Судья устало (отчего они так устают? Неужели судить трудно?) смотрел на него.
– Ребятишки-то есть?
– Где?
– Дома-то?
– У меня, что ли? – не понимал судья.
– Но.
– Есть. А что?
– Нате-ка вот отвезите им – деревенского… С мяском выбирал, городские с мясом любят. Нашему брату – на физической работе – сала давай, посытнее, а вам – чего?.. – Ефим распутывал тряпицу, никак не мог распутать, торопился, оглядывался на дверь. – Вам повкусней надо… такое дело. Это ж надо так замотать!
– А что это вы?
– Сальца ребятишкам отвезите…
Судья тоже невольно оглянулся на дверь. Потом уставился на Ефима.
– Что? – спросил тот. – Я, мол, ребятишкам…
– Не надо, – негромко сказал судья.
– Да нет, я же не насчет суда – дело-то теперь прошлое. Я думал, ребятишкам-то можно отвезти… А что? Это ж не деньги, деньги я бы…
– Да не надо! Вон отсюда!
Судья повернулся и сам вышел. И крепко хлопнул дверью.
Ефим остался стоять, наклонившись на костыли, с салом в руках. Вот теперь он понял, до боли под ложечкой понял, что не надо было с салом-то… Он не знал, что делать, стоял, смотрел на сало.
В кабинет заглянул судья.
– Сюда идут… уходи! Заверни сало, чтоб не видели. Побыстрей!
Только на улице сообразил Ефим, что ему теперь делать.
«Пойду Маньке шлык скатаю[1 - Скатать шлык – отодрать за волосы, взбить их на голове шапкой (авт.).]. Зараза».
Степка
И пришла весна – добрая и бестолковая, как недозрелая девка.
В переулках на селе – грязь по колено. Люди ходят вдоль плетней, держась руками за колья. И если ухватится за кол какой-нибудь дядя из «Заготскота», то и останется он у него в руках, ибо дяди из «Заготскота» все почему-то как налитые, с лицами красного шершавого сукна. Хозяева огородов лаются на чем свет стоит.
– Тебе, паразит, жалко сапоги замарать, а я должон каждую весну плетень починять?!
– Взял бы да накидал камней, если плетень жалко.
– А у тебя что, руки отсохли? Возьми да накидай…
– А, тогда не лайся, если такой умный.
А ночами в полях с тоскливым вздохом оседают подопревшие серые снега.
И в тополях, у речки, что-то звонко лопается с тихим ликующим звуком: «пи-у».
Лед прошел по реке. Но еще отдельные льдины, блестя на солнце, скребут скользкими животами каменистую дресву; а на изгибах речных льдины вылезают синими мордами на берег, разгребают гальку, разворачиваются и плывут дальше – умирать.
Сырой ветерок кружится и кружит голову… Остро пахнет навозом.
Вечерами, перед сном грядущим, люди добреют.
Во дворах на таганках потеют семейные чугуны с похлебкой. Пляшут веселые огоньки, потрескивает волглый хворост. Задумчиво в теплом воздухе… Прожит день. Вполсилы ведутся неторопливые, необязательные разговоры – завтра будет еще день, и опять будут разные дела. А пока можно отдохнуть, покурить, поворчать на судьбу, задуматься бог знает о чем: что, может, жизнь – судьба эта самая – могла бы быть какой-нибудь иной, малость лучше?.. А в общем-то и так ничего – сойдет.
…В такой-то задумчивый хороший вечер, минуя большак, пришел к родному селу Степан Воеводин.
Пришел с той стороны, где меньше дворов, сел на косогор, нагретый за день солнышком, вздохнул. И стал смотреть на деревню. Он, видно, много отшагал за день и крепко устал.
Долго сидел так, смотрел.
Потом встал и пошел в деревню.
Ермолай Воеводин копался еще в своей завозне – тесал дышло для брички. В завозне пахло сосновой стружкой, махрой и остывающими тесовыми стенами. Свету в завозне было уже мало. Ермолай щурился и, попадая рубанком на сучки, по привычке ласково матерился.
И тут на пороге, в дверях, вырос сын его – Степан.
– Здорово, тять.
Ермолай поднял голову, долго смотрел на сына… Потом высморкался из одной ноздри, вытер нос подолом сатиновой рубахи, как делают бабы, и опять внимательно посмотрел на сына.
– Степка, что ли?
– Но… Ты чо, не узнал?
– Хот!.. Язви тя… Я уж думал: почудилось.
Степан опустил худой вещмешок на порожек, подошел к отцу… Обнялись, чмокнулись.
– Пришел?
– Пришел.
– Чо-то раньше? Мы осенью ждали.
– Отработал… отпустили пораньше.