Оценить:
 Рейтинг: 0

«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 ... 14 15 16 17 18 19 >>
На страницу:
18 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И я рассчитывал. Значит, суд – еще весной. Обвинительный приговор неизбежен. Значит, Сенат. А осенью – все-таки сидка. Правда, не год, а меньше.

Но вот прошел назначенный день, – нет повестки. Прошла еще неделя, – все нет.

И вдруг читаю в газетах: вчера в здании окружного суда в камере судебного следователя Головни был обыск. Головня арестован. Он обвиняется в присвоении значительной суммы денег, находившихся у него – не помню, на каком основании.

По слабости человеческой натуры, я очень порадовался чужому несчастию. Порадовался особенно: никогда ни к кому из лиц, с кем я имел дело по поводу моих литературных дел, личной злобы я не питал; не питал их ни к прокурорам – которых я, впрочем, и не видал иначе как в день суда, и притом на некотором расстоянии, слишком большом для моего недостаточного зрения, – ни к судьям. Тем более к судебным следователям, с которыми приходилось иметь всего более близкие отношения, но которые все были людьми вполне культурными и порядочными. Головня составлял редкое исключение. И злобу я питал не потому, чтобы он раскрывал и делал тщетными мои ухищрения для заторможения дела, – к этому я привык и признавал его вполне в своем праве. Чувствовал злобу за его недопустимую, оскорбительную манеру вести себя.

Теперь я уже чувствовал себя в полной безопасности. Дело, конечно, возобновится, когда новый следователь ознакомится с ним. Но раньше осени оно до палаты не дойдет. Там – Сенат, а там, в феврале 1913 г., – и амнистия. В худшем случае посидеть придется два-три месяца, а вероятнее, и того не будет.

Случилось еще лучше. Новый следователь, видимо, не успел ознакомиться с делом до осени. А осенью состоялся тайный (но ставший известным) приказ по судебному ведомству приостановить в ожидании амнистии литературные дела, находившиеся в порядке производства[295 - Описываемое мемуаристом дело было возбуждено в октябре 1911 г. по поводу издания брошюры Водовозова «Проект избирательных законов в Учредительное собрание и парламент». Хотя книгоиздательство «Донская речь» выпустило ее шесть лет назад, Комитет по делам печати наложил на брошюру арест, утвержденный 13 октября С.-Петербургской судебной палатой, ввиду помещения в ней «суждений, возбуждающих население к созыву, при посредстве временного революционного правительства, Учредительного собрания». Допрошенный 15 декабря в Ростове-на-Дону Н. Е. Парамонов заявил, что брошюра была отпечатана, когда владельцем издательства являлся уже не он, а А. Н. Сурат, который, как и Водовозов, был привлечен к делу согласно постановлению следователя от 14 марта 1912 г. На допросе 16 марта Водовозов, не признав себя виновным, показал, что предложил сам «в чисто научных целях» выпустить инкриминируемую ему брошюру, набранную первоначально в августе 1905 г., но потом несколько переделанную; она вышла в свет как раз перед тем, как полиция опечатала склад издательства, а когда он был распечатан, начались выборы в Государственную думу и интерес к распространению издания пропал. В свою очередь Сурат, повторно допрошенный следователем в Ростове-на-Дону 30 июля 1912 г., в тот же день сообщил Водовозову: «Показание мое очень короткое: я издал полученную от Вас брошюру, но распространения она не получила за опозданием выпуска ее; виновным себя не признаю, потому что не усматриваю в содержании ее ничего преступного, так как в то время подобного содержания статьи свободно печатались во всех периодических изданиях». Определением С.-Петербургской судебной палаты от 26 октября 1912 г. уголовное преследование Водовозова и Сурата было прекращено; арестованные экземпляры брошюры, согласно приговору от 5 ноября, предписывалось «уничтожить» (ГАРФ. Ф. 124. Оп. 49. Д. 659. Л. 2, 4; Ф. 539. Оп. 1. Д. 1216. Л. 4–5, 8–12; Д. 2490. Л. 1).]. А там действительно последовала теперь уже всеми ожидаемая амнистия[296 - Имеется в виду Указ Сенату, утвержденный императорским манифестом от 21 февраля 1913 г. по случаю 300-летия царствования дома Романовых, в пункте 5?м части XVIII которого предписывалось: «Лиц, учинивших по день 21 февраля 1913 года посредством печати преступные деяния, предусмотренные статьями 128, 129 и 132 уголовного уложения (свод. зак., т. XV, изд. 1909 г.), от суда и наказания освободить» (Указ его императорского величества, самодержца Всероссийского, из Правительствующего сената. 21 февраля 1913 г. С. 17).]. Она была не полная, но на литературные дела была распространена. Мой залог я получил обратно, в том числе и вторую тысячу рублей, внесенную через Головню.

Я подробно рассказал свои литературные дела, державшие меня 7 лет под дамокловым мечом приговора к году крепости. Я был все время на свободе под гарантией залога, сперва в 1000 рублей, потом в 2000 рублей. Я имел возможность разъезжать по России для чтения лекций и по другим надобностям, только извещая судебную власть о своих разъездах, и то не всегда. Я даже раз уехал за границу (в Турцию в 1909 г.), но эта поездка была сопряжена со значительным риском: если бы я был вызван к суду в момент отсутствия, то залог был бы конфискован, а я по возвращении арестован. Но я поручил Зарудному следить в суде за моим делом и в случае опасности вызвать меня назад телеграммой.

Очень неприятная сторона была в том, что состояние под приговором лишало меня по избирательным законам как 1905 г., так и 1907 г. избирательных прав. Но отбытие наказания и даже амнистия от этого последствия не освобождали. В законе сказано: не имеют прав лица, судившиеся за преступление, влекущее за собой лишение или ограничение в правах состояния, и судом не оправданные, хотя бы дело было окончено за давностью, вследствие помилования или по другим причинам. Я судился по статье 129, карающей как максимум каторжными работами с лишением прав, и не только не был оправдан, но [и] был обвинен, хотя и приговорен к минимальному наказанию, допускаемому этой статьей, а именно к крепости без лишения прав.

Аналогичная статья имелась и в нашем земском положении. Имелась и практика, доходившая до Сената, и сенатская практика колебалась: иногда на лиц, приговоренных без лишения прав, действие этой статьи распространяли, а иногда – нет.

При составлении списков избирателей для выборов в III Думу, когда я обладал достаточным имущественным цензом (квартирой) в течение уже достаточного срока, я в список избирателей включен не был; не был – в силу своей подсудности.

Вопрос был тогда (для выборов в Государственную думу) внове и заинтересовал и литературу, и адвокатуру. Известный адвокат Маргулиес первый – раньше, чем я сам успел как-нибудь реагировать на это мое исключение, – предложил мне опротестовать в Сенат решение комиссии по делам о выборах. Я принял предложение с благодарностью. Маргулиес отстаивал мои права в Сенате, доказывая, что хотя я судился по статье 129 и обвинен, но, будучи приговорен к крепости без лишения прав, я должен быть признан оправданным по обвинению в тяжком преступлении и обвиненным только за проступок, не влекущий таких последствий; следовательно, мой приговор не должен вести за собой и частичного правопоражения. И он ссылался на более ранние, сейчас мною упомянутые сенатские решения.

С точки зрения буквального смысла закона его толкование должно быть признано натянутым. Но общему духу закона оно вполне соответствовало. В самом деле: человек приговорен к наказанию, не влекущему за собой правопоражение и даже принадлежащему к числу так называемого custodia honesta[297 - арест, лишенный признаков бесчестия (лат.).]. За что же подвергать его правопоражению? За то, что его преступление в уголовном кодексе помещено где-то рядом с более тяжелыми преступлениями? Тем не менее Сенат под давлением министра Щегловитова решил дело против меня, и об этом решении по делу Водовозова говорил в Думе Щегловитов, и оно же послужило прецедентом для лишения прав Муромцева и других перводумцев, литераторов Мякотина и многих других. Амнистия 1913 г. наших прав не восстановила, и если бы произошли еще новые выборы по старому закону, то все мы не могли бы получить ни активного, ни пассивного права голоса.

В связи с моими процессами я расскажу здесь один удивительный и очень трогательный эпизод.

В начале 1911 г. – телефонный звонок:

– Говорит Максим Ковалевский. Мне нужно поговорить с вами по делу, вас касающемуся. Приезжайте, пожалуйста.

Я приехал.

– Скажите, пожалуйста, ведь над вами тяготеет приговор к одному году крепости?

– Да.

– Если вы считаете возможным, то ответьте мне на интересующий меня вопрос. Почему вы не уезжаете за границу? Ведь через два года, наверное, будет амнистия. Два же года эмиграции лучше года крепости.

– У меня есть несколько причин, но в настоящее время главной является та, что за меня лежит залог в тысячу рублей. Эти деньги принадлежат не мне; я должен их возвратить, а средств у меня к этому нет.

– А если бы у вас эта тысяча была, вы уехали бы?

– Мне не приходилось думать об этом. Но, вероятно, да. Конечно, тогда, когда сидка приблизилась бы. Теперь до нее еще по крайней мере несколько месяцев.

– Ну так вот что. Если вы надумаете бежать, то тысячу рублей я могу вам дать. Когда решите, скажите.

Лично с Ковалевским я никогда не был близок. Я бывал у него в квартире на разных заседаниях, которые у него происходили довольно часто; встречались мы и в других местах, но и только. Никаких прав на особый ко мне и моему положению интерес со стороны Ковалевского я не имел. Никакого намека ему я не делал. Его предложение было для меня так же неожиданно, как и вызов к Головне, и оно очень меня тронуло и оставило теплую и благодарную память о Ковалевском.

Воспользоваться им мне не пришлось[298 - Менее чем за три месяца до амнистии, 27 ноября 1912 г., В. В. Водовозов обратился в С.-Петербургскую судебную палату с очередным прошением приостановить обращение к исполнению довлевшего над ним приговора ввиду привлечения его в качестве обвиняемого по делу о составлении книги «Всеобщее избирательное право и применение его в России», вышедшей в свет в 1905 г. (ГАРФ. Ф. 539. Оп. 1. Д. 1213. Л. 14).].

Мои процессы и амнистия 1913 г. были для меня последними отзвуками первой русской революции, поскольку она была связана с моей личной судьбой. Рядом с ними шла уже мирная, вошедшая в свои берега жизнь. Тут была деятельность двух спокойных Дум, 3?й и 4?й, тут жила своею жизнью и литература. В той и другой я тоже принимал участие, и о той и другой у меня тоже есть свои воспоминания.

    Прага, 1 сентября 1931 г.

ЧАСТЬ V. РЕВОЛЮЦИЯ 1917

Глава I. Речь Милюкова 1 ноября 1916 г. как начало революции. – Мое отношение к революции; пессимистический прогноз. – Общественное настроение при наступлении революции. – Отрицательные явления в революции, сказавшиеся в первые ее дни. – Усиление преступности

1 ноября 1916 г. Милюков произнес в Думе свою знаменательную речь, в которой всю деятельность правительства квалифицировал как глупость или измену и в которой позволил себе прямое нападение на императрицу, для смягчения, правда, произнесенное в виде немецкой цитаты[299 - См.: «Я говорил о слухах об “измене”», неудержимо распространяющихся в стране, о действиях правительства, возбуждающих общественное негодование, причем в каждом случае предоставлял слушателям решить, “глупость” это “или измена”. Аудитория решительно поддержала своим одобрением второе толкование – даже там, где сам я не был в нем вполне уверен. <…> Но наиболее сильное, центральное место речи я замаскировал цитатой “Neue Freie Presse”. Там упомянуто было имя императрицы в связи с именами окружавшей ее камарильи. Это спасло речь от ферулы председателя, не понявшего немецкого текста, – но, конечно, было немедленно расшифровано слушателями» (Милюков П. Н. Воспоминания. М., 1991. С. 445). Речь шла о том, что назначение премьер-министром «немца» Б. В. Штюрмера является «победой придворной партии, которая группируется вокруг молодой царицы» (см.: Государственная дума. Четвертый созыв. Сессия V. Заседание первое. Стенографический отчет. Пг., 1916. Стлб. 35–48).]. Для меня сразу стало несомненным, что революция приближается; я даже формулировал дело так: «Революция началась». Начало ее можно приурочить к этому моменту с таким же правом, как начало Великой французской революции не к взятию Бастилии[300 - Великая французская революция началась со взятия крепости-тюрьмы Бастилии 14 июля 1789 г.], а ко дню открытия Генеральных штатов 5 мая 1789 г.[301 - Генеральные штаты – высшее сословно-представительское учреждение во Франции в 1302–1789 гг., которое с 1614 г. ни разу не собиралось; созванные 24 января 1789 г. королем Людовиком XVI для разрешения финансового кризиса в стране, открылись 5 мая, а 17 июня депутаты третьего сословия, к которым присоединилась часть дворянства и духовенства, провозгласили себя Национальным собранием, и попытка разогнать его привела к революции.] Если не какой-нибудь революционер, а вождь мирной и умеренной партии мог говорить таким языком и если у царского правительства не только не оказалось сил его за этот язык покарать, но [и] пришлось немедленно уволить министра (Штюрмера)[302 - Б. В. Штюрмер, председатель Совета министров с 20 января 1916 г. и одновременно, с 7 июля, министр иностранных дел, был отправлен в отставку 10 ноября.], против которого была направлена речь Милюкова, – значит, песенка правительства спета. Это чувствовалось в воздухе, и большинство тех людей, кому я высказывал свое мнение, со мной соглашалось; были, однако, и такие, которые надо мной смеялись, например Гревс.

Когда теперь ретроспективно вспоминаешь события следующих четырех месяцев, кажется, что все подтверждает это мнение: убийство Распутина[303 - Г. Е. Распутина убили 17 декабря 1916 г.]; закрытие декабрьской сессии Думы[304 - 4?ю Государственную думу, заседания пятой сессии которой начались 1 ноября 1916 г., досрочно распустили на каникулы 16 декабря.], при котором не кадет, а уже октябрист Родзянко не счел нужным провозгласить обычного «ура» в честь государя; продовольственные затруднения; беспрестанная смена министров и в особенности падение Штюрмера, принесенного в жертву общественному мнению, – все это следовало одно за другим с ненормальной быстротой, все это насыщало воздух революционным настроением. Но тогда, по свойственному почти каждому человеку, и мне в том числе, нетерпению, казалось, что события движутся с крайней медленностью, и это нетерпение заставляло меня сомневаться: уж не ошибся ли я? не принял ли я за раскат грома случайную хлопушку?

Хотел ли я революции?

На этот вопрос мне самому не так легко ответить.

С очень давнего времени, еще с конца 90?х годов, в особенности с 1898 г., тем более с 1903 г., когда я провел в Германии два раза по нескольку месяцев, изучая их политическую жизнь и в особенности эволюцию ее социал-демократической партии, я выработал себе там историческое мировоззрение, сильно окрашенное пессимистическим цветом. Исходной его точкой было разочарование в социализме. Я пришел к убеждению, что социализм есть не научное учение, а религиозное и что ему уготована судьба всех религий, в частности и даже в особенности христианской. Начинается новое религиозное движение всегда небольшим числом людей благородных, самоотверженно ему преданных, не преследующих никаких личных целей и даже в противниках движений вызывающих личное к себе уважение. Смотря на окружающий мир с высоты отвлеченной доктрины и ясно чувствуя свое нравственное над ним превосходство, эти люди не допускают никаких компромиссов со своей совестью и резко противополагают свое мировоззрение старому, как не имеющему ничего с ним общего. Но дни бегут, движение ширится, к нему примыкают широкие массы людей, стоящих на низшей ступени морального и интеллектуального развития, и новое учение вульгаризуется, все больше и больше сближаясь и применяясь к учению господствующему; оно все чаще принуждено сталкиваться с конкретною жизнью, и это ведет к тому же последствию: все большему сближению нового и старого. Новое учение по-прежнему резко провозглашает догматы в их первоначальной неприкосновенности, но дух живой революционности уже отлетел от них. И в результате новое учение проникается всеми элементами прежнего; вождем христианства вместо непримиримого Иисуса Христа становится ищущий примирений и компромиссов с языческим миром апостол Павел, провозглашающий: «Несть бо власть, аще не от Бога»[305 - Цитируется «Послание к римлянам» апостола Павла (Римл. 13: 1).] и применяющий этот афоризм даже к языческим властям эпохи Нерона. Дни идут дальше, христианство побеждает языческий мир, но само становится языческим.

Совершенно то же происходило на моих глазах с социал-демократизмом. В нем в лице Эд[уарда] Бернштейна уже явился свой апостол Павел, пропитавший революционное учение всеми элементами отвергаемого этим учением строя. На всех партейтагах германской социал-демократической партии, на которых я лично присутствовал (Штутгартский 1898 г., Дрезденский 1903 г.), и других, отчеты которых читал, во всех резолюциях торжествовала ярко революционная фразеология, но этот факт не мешал мне чувствовать полную победу берштейнианства, и я убедился, что если социализм когда-либо победит буржуазный мир, то это произойдет лишь после того, как сам социализм станет вполне буржуазным и, может быть, из буржуазного мира извлечет для себя не лучшее, а худшее. Если торжество христианства в общей истории человечества было связано с гибелью всей античной культуры и потому явилось одним из реакционнейших событий, то – кто знает – не будет ли таковым же и торжество социализма?

С этой точки я расценивал и происходящие на моих глазах великие события русской истории. Еще во время первой революции 1905 г. мне как-то случилось проводить мой взгляд в разговоре с одной тогда революционно настроенной барышней, и в нем я сформулировал мой прогноз таким образом: я очень боюсь, что настанет день, когда мы все – и вы, и я – закричим: нет, лучше какой угодно Плеве, чем такая революция. А еще раньше, в 1903 г., в разговоре с Булгаковым (С. Н.) и его женой Еленой Ив[ановной] я говорил: в истории Европы теперь наступил второй час, – воздух некоторое время будет еще делаться все теплее, но тени уже становятся длиннее, и вечер не далек. Эта точка зрения в свое время возмущала всех. Булгаков в своем ответе на мои возражения на его лекции о Вл. Соловьеве говорил, что ему психологически совершенно непонятны такие люди, как я. Из моего пессимизма могут быть два психологически понятных ему исхода: или самоубийство, или грубый цинизм, прожигание жизни в грязных удовольствиях, я же не делаю ни того ни другого (лекция Булгакова вместе со стенографическим отчетом о прениях, в том числе и этим отзывом о мне, была напечатана в 1902 г. в журнале, называвшемся не то «Новый путь»[306 - Неточность в датировке. См.: С. З. [Бердяев С. А.] Философские воззрения Владимира Соловьева: Отчет о лекции проф. С. Н. Булгакова в г. Киеве и стенографическая запись прений // Новый путь. 1903. № 3. С. 71–104.], не то «Вопросы жизни»[307 - В 1905 г. вместо журнала «Новый путь» выходил журнал «Вопросы жизни».], выходившем при его ближайшем участии).

В настоящее время (1932 г.) такого замечания Булгаков, вероятно, не сделал бы. Людей с таким же пессимистическим воззрением, как мое, и вместе со мной не делающих ни того, ни другого вывода, появилось слишком много. Очень многие теперь говорят о «сумерках Европы»[308 - См.: Ландау Г. А. Сумерки Европы // Северные записки. 1914. № 12. С. 28–54; Он же. Сумерки Европы. Берлин, 1923; Савин А. Н. Сумерки Европы // Русские ведомости. 1917. № 277. 2 дек.; Бердяев Н. А. Сумерки Европы // Бердяев Н. А. Судьба России. М., 1918. Последняя книга стихов В. Ф. Ходасевича «Европейская ночь» вошла в его «Собрание стихотворений» (Париж, 1927).]. Лет 7 или 8 тому назад знаменитый историк М. Ростовцев напечатал (не то в «Русской мысли», не то в «Современных записках») статью о прогрессе[309 - Ростовцев М. И. Идея прогресса и ее историческое обоснование: По поводу книги J. B. Bury «The Idea of Progress» (London: Macmillan, 1921) // Современные записки. 1921. Кн. 6. С. 146–166.], в которой доказывал, что вера в бесконечный прогресс решительно ни на чем не основана и эпохи сильнейшей реакции совершенно неизбежны в истории. А несколько месяцев тому назад такой умный человек, как Алданов, – не историк по профессии, но редкий знаток истории, – выразил ту же мысль более образным и наглядным образом: он считает вполне вероятной в ближайшем будущем победу хамства, дикости и варварства[310 - На вопрос: «Что вы думаете о своем творчестве?», заданный редакцией парижского эмигрантского сборника «Числа», М. А. Алданов ответил: «Я думаю, что так называемая цивилизация, с ее огромными частными достижениями, с ее относительными общими достоинствами, в сущности висит на волоске. Вполне возможно, что дикость, варварство и хамство в мире восторжествуют. Эта мысль сквозит в разных моих книгах и, вероятно, оттого меня часто называют скептиком. Но слово это ничего не значит» (Литературная анкета // Числа. 1931. № 5. С. 286).].

После 1905 г. предсказанное мною положение, которое было бы хуже, чем эпоха Плеве, не наступило. Как ни много было гадости при Столыпине, как ни жалки были Третья и Четвертая думы[311 - Государственная дума 3?го созыва работала с 1 ноября 1907 г. по 30 августа 1912 г., 4?го созыва – с 15 ноября 1912 г. до 6 октября 1917 г.], но для меня было бесспорно, что революция 1905 г. была шагом вперед, а не назад. Но революция 1917 г., давшая торжество большевикам, лишившая Россию тех крупиц политической и личной свободы, которые она имела, толкнувшая ее к обнищанию и голодам 1921 г. и, по-видимому, предстоящему в 1932 г.[312 - Имеется в виду массовый голод 1921–1922 гг. в Поволжье и ряде других областей Европейской части России, вызванный последствиями Гражданской войны, и 1932–1933 гг. на Украине, в Белоруссии и Казахстане, связанный с насильственной коллективизацией.], давшая в ней торжество действительно хамству и варварству, – эта революция действительно заставляет вспоминать о временах Плеве и Столыпина чуть ли не как о потерянном рае; во всяком случае, «лучше какой угодно Плеве, какой угодно Столыпин, чем такая революция».

Если таков был мой прогноз революции, то мог ли я желать ее и желал ли, а когда она пришла, то мог ли я ей радоваться? Да, несмотря на прогноз и на все прочее. С самого начала моей политически сознательной жизни, т. е. с начала 80?х, если даже не с конца 70?х годов, революцию я желал, о ней мечтал, к ней стремился. За сорок лет с этого времени до действительного ее прихода и мои чаяния от революции, и мои прогнозы, и оценки совершающихся событий – все это, конечно, сильно менялось. Я сказал, что определенно пессимистическое отношение к человеческому прогрессу вообще и, в частности, к ближайшей революции у меня выработалось около 1898–1903 гг.; до того у меня сохранялось довольно обычное для того времени юношеское представление о революции как о чем-то бесконечно светлом, лучезарном, поднимающем дух и силы, дающем толчок и простор личной и общественной самодеятельности. Революция казалась бурей со всей ее романтической поэзией и прелестью, и «Буревестник» Горького[313 - Речь идет о стихотворении в прозе М. Горького «Песня о Буревестнике» (1901).] с его странным поэтическим образом птицы, «черной молнии подобной», вполне соответствовал настроению, вызываемому мыслью о революции. Как могло держаться такое убеждение? Правда, тогда я был молод, но не юнец же, читал много по истории Французской революции, в частности Тэна[314 - См.: Taine H. Les Origines de la France contemporaine: La Rеvolution. Paris, 1878–1883. T 1–3. Русские переводы появились позднее: Тэн И. Происхождение современной Франции / Пер. с фр. Э. Пименовой. СПб., 1906. Т. 1; Он же. Происхождение современной Франции / Пер. с фр. под ред. А. В. Швырова. СПб., 1907. Т. 1–5; Он же. История французской революции / Пер. с фр. Н. Шемардина. Харьков, 1906–1913. Ч. 1–6.], и мог бы относиться к делу более критически. И не я один был очарован идеей революции; по существу все историки революции, за исключением Тэна (но ему я, как и все мое поколение, совершенно не верил, а Ленотра и Мадлэна тогда еще не было[315 - Неточность. См.: Ленотр Ж. Революционный Париж / Пер. Н. Ломакина. М., 1895. Позднее изданы переводы других книг: Ленотр Ж. Путешествие на эшафот / Пер. с фр. А. Гр–н. М., 1906; Он же. Париж в дни революции / Пер. с фр. Н. Тэффи и Е. Лохвицкой. М., 1913. Книги Л. Мадлена выходили позднее указанного Водовозовым периода: Madelin L. La Rеvolution. Paris, 1911; Мадлен Л. Французская революция / Пер. с фр. С. И. Штейна. Берлин, 1922. Т. 1–2.]), хотя и говорили о терроре, о деспотизме и Робеспьера, и термидорианцев, об экономическом упадке в период террора, все-таки окружали революцию ореолом величия и блеска. Возьмите хотя бы главы Кареева в его новой истории[316 - См.: Кареев Н. И. Учебная книга новой истории. Изд. 6-е. СПб., 1905 (Гл. VIII. Французская революция. С. 182–215); Он же. История Западной Европы в новое время: (Развитие культурных и социальных отношений). Т. 3: Восемнадцатый век и Французская революция. СПб., 1893.]; отрицательные факты все налицо, попытки утаить их нет, но написаны они так, что настроение эти главы вызывают у читателя все-таки восторженное, несмотря даже на бледность и мертвенность кареевского языка. Тем более у историков крупного научного и литературного таланта, как Минье, Л. Блан, особенно Олар[317 - См., например: Минье Ф. О. История французской революции. СПб., 1866–1867. Т. 1–2; Блан Л. История французской революции. СПб., 1907–1909. Т. 1–12; Олар А. Политическая история Французской революции. Происхождение и развитие демократии и республики (1789–1804). М., 1902; Он же. Великая французская революция. Внутренняя история. М., 1906; Он же. Очерки и лекции по истории Французской революции. СПб., 1908.].

Но, как я уже сказал, на рубеже XIX и ХХ вв. мое отношение к делу сильно изменилось. Изменилось, собственно, отношение не столько к моменту революции, сколько к явлению более общему и длительному – к прогрессу человечества, но вместе с тем отрицательные черты и в революциях стали вырисовываться для меня отчетливее, не закрывая и не уничтожая черт положительных; я начинал понимать (может быть, правильнее будет сказать: предчувствовать), что для поколения, живущего в эпоху революций, она должна представляться далеко не со своей положительной стороны. И вполне уразумел это я во время первой нашей революции 1905 г., хотя как раз в ней отрицательные черты сказывались слабо. И все-таки я ее продолжал желать. Слишком душно было перед революцией, слишком нелепо вело себя правительство, слишком ясно чувствовалось, что правительство медленно, но верно тянет нас не то в пропасть, не то в трясину. Естественно было желать, чтобы буря освежила воздух, хотя бы и ценою не только многих поломок, но – что гораздо хуже – ценою поднятия из глубины жизни новых миазмов.

Тут есть очевидное внутреннее противоречие, но это противоречие логическое, а не психологическое, и думаю, что хотя мой противоречивый пессимизм в то время был явлением довольно редким, но все-таки перед революцией 1917 г. не совершенно индивидуальным. Я пережил это настроение, когда хищническая и вместе не предусмотрительная группа приближенных Николая II затянула нас в ненужную Японскую войну, которую к тому же не умела вести. Вторично я пережил его после того, как правительство, искусно расслоив оппозицию, сумело сравнительно легко раздавить первую революцию, отделавшись от народных требований цензовой и бессильной Думой. Это настроение только укрепилось, когда правительство, будучи втянуто ходом событий в европейскую войну, опять обнаружило полнейшую, совершенно исключительную бездарность, как военную, так и административную. И больше того, теперь, в эмиграции, я переживаю то же настроение в третий раз. Вновь, и даже сильнее, чем когда бы то ни было раньше, я всеми фибрами своей души жажду революционной бури, которая должна стереть с лица земли самый омерзительный, самый подлый, самый тиранический строй, какой только знает вся человеческая история на протяжении по крайней мере всего XIX и ХХ вв., а может быть, и раньше[318 - В рукописи далее зачеркнута фраза: «Во всяком случае, в России с ним несравнима эпоха Николая I, когда при всем деспотизме правительства Россия развивалась не только экономически, но и культурно; едва ли сравнима даже эпоха Павла I».].

Я жажду бури, а между тем я уверен, что она принесет с собою массу гадости, что, свергнув хотя и отвратительный, но все-таки установившийся порядок, она создаст вместо него хаос, и очень вероятно, что при господстве шаек нового Махно или Петлюры мы, столь ненавидящие большевиков, будем говорить (если еще будем что-нибудь говорить, а не болтаться на виселицах): нет, все-таки при большевиках было хоть какое-нибудь подобие порядка, а теперь… И все-таки да приидет царствие твое[319 - Мф. 6: 9–10.], новая революция!

Итак, революция началась 1 ноября 1916 г., и я страстно ждал, чтобы она разгорелась ярким пламенем, томился от того, что она только тлеет. Но вместе с тем я не находил возможности приложить к ней своих рук. По-прежнему я ходил на заседания Трудовой группы и поддерживал в ней Керенского, рвавшегося в бой против более осторожного Дзюбинского, но участия в революции я в этом не чувствовал не только для себя, но и для Трудовой группы и, в частности, для Керенского: ведь Дума в этот период была созываемой только на самые короткие сессии. Приближение революции я почувствовал при убийстве Распутина, но в этом последнем факте все то общественное течение, с которым я шел, было совершенно ни при чем. Конечно, убийство Распутина, хотя и совершенное реакционерами, стало возможным лишь благодаря общей атмосфере ненависти и гадливости к Распутину, но это же не личное участие в акте убийства. Я почувствовал приближение революции, когда Родзянко при закрытии сессии Думы не провозгласил обычного «ура» в честь Николая, но и здесь с нашей, в частности с моей, стороны, было не личное участие, а только инертное участие в общем настроении, на которое опирался Родзянко. Я по-прежнему писал различные статьи в газете «День», но военная цензура свирепствовала более чем когда-либо, и живым общественным делом писание этих статей не было. Принимал участие я и в некоторых совещаниях различных общественных групп, но из этих совещаний ничего конкретного не выходило[320 - Например, 9 октября 1916 г. трудовики В. В. Водовозов и А. Ф. Керенский, народные социалисты В. А. Мякотин и А. В. Пешехонов, меньшевики Б. О. Богданов и О. А. Ерманский, другие представители левой демократической оппозиции обменивались мнениями по текущему политическому моменту в квартире депутата 4?й Государственной думы социал-демократа Н. С. Чхеидзе (см.: Ирецкий В. «Охранка». (Страница русской истории) // Речь. 1917. № 82. 9 апр.); на конспиративных совещаниях, проходивших там же в октябре – ноябре, обсуждался вопрос о создании Российской радикально-демократической партии (см.: Трудовая народно-социалистическая партия: документы и материалы. М., 2003. С. 34).]. А между тем страшную поступь революции я ясно слышал, как все, кто не был глух, хотя иногда и сомневался, не ослышался ли я, не принял ли я хлопушку за удар грома.

Кто не был глух, сказал я; смысл этого выражения ясен для всех. Но для меня он имеет еще один и как раз прямой смысл. В эту эпоху, о которой я говорю, меня постигло большое личное несчастие, очень печальным образом отразившееся на моей последующей жизни, сделавшее меня инвалидом: я оглох. Уже давно, еще с конца 90?х годов, я начал замечать ослабление слуха – болезнь, унаследованная мною от матери, которая умерла (в 1923 г.) совершенно глухою. Я пробовал лечиться, доктора определили катар среднего уха и в утешение сообщили, что медицина не знает средства против него; ездил я лечиться (еще в 1901 г.) к знаменитейшему в то время ушному врачу Брауну в Триесте, который один знал средство против этой болезни, но средство оказалось действительным только на два-три месяца, по истечении которых вернулось прежнее состояние слуха, а затем болезнь продолжала медленно прогрессировать. Перед войной я должен был во всех общественных собраниях выбирать себе место перед ораторской трибуной, а если таковой не было, то переходить с места на место к каждому очередному оратору, сильно напрягать свой слух, и все-таки многое сказанное ускользало от меня. Тем не менее я не считал еще себя инвалидом: читал лекции, выступал на собраниях и мог еще участвовать в дебатах, хотя иногда и попадал впросак, неверно поняв мнение не дослышанного мною противника. В годы войны болезнь начала прогрессировать быстрее, и я уже начинал чувствовал себя инвалидом, предвидя день, когда мне придется окончательно сдать себя в архив. Ясным симптомом этого было то, что я почти ни с кем не мог говорить по телефону: только у очень немногих из моих знакомых дикция была настолько отчетливая, что их голос в телефонной мембране не обращался в невнятный шепот.

Случилось, однако, нечто совершенно не предвиденное мною. Когда началась революция, – не речь Милюкова 1 ноября, а настоящий народный взрыв 27 февраля, – она настолько подняла всю мою нервную систему, что я начал слышать почти нормально или, по крайней мере, гораздо лучше прежнего. Я вновь получил возможность говорить по телефону со всеми и даже ясно слышал в телефон очень глухой, очень плохо соответствовавший моим слуховым средствам голос проф. Ал[ександра] Ив[ановича] Введенского. Все мои знакомые заметили это. Влияние революции было гораздо сильнее и, главное, длительнее, чем когда-то влияние внутреннего ушного массажа д-ра Брауна; вновь ухудшаться мой слух начал только в октябре и ноябре; ухудшение произошло как-то почти сразу и было замечено мною на устраиваемых мною митингах в Оренбургской губернии, когда я перестал слышать очень громкие выражения злобы и негодования с мест и должен был догадываться о них только на основании своих зрительных восприятий.

Наконец, эта долго ожидаемая революция наступила. Началась забастовка. Трамваи прекратили движение. Правительство принимало все военные меры. Наконец, в ночь на воскресенье 26 февраля сессия Думы была объявлена закрытой, но Дума отказалась подчиниться и образовала Комитет Думы[321 - Временный комитет Государственной думы (полное наименование – Комитет членов Государственной Думы для водворения порядка в столице и для сношения с лицами и учреждениями) был создан 27 февраля 1917 г. под председательством М. В. Родзянко. В воззвании, опубликованном на следующий день, объявлял, что «при тяжелых условиях внутренней разрухи, вызванной мерами старого правительства, нашел себя вынужденным взять в свои руки восстановление государственного и общественного порядка», и 2 марта сформировал Временное правительство.]. Около того же момента – немного раньше или немного позже – в Петербурге[322 - Неточность: еще 18 (31) августа 1914 г. Николай II подписал высочайшее повеление о переименовании столицы в Петроград.] образовался Совет рабочих депутатов[323 - 27 февраля 1917 г. состоялось учредительное заседание Петроградского совета рабочих депутатов.].

Я должен сознаться, что общеполитические события этих дней, несшиеся стремительным потоком, уложились в моей памяти крайне неясно. Я не могу с точностью и уверенностью установить их хронологическую последовательность. Но совершенно ясно чувствую, какое громадное значение имел акт Государственной думы. Конечно, спор о том, благодаря ли акту Думы пала империя или благодаря образованию Совета рабочих депутатов, является спором схоластическим, беспредметным. Акт Думы был бы невозможен, если бы революции не было в воздухе, но без него переход армии на сторону революции не совершился бы так быстро и легко. Выделять отдельные события из революции нельзя: революцией было все это, вместе взятое[324 - В рукописи далее зачеркнуто: «Ярко в памяти стоит одно мелкое, частное, но – увы – характерное событие, связанное с революцией. Утром 28 февраля или 1 марта я был у Введенских (проф. А. И. Введенский). Раздался звонок, и в квартиру входят несколько солдат. “Обыск, ищем оружие!” Никаких мандатов не представляют и требуют, чтобы им показали все шкапы, все ящики в столах, что было сделано. Оружия не нашли. При этом одна из дочек Введенского громко ругала их за беззаконное вторжение в мирную квартиру. Они молчали. В царские времена за такую ругань, конечно, арестовали бы, – теперь это сделано не было, солдаты ушли мирно. Но ничем не мотивированный, совершенный вне всяких легальных форм [обыск] остался первым сильным впечатлением революционного момента. Потом я узнал, что в эти дни подобных обысков были произведены многие сотни, если не тысячи. Каждые два или три солдата считали себя вправе вторгаться в квартиру и производить обыск. В одной моей знакомой семье было несколько обысков в один день, произведенных разными группами солдат, и при одном из них пропали золотые вещи».].

2 марта, в день отречения от престола императора Николая (о котором в Петрограде еще не знали) я отправился в Таврический дворец с общею целью – узнать, что происходит, и с целью специальной – выхлопотать освобождение одного знакомого. Это был отставной генерал Юрковский[325 - Имеется в виду В. И. Юрковский.]. Генерал, с которым я изредка встречался у знакомых, был в отставке уже в довоенное время и был настолько стар, что во время войны на службу вновь не поступал; все время войны он провел в Петербурге, слегка фрондируя и старчески критикуя в гостиных ведение войны. При всем его отставном либерализме он по существу был и монархистом, и консерватором и революцию мог встретить, конечно, только враждебно. Но вместе с тем никаких поводов для ареста быть не могло, – это было для меня совершенно несомненно. К тому же когда я был арестован в конце 1915 г., то генерал Юрковский сам вызвался хлопотать за меня, и хотя я был освобожден раньше, чем он успел что-нибудь сделать (он только добился возврата мне забранных у меня бумаг), но все-таки я считал себя обязанным отплатить ему тем же самым. Арест его, как мне рассказали, совершился таким образом. Он жил в гостинице «Астория», которая во время войны была специально предназначена для военных, как состоявших на службе, так и отставных. И вот все жильцы этой гостиницы были арестованы солдатами и отправлены в какую-то тюрьму; Юрковский в том числе.

Я пошел в Таврический дворец. Дорога с Васильевского острова довольно дальняя: пешего хождения больше часа в нормальное время; трамваев не было, извозчиков тоже. Местами шла перестрелка, по некоторым улицам, занятым солдатами и заставленным автомобилями, не было прохода. Шел я окольными путями очень долго, помнится – часа два с половиной. Наконец пришел. У дверей стража, не пропускает.

– К кому вы?
<< 1 ... 14 15 16 17 18 19 >>
На страницу:
18 из 19