Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Уединенное

Год написания книги
1912
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 23 >>
На страницу:
12 из 23
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
* * *

…Я разгадал тетраграмму, Боже, я разгадал ее. Это не было имя как «Павел», «Иоанн», а был зов: и произносился он даже тем же самым индивидуумом не всегда совершенно (абсолютно) одинаково, а чуть-чуть изменяясь в тенях, в гортанных придыханиях… И не абсолютно одинаково — разными первосвященниками. От этой нетвердости произношения в конце концов «тайна произнесения его» и затерялась в веках. Но, поистине, благочестивые евреи и до сих пор иногда произносят его, но только не знают – когда. Совершенно соответствует моей догадке и то, что «кто умеет произнести тетраграмму – владеет миром», т. е. через Бога. В самом деле, тайна этого зова заключается в том, что Бог не может не отозваться на него, и «является тут» со всем своим могуществом. Тенями проходит в самосознании евреев и тайна, что не только им Бог нужен, но что и они Богу нужны. Отсюда – этнографическая и религиозная гордость; и что они требуют у Бога, а не всегда только просят Его…

Но все это заключено в зове-вздохе… Он состоял из одних гласных с придыханиями.

* * *

Толстой прожил, собственно, глубоко пошлую жизнь… Это ему и на ум никогда не приходило.

Никакого страдания; никакого «тернового венца»; никакой героической борьбы за убеждения; и даже никаких особенно интересных приключений. Полная пошлость.

Да, – приключения «со своими идеями»… Ну, уж это – антураж литературный, и та же пошлость, только вспрыснутая духами.

* * *

Мне кажется, Толстого мало любили, и он это чувствовал. Около него не раздалось, при смерти, и даже при жизни, ни одного «мучительного крика вдруг», ни того «сумасшедшего поступка», по которым мы распознаем настоящую привязанность. «Все было в высшей степени благоразумно»; и это есть именно печать пошлости.

* * *

Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали. Миллион лет прошло, пока моя душа выпущена была погулять на белый свет: и вдруг бы я ей сказал: ты, душенька, не забывайся и гуляй «по морали».

Нет, я ей скажу: гуляй, душенька, гуляй, славненькая, гуляй, добренькая, гуляй как сама знаешь. А к вечеру пойдешь к Богу.

Ибо жизнь моя есть день мой, и он именно мой день, а не Сократа или Спинозы.

(вагон).

* * *

Двигаться хорошо с запасом большой тишины в душе; например, путешествовать. Тогда все кажется ярко, осмысленно, все укладывается в хороший результат.

Но и «сидеть на месте» хорошо только с запасом большого движения в душе. Кант всю жизнь сидел: но у него было в душе столько движения, что от «сиденья» его двинулись миры.

* * *

«Счастье в усилии», говорит молодость.
«Счастье в покое», говорит смерть.

«Все преодолею», говорит молодость.
«Да, но все кончится», говорит смерть.

(Эйдкунен – Берлин, вагон).

* * *

Даже не знаю, через «?» или «е» пишется «нравственность».

И кто у нее папаша был – не знаю, и кто мамаша, и были ли деточки, и где адрес ее – ничегошеньки не знаю.

(о морали. СПб. – Киев, вагон).

* * *

Мережковский всегда строит из чужого материала, но с чувством родного для себя. В этом его честь и великодушие.

Отчего идеи мои произвели на Михайловского впечатление смешного, и он сказал: «Это как у Кифы Мокиевича»; а на Мережковского – впечатление трагического, и он сказал: «Это такое же бурление, как у Ницше, это – конец или во всяком случае страшная опасность для христианства». Почему? Мережковский (явно) понял сильными честным умом то, чего Михайловский не понял и по бессилию и по недобросовестности ума, – ума ленивого, чтобы проработать чужие темы, темы не своего лагеря. Между тем «семья» и «род», на которых у меня все построено, Мережковскому еще отдаленнее и ненужнее, чем Михайловскому; даже враждебны Мережковскому.

Но Мережковский схватил душой – не сердцем и не умом, а всей душой – эту мою мысль, уроднил ее себе, сопоставил с миром христианства, с зерном этого мира – аскетизмом; и постиг целые миры. Таким образом, он «открыл семью» для себя, внутренно открыл, – под толчком, под указанием моим. И это есть в полном значении «открытие» его, новое для него, вполне и безусловно самостоятельное его открытие (почему Михайловский не открыл?). Я дал компас, и, положим, сказал, что «на западе есть страны». А он открыл Америку. В этом его уроднении с чужими идеями есть великодушие. И Бог его наградил.

(Луга – Петербург, вагон).

* * *

О, мои грустные «опыты»… И зачем я захотел все знать. Теперь уже я не умру спокойно, как надеялся…

(1911).

* * *

«Человек о многом говорит интересно, но с аппетитом – только о себе» (Тургенев). Сперва мы смеемся этому выражению, как очень удачному… Но потом (через год) становится как-то грустно: бедный человек, у него даже хотят отнять право поговорить о себе. Он не только боли, нуждайся, но… и молчи об этом. И остроумие Тургенева, который хотел обличить человека в цинизме, само кажется цинично.

Я, напротив, замечал, что добрых от злых ни по чему так нельзя различить, как по выслушиванию ими этих рассказов чужого человека о себе. Охотно слушают, не скучают – верный признак, что этот слушающий есть добрый, ясный, простой человек. С ним можно водить дружбу. Можно ему довериться. Но не надейтесь на дружбу с человеком, который скучает, вас выслушивая: он думает только о себе и занят только собою. Столь же хороший признак о себе рассказывать: значит, человек чувствует в окружающих братьев себе. Рассказ другому есть выражение расположения к другому.

Мне очень печально сознаться, что я не любил ни выслушивать, ни рассказывать, Не умел даже этого. Это есть тот признак, по которому я считаю себя дурным человеком.

Шперк мне сказал однажды: «Не в намерениях ваших, не в идеях – но как в человеке в вас есть что-то нехорошее, какая-то нечистая примесь, что-то мутное в организации или в крови. Я не знаю что, – но чувствую». Он очень любил меня (мне кажется, больше остальных людей, – кроме ближних). Он был очень проницателен, знал «корни вещей». И если это сказал, значит, это верно.

«Дурное в нас есть рок наш. Но нужно знать меру этого рока, направления его, и «отсчитывать по градусам», как говорят о термометрах, которые тоже врут, все, но ученые с этим справляются, внося поправки.

Хотел ли бы я быть только хорошим? Было бы скучно. Но чего я ни за что не хотел бы, – это быть злым, вредительным. Тут я предпочел бы умереть. Но я был в жизни всегда ужасно неуклюжий. Во мне есть ужасное уродство поведения, до неумения «встать» и «сесть». Просто, не знаю как. И не понимаю, где лучше (сесть, встать, заговорить). Никакого сознания горизонтов. От этого в жизни, чем больше я приближался к людям, – становился все неудобнее им, жизнь их становилась от моего приближения неудобнее. И от меня очень многие и притом чрезвычайно страдали: без всякой моей воли.

Это – рок.

К вопросу о неуместности человека. Как-то стою я в часовенке, при маленьком сквере около Владимирской церкви, на Петербургской стороне. Может, и в самой церкви – забыл – было лет 14 назад. И замечаю, что я ничего не слышу, что читают и поют. А пришел с намерением слушать и умилиться. Тогда я подумал: «Точно я иностранец – во всяком месте, во всяком часе, где бы ни был, когда бы ни был». Все мне чуждо, и какой-то странной, на роду написанной, отчужденностью. Что бы я ни делал, кого бы ни видел – не могу ни с чем слиться. «Несовокупляющийся человек», – духовно. Человек solo.

Всё это я выразил словом «иностранец», которое у меня прошепталось как величайшее осуждение себе, как величайшая грусть о себе, в себе.

Это – тоже рок.

«Какими рождаемся – таковы и в могилку». Тут какие-то особенные законы зачатия. Наследственность. Тут какой-то миг мысли, туман мысли или безмыслия у родителей, когда они зачинали меня: и в ребенке это стало непоправимо.

«Неизбежное»…

«Иностранец»… «Где ушибемся, там и болит»: не от этого ли я так бесконечно люблю человеческую связанность, людей в связанности, во взаимном миловании, ласкании. Здесь мой пафос к ним, так сказать, валит все заборы: ничего я так не ненавижу, ничему так не враждебен, как всему, что разделяет людей, что мешает им слиться, соединиться, стать «в одно», надолго, на время – я даже не задаю вопроса. Конечно – лучше на вечность: а если нельзя, то хоть на сколько-нибудь времени. Это – конечно, доброта: но не замечательно ли, что она вытекла из недоброты, из личного несчастия, порока. Вот связь вещей. И как не скажешь «Судьба! Рок»…

* * *

С какой печалью читал (август 1911 г.) статьи Изгоева об университете… Автор нигде не говорит: «Забастовки мерзость», хотя и чувствует это, сознает это, говорит, но «эзоповым языком»… Отчего же он явно не говорит? Студенты – еще мальчики, и оттого, что он отчетливо не выговорит «мерзость», непременно скажут: «И он – за забастовку». Каким образом можно вводить юношество в такой обман и самообман?

<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 23 >>
На страницу:
12 из 23