мы еще поборемся, мы еще повоюем с тобой, косматая ведьма…
Собрав все остатки сил, всю свою волю, он опять встал и тяжело, хрипло дыша, упал. Дикая острая боль ножом полоснула поясницу и он, по-звериному рыча, уткнулся ничком в глубокий снег.
Перед глазами промелькнуло последнее видение: ярко освещенная голубая комната, лица друзей, плавные чарующие звуки музыки, звон бокалов и огромные, радостно распахнутые голубые глаза Кати. И слабый ласковый голос прошептал над самым ухом:
– Милый, единственный, люблю…
Других голосов Росин уже не слышал.
А они были. Пересидевшие пургу под снегом и возвращавшиеся домой промысловики-охотники заметили на белоснежной простыни черную точку. Свернули, подъехали, кинулись к распластанному на снегу человеку.
– Живой еще, паря, дыхает.
– В тулуп его, робяты, и на нарты.
– Погоди, Кеша, спирту в рот влить надо, разогреть внутрях ему. А ну, давай.
– Беглый он, из колонии.
– Все живая душа. Грех великий так-то бросить человека, хоша и беглого.
– А молоденький какой. Спасти надо.
– Знамо, надо, хоша и беглый. Отчаюга какой-то, в эдакую-то сви- стопляску бежать…
– Погибель верная…
Росину влили в рот спирта, разжав ножом зубы, завернули в рысиную доху, уложили на нарты, накрыли сверху пушниной.
–Айда!
Зашуршали лыжи, легко засвистели нарты, белоснежную пустыню озарило последним скупым светом закатное солнце и нырнуло за далекие лесистые ували.
…Очнулся Росин от обилия тепла. Оно мягкими ласковыми струями обтекало все его тело, сладкая драма колыхала, убаюкивала его. Он мучительно напрягал мысль, соображая, что же с ним происходит. Он сделал последние движения пассатижами, укрепил на изоляторе провод, уже обмороженными руками расстегнул пояс, отделив себя от столба, упал в снег, полз, а тепло…откуда могло взяться тепло? Тогда он вспомнил слышанный в детстве рассказ деда Кирилла о том, что замерзающему человеку видятся солнце в зените, отвесный зной, теплая ласковая речная волна, в изомлевших от зноя приречных кустах серебрянными голосами поют птицы, и человеку так блаженно и легко, и ласковая дрёма убаюкивает, убаюкивает. Вспомнив этот рассказ, он вдруг с пронзительной остротой и ясностью понял, что замерзает, умирает.
– Это смерть,– прошептал он, – я замерзаю.
Он крепко зажмурил глаза и стал ждать, вслушиваясь в самого себя. Но шло время, а ощущение убаюкивающего его тепла не проходило, ему даже показалось, что жжет левый бок, на котором он лежал. Он просунул под бок руку и пощупал его. Бок был горячим, а пальцы руки гнулись, были живыми и тоже горячими. В следующее мгновение он явственно услышал близкие голоса, один женский, жалостливый и тонкий, другой – мужской, но не пискливый голос сержанта Кульмурадова, а густой рокочущий бас. Он прислушался к голосам.
– Пойди, говорю, Кеша, погляди, может и неживой уже.
– Не балабонь, дура баба. Спит он.
– Да рази можно эдак-то долго спать?
– В евойном положении можно.
– А уж поглядеть-то тебе лень, переломишься.
– Не лень, а человека зазря тревожить нечего.
Росин понял, что это был не сон, не бред, а живая явь, приподнял голову и сел, дико озираясь вокруг себя.
– Где я? – быстро спросил он.
– Отямился, едрена корень. Слышь, Марья, отямился, заговорил. Перед лицом Росина появилась черная окладистая борода и крупное улыбающееся лицо с добрыми живыми глазами.
– На печке, едрена корень, у добрых людей, а ты, небось, думал, что уже на тот свет попал и архангела Гавриила ищешь? Тут ты, на земле ишо, едрена корень. С того света мы возвернули тебя, парень, почитай, мертвый был, полдня оттирали снегом и спиртом, весь был обмороженный. Пошто ты этак-то отчаянно? С нашей пургой-матушкой не шуткуют. Кабы не погодились мы – замерз бы.
– Я не беглый, не бойтесь. Я электролинию ремонтировал.
– А хоша б и беглый. Только ты не беглый. Верно. Сумка с инструментом при тебе была. Верно. И кошки в снегу валялись поблизи. Пошто ж один? У нас поодинке не можно, мы вон завсегда ватагой.
– Солдат был со мной, конвоир, убежал он.
– Вона оно што, убег, говоришь, смерти испужался.
– Убежал. Туркмен он, хиленький, маленький, плакал все, что замерзает. Пока я на столбе сидел, линию ремонтировал, он и смылся.
Хватился, а его и след простыл.
– Бросил тебя на погибель?
– Бросил.
– Ничего, одужаешь. Уж теперь-то одужаешь. На поправку пойдет дело. Бывали и мы в эдаких-то передрягах, дело знакомое, едрена корень. Сползай-ка давай с печки, хватит как паренка париться, Марья, спирту тащи стакан. Выпьешь вот еще нашего лекарства и человеком станешь. Спирт с морозу первейшее дело, противу его никакая хворь не устоит. Это уж верно я тебе говорю. Испытано. Марья, аль оглохла?
Принесшая стакан спирта Мария, полная средних лет женщина с румяным северного типа лицом, еще не утратившим былой яркой красс ты, смотрела на Росина с испугом и состраданием, ее большие серые глаза с дымчатой поволокой наполнялись крупными слезами, полные, оголенные выше локтей руки, теребили цветной передник.
– Сердешный мой, молоденькой-то еще какой, и за что это славные то такие отбывают кару господню? Ты выпей, выпей, сыночек, оно и полегшает, в середке-то, небось, все остужено.
Росин отхлебнул глоток и поперхнулся, закашлялся, улыбнулся
виновато.
– Не могу я так много, да и крепкий он сильно, дух захватывает, фу фу, фу.
Иннокентий звонко, раскатисто захохотал.
– Оно, конешно, ежели с непривычки. Видно, что непривычный. Ты одним дыхом его, сердешный, не отрываясь тяни, а уже опосля, как донышко в стакане увидишь, опосля и вздохни поглыбше. Ничего нету пользительнее спирту, особливо в наших краях, ежели шибко перемерзнешь.
– Уж тебе-то вот дак хоть бочку десятиведерную, уж ты не закашляешь, уж ты не захлебнешься, – незло пожурила мужа Мария, – уж ты специалист, ты уж мастер.
– Однако же не возьму я в толк, что ты за тюремщик, что за арестант, если водку пить не способен, урки-те те хлещут ее как воду и рукавом закусывают.
– Не пил я, непривычный, и не урка я, не злодей…
Выпив спирт, Росин повеселел. Он свесил с печки ноги, с любопытством огляделся. Просторная изба была залита ярким солнечным светом, каким-то колючим, больно режущим глаза, на домотканых узорчатых половиках развились отражаемые пузатым медным самоваром шустрые солнечные зайчики. Хозяйка суетилась в кути, готовя обед, рослый широкоплечий хозяин мерял комнату аршинными шагами и загадочно улыбался. Половицы под его шагами постанывали. За окнами было белым-бело, яркий белый свет резал глаза, ослеплял. И в этой первозданной ослепительной тишине рокотал густой, с шутливыми нотками бас Иннокентия.