От жадности я сделал еще три полета. Пожалуй, не так чисто, как тот, первый, но я почувствовал в себе уверенность и готовность к ночной боевой работе. И это, на том этапе моей летной жизни, было самым главным.
Не будучи слишком самонадеянным, смею, однако, думать, что мое «низкопородное» вкрапление в тихоновскую «элитную сборную» и последовавший затем боевой дебют моего экипажа раскрепостили командира полка от предвзятой недоверчивости к молодым летчикам и решительно побудили его уже в начале нового года без колебаний принять под свое начало молодых командиров кораблей, моих ровесников – Ивана Курятника и Гавриила Лепехина, великолепно заявивших о себе в боевых делах прямо «с порога» и ни в чем, по правде говоря, не уступавших нашей старшей боевой плеяде. Это тоже были молодые инструктора – командиры звеньев, а за ними шли новые волны сильных и умелых боевых летчиков: Франц Рогульский, Саша Романов, Глеб Баженов, Мишка Орлов… Полк наливался крепкой, «как спирт в полтавском штофе», молодой и здоровой силой.
На исходе января мы перелетели в Серпухов, оказавшийся почти на два года нашим главным местом базирования. На войне два года на одном месте? Нет, это не совсем так. Мы не раз на короткое время покидали Серпухов, перелетая на самые разные аэродромы подскока, чтобы приблизиться к районам боевых действий и увеличить боевое напряжение. Другими словами, успеть в течение суток или только ночи совершить не один, а два, а то и три боевых вылета. Но, базируясь, как и другие полки, вокруг Москвы, мы могли, как никто другой, не теряя времени на смену аэродромов, действовать сегодня, скажем, под Ленинградом, завтра – в Крыму, а в следующую ночь – в Восточной Пруссии. Бывало и так, когда хватало темного времени: с вечера первый удар – на северном фланге советско-германского фронта, под утро – на крайнем юге.
Дальнебомбардировочная авиация была самой маневренной и мощной ударной силой из всех видов и родов войск. Жаль только, что высшее командование, особенно в первый год войны, не всегда считалось с этими особыми свойствами дальних бомбардировщиков, частенько распыляя их силы и применяя там, где могли бы справиться другие.
Аэродром наш был очень уютный и живописный. По зеленому лугу вдоль прямого берега Оки, пролегала взлетно-посадочная полоса. Вровень с нею, но подальше, кривыми изгибами и врастяжку, где в капонирах, а где в открытую, раскинулись самолетные стоянки. Против центра полосы, поодаль – врытые в зеленую горушку КП и служебные землянки. А за ними, на небольшой возвышенности, виднелись крыши крупной деревни Липицы. Здесь в домах и избах был ночлег наших техников. Летный же состав жил неблизко – на дальнем краю Серпухова в сосновом бору, рядом со штабами, где еще сохранились довоенные постройки каких-то авиационных школ и курсов.
Жизнь в Серпухове обрела почти размеренный ритм: к вечеру выезжаем на аэродром, утром возвращаемся в общежития. Туда и обратно, держась друг за друга, стоя и сидя на бортах, нас доставляли, катя через весь город, старые трехтонки и скрипучие грузовички-полуторки.
С началом весенних разливов полк покидал обжитые места и подсаживался к «богатым» соседям, сидевшим на бетонных покрытиях, а случалось и выживал кого-нибудь из тех, кто мог еще работать с грунта. Но наша приокская пойма после спада воды «приходила в себя» сравнительно быстро, и уже к началу лета, когда она снова была готова держать на себе тяжелые машины, мы возвращались в свои «пенаты».
Ставя очередную задачу на боевые действия, в которых ночью впервые участвовал и мой экипаж, майор Тихонов, глянув в мою сторону и чуть подумав, неожиданно сказал:
– Пойдешь в паре с Радчуком.
– Как, – не удержался я, – строем?
– Именно, – ответил командир строго.
Этого я не ожидал. Днем строем – понимаю. Но ночью?.. В полку никто ночью в строю на задание не летал. Ну, разве сам Тихонов, когда водил эскадрилью с Эзеля на Берлин. Он строил ее в колонну звеньев, а перед выходом на береговую черту в районе Штеттина рассредоточивал всех поодиночке для самостоятельных действий. Зато командир знал: в район целей он привел всю эскадрилью. В условиях радиомолчания и скупых средств навигации такая подстраховка сильным экипажем ведущего была не лишней.
Так он, видимо, рассуждал и сейчас, желая упростить мою задачу, хотя ни Земсков, ни я не давали повода для каких-либо сомнений в нашей навигационной подготовке. Павел Петрович – летчик и командир бывалый, надежный, а что касается Паши Хрусталева, то если и штурманы бывают рожденными с даром божьим, как, скажем, математики или художники, то и он именно из таких, совсем немногих.
«Что ж, ночной строй для меня не в диковинку, а дальше линии фронта Пал Петрович все равно не поведет, – прикидывал я, – там нужно нам обоим выключать бортовые огни, а мне отваливать в сторону для самостоятельного полета».
Все так и произошло – даже раньше. Еще не доходя до линии фронта, нас обволокла какая-то темная влажная муть. Огоньки ведущей машины стали расплываться, но были еще видны, а затем в облаках исчезли. В то же мгновение я отвернул в сторону, изменил высоту, выключил огни и немного спустя взял прежний курс. Облака оказались не сплошными, и чем дальше мы уходили от линии фронта, тем становились реже. В их разрывах стала просматриваться земля, и по изгибам рек, направлениям крупных дорог, вдруг обозначавшихся в ее черноте, мы уточняли свое место.
Вскоре на горизонте в разных местах зашевелились лучи прожекторов, замелькали искры рвущихся в небе снарядов и вспышки бомб на земле – дальние бомбардировщики обрушивались на немецкие скопища войск и техники. Над целями изредка загорались и погасали светящие бомбы. География окончательно прояснилась – вот видна Вязьма, просматриваются даже Орша, Могилев. Но мы подворачиваем на Смоленск – нам туда. Где-то рядом идет Радчук, а цепочкой впереди – Урутин, Кузнецов, комиссар Чулков, еще кто-то. Идут и за нами.
Еще не видя геометрии города, различаем район железнодорожного узла и готовимся к выходу на боевой курс. Картина сосредоточенного ночного удара фантастическая! В ней трудно с непривычки разобраться, а мы, ничего не выдумывая, напрямую несемся к своей точке прицеливания. Прожектора нас схватили мгновенно и дружно, артиллерийский огонь прицельно садит прямо по машине. Но деваться некуда, нужно идти вперед. Снаряды рвутся так близко, что слышен запах горелого пороха. А боевой путь все не кончается. Мы дуем по струнке, на постоянной высоте и скорости, и я понимаю: лучших условий пушкарям для прицельной пальбы не придумать. Лучи слепят штурмана, мешают прицеливаться, но цель он видит – там рвутся бомбы. Наконец ушли туда и наши – все сразу. Я стал маневрировать и, чтобы увеличить скорость и скорее вырваться, перешел на снижение, но прожектора нас не выпускали и стрельба не ослабевала. За границей зоны ПВО лучи круто наклонились, вытянулись в нашу сторону, держа с хвоста. Огонь, правда, стал утихать, и нас, наконец, отпустили восвояси.
– Как хоть бомбы положил, штурман? – вздохнул я.
Вася Земсков оживился:
– Бомбы легли хорошо – прошли через большой очаг пожара. Огня мы им подбавили.
По пути на свой аэродром нас больше никто не трогал: линия фронта по-прежнему была под облаками, только кое-где ползали по ним круглые белые пятна от лучей прожекторов, пробивавшихся снизу, да иногда по сторонам взрывались одиночные бесприцельные снаряды.
Вырвались – и ладно. Наверно, так и полагается на войне. Живем до следующего раза.
Пошли очередные боевые полеты, и в каждом из них почти одна и та же картина – неминуемо попадаешь в прожектора и весь огонь собираешь на себя. А как другие? Я заметил, что в те мгновения, когда ПВО обрушивается на наш самолет, на целях особенно интенсивно рвутся бомбы других экипажей. Значит, они умеют воспользоваться этой минутой? Да, кроме того, оказывается, не со всех сторон огонь одинаков – есть направления просто со слабой обороной, и оттуда идти на удар гораздо проще, если, конечно, это не противоречит условиям задания. Наверное, не следует ломиться на цель с ходу, очертя голову, а осмотреться, выбрать менее простреливаемое направление, выждать удобное время, когда огонь будет сосредоточен на других самолетах, и – вперед! «Кстати, не длинноват ли у нас боевой путь?» – прикидывал я. Земсков тоже так считал – длинноват.
Эта наука ко мне приходила постепенно, в правоте ее я все больше убеждался на практике. Другие летчики тоже так поступали, но многие делали иначе. Кто-то спешил взлететь раньше всех, чтобы первым выйти на цель, полагая, что этим достигается внезапность атаки, когда ПВО, захваченная врасплох, в лучшем случае способна открыть беспорядочную стрельбу. Другие предпочитали бомбить в последнем эшелоне, рассчитывая, что измотанные зенитчики в конце удара не в состоянии поддерживать организованный огонь, но в тот период у нас было так мало сил и много задач, что изматывать ПВО нам пока не удавалось.
Каждый был прав по-своему. Предстояло вырабатывать и свои принципы, хотя вряд ли они могли быть универсальными, если учесть, что ПВО не только каждого объекта была построена по-разному, но существенно видоизменялась от налета к налету.
Удар по Минскому железнодорожному узлу вселил уверенность в надежности обретенного запаса прочности: этот район защищался очень сильно, но мы сумели пройти нетронутыми через все его пекло, уложили бомбы по забитым составами станционным путям и, подняв к небу новые языки пламени, ушли от цели. Нас, правда, на выходе все-таки схватили и отлупили, но терпимо, без последствий.
Ну а что касается истребителей, то немцы в темные ночи появлялись редко и еще реже ввязывались в бой, хотя иногда им удавалось подкараулить на проторенных маршрутах зазевавшийся экипаж и пустить его горящим к земле.
Как бы то ни было, среди проблем ночных боевых действий преодоление ПВО выглядело делом особенно сложным. Это волновало и экипажи, и наших командиров.
В один из дней комдив Евгений Федорович Логинов в небольшом зальчике нашего общежития собрал летный состав и предложил нам поделиться друг с другом опытом выхода на цель, рассказать, как каждый из нас строит противозенитный маневр, как поступает при встрече с истребителями. В некотором роде – конференция.
Выступали большей частью летчики тертые, побывавшие в тугих переплетах и этой войны, и тех, что были в Финляндии, Китае, Испании.
Я вслушивался в этот пестрый разговор, но не находил в нем причалов. Кто-то всех убеждал в своей правоте, другие, переча ему, противопоставляли свой опыт. Настораживали самые бойкие. Явно бравируя своей лихостью и откровенно нажимая на впечатления комдива, они, выходит, как бы и огня не замечали, шли сквозь него напролом, будто и в самом деле, как было принято произносить, ораторствуя на собраниях и митингах, «презирая опасность и саму смерть». Сразу вспомнились те серии бомб, что иногда ложились далеко от цели – в стороне от нее или с большим недолетом. «Не ты ли, шельма, туда их швыряешь, а сейчас рисуешься перед командиром дивизии?..»
Но вот встал капитан Евгений Петрович Федоров, командир эскадрильи братского полка, Герой Советского Союза еще с финской войны, небольшого росточка, стройный, весь такой ладный – и в фигуре, и в одежде, – очень симпатичный, всегда с хорошим настроением, с легкой приятной улыбкой на добром и приветливом лице. Он куда поопытнее многих других, но что еще нового можно было внести во все уже сказанное и пересказанное? И вдруг я понял – вот оно, самое важное и стоящее из всего слышанного здесь, Евгений Петрович никому ничего не навязывал, ни с кем не спорил. Он просто рассказал о том, как он поступает, выходя на сильно прикрытую цель.
– Набираю высоту выше заданной метров на 500–600, хорошенько прогреваю моторы, перевожу винты на большой шаг, чтобы они меньше гудели, и перехожу на снижение с минимальной вертикальной и поступательной скоростью. Окончание снижения должно совпасть с началом короткого боевого пути. Здесь я увеличиваю обороты до минимально необходимых для горизонтального полета, чтоб штурман успел подсчитать путевую скорость и угол сноса, и жду, пока оторвутся бомбы. Потом снова убираю газ, перехожу на снижение и, маневрируя между лучами прожекторов, ухожу из зоны зенитного огня. Мой планирующий полет с винтами на большом шагу и малых оборотах в общем гуле других машин, стрельбы и рвущихся бомб на земле не слышен. Его не успевают засечь и тогда, когда самолет идет на минимальных оборотах в горизонтальном полете на боевом пути. Вот и вся затея, – смеется он. Да, в этом был смысл!
Ведь система ПВО объекта работала примерно по такой схеме: звукоулавливатели пеленгуют место самолета, а синхронно связанный с ним самый мощный прожектор почти безошибочно, прямо с момента включения, вонзает свой луч в запеленгованную цель. Его мы называли «царь-прожектор». Иногда таких «царей» бывало два, а то и три. Остальные, помельче, наводились уже вручную. Они как шавки десятками бросались на освещенный самолет, и вот туда, в это пересечение лучей, где яркой вечерней звездочкой сверкал бомбардировщик, и садила со всех стволов зенитная артиллерия.
Конечно, шел поиск самолетов и на ощупь – по гулу моторов, по свисту падающих бомб, но в грохоте пушек и бомбовых взрывов прожектористов редко посещали удачи, а артиллерия вынуждена была прибегать к заградительному, отнюдь не прицельному огню или бить наугад, вразброс.
Всем, сказанным капитаном Федоровым, я был буквально поглощен. Сомнений нет, в очередном боевом полете (когда он – завтра?) непременно испробую все это над целью.
Вечером потолковали с Земсковым. Кое-что прикинули. Выходит, чем выше высота удара, тем больше должен быть ее изначальный запас. Но все укладывается в пределы пятисот – восьмисот метров.
И вот 28 февраля мы идем на Оршу, наносим удар по аэродрому Балбасово, где засели бомбардировщики, бомбящие Москву. На внешних замках под фюзеляжем висят РРАБы – ротативно-рассеивающие авиабомбы. Это огромные и неуклюжие, с тупыми носами цилиндры, плотно начиненные малокалиберными осколочно-фугасными или зажигательными бомбами. Они прочно закрыты гнутыми крышками и туго стянуты надрезанными металлическими поясами. Стабилизаторы корпуса, изогнутые, как винты морских кораблей, оснащены шарнирами и стянуты тросами. Такая бомба, сойдя с замков, освобождается от тросов, раскрывает стабилизатор и, устремясь к цели, начинает неистово вращаться. Центробежные силы внутренней начинки распирают ее бока, пока на заданной высоте расчетливо надрезанные пояса наконец не выдерживают, лопаются и из раскрытого настежь корпуса веером, во все стороны, разлетаются бомбочки, накрывая на земле своими взрывами большие площади. Много ли надо самолету? Одна удачно вонзившаяся в крыло или фюзеляж, где располагаются бензобаки, зажигательная бомбочка запросто сожжет, а то и взорвет этот самолет, да еще от него достанется и соседним. Но кроме РРАБов, внутри наших люков висят еще стокилограммовые фугасные бомбы. Придется делать два захода – слишком большая разница в углах прицеливания, тем более что РРАБы нужно сбрасывать под более крутым углом, чем сотки.
Оршу, ее аэродром и железнодорожный узел уже бомбили не раз, и огневая защита этого района от налета к налету усиливалась и перестраивалась до неузнаваемости. Но сегодня оборона Балбасова выглядела неприступной: по небу шарил целый лес прожекторов, зенитные снаряды крупного калибра густо и непрерывно рвались на высоте бомбометания.
Мы подошли с запасом высоты и, как условились, на приглушенных моторах перешли на снижение. Расчет не удался. Я слишком рано потерял высоту, скорость упала до опасно малой, сильно остыли моторы. Пришлось давать полные обороты и выходить на цель, как и в прошлом, вероломно. Ночь была лунной, и это, вероятно, несколько мешало прожектористам действовать уверенно. Во всяком случае, нас схватили поздно, и огонь вокруг хотя и был очень сильный, но довольно рассеянный. На стоянках в разных углах аэродрома рыжели пожары. Полк уже заканчивал бомбежку. Второй заход мы предприняли с другого, с нашей точки зрения, более удобного направления. На этот раз все шло по расчетам. Странно было сидеть в планирующем самолете. Нас окутывала какая-то таинственная тишина. Вместо привычного гула слышалось шипение воздуха в винтах и крыльях. Мы уже вышли в зону действия огня и прожекторов, но нас, как невидимку, никто не трогал, хотя по-прежнему тянулись с земли, качаясь в небе, белые стволы лучей и со всех сторон рвались тяжелые снаряды. К точке прицеливания мы не шли, а тихо ползли, подкрадывались. Земсков, давая поправки в курс, даже перешел на шепот. Это было смешно, и я намеренно громко спросил его:
– Ты чего шепчешь, Вася?
– Да потому же, что и ты.
Оказывается, и я в тишине полета не заметил, как невольно приглушил голос. Мы оба рассмеялись и умолкли.
Начался боевой путь. Всю серию бомб Земсков уложил наискось вдоль стоянки. В лунном освещении на снежном покрове, да еще с горящими самолетами, она была видна как днем. От наших бомб засветились новые очаги огня. Лучи прожекторов забегали учащенно, воздух гуще засверкал взрывами снарядов, но все это вокруг, беспорядочно и суматошно. Мы снова снижаемся на минимальной скорости. Долго, слишком долго болтаемся в огне, еле-еле выползаем из этого кипящего котла. Терпение мое на исходе. Так хочется дать полный газ и поскорее вырваться на свободу, хотя нас еще никто не нащупал.
Когда высота дошла примерно до тысячи метров и мне показалось, что мы уже у самого предела опасной зоны, я резко и до отказа послал сектора газа вперед и перевел винты на малый шаг. Моторы разом на высоких нотах взревели, резко рванули вперед, и в то же мгновение наш самолет был схвачен с хвоста доброй дюжиной прожекторов, а вокруг яростно заплясали взрывы снарядов. Я бросал машину из стороны в сторону, увеличил угол снижения, чтобы еще добавить ей скорости, но лучи, ложась все ниже и ниже, следовали за нами, а огонь окутывал нас все плотнее.
И вдруг, как срезанная, оборвалась стрельба, хотя прожектора бросать нас не собирались. Резкая, беспокойная мысль: «В чем дело, почему перестали бить?»
– Чернов, – ору, – за воздухом!
Глянул влево назад – и ахнул: над нами совсем рядом висела черная туша двухмоторного «Мессершмитта-110». Чернов, кажется, опередил его, запустив по черному брюху длиннющую очередь со «шкаса», но и тот успел выпустить со всех своих носовых точек мощный сноп огня, с грохотом впившийся в тело нашей машины. Круто, с резкой потерей высоты, заваливаю разворот влево. Даже обороты прибрал моторам, чтоб сократить радиус разворота. Но уже вижу: приборная доска разнесена в клочья, на центроплане множество дыр. Когда земля оказалась совсем рядом и я дал газ обоим моторам, левый уже полных оборотов не давал, а нагрузка на руле высоты возросла неимоверно – самолет задирался вверх. Но самое страшное было в другом – в передней кабине застонал и умолк Вася Земсков. «Какая скорость? Можем ли мы держаться в воздухе или сейчас рухнем? Может, лучше, пока не упали, сесть вон на ту белую плешину?..»
– Чернов, Неженцев, что на ваших приборах?
– Высота 200, скорость 240.