Оценить:
 Рейтинг: 0

«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 ... 19 >>
На страницу:
2 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Через несколько дней Ходский был у Витте и исполнил свое обещание Гапону.

– Что вы говорите о разрешении Гапону въезда в Петербург! Гапон давно себе это разрешил. Неужели вы этого не знаете? – ответил Витте и тем пресек дальнейший разговор на эту тему[16 - Об изменившемся отношении к Г. А. Гапону свидетельствует письмо В. В. Водовозова от 13 февраля 1906 г., адресованное З. В. Лягардель-Гогунцовой в Париж: «Все Ваши корреспонденции получены, и большая их часть напечатана. Некоторые, однако, вызвали сомнение, и мы, после колебаний, печатать их не решились. К таковым принадлежит Ваша корреспонденция о Гапоне. По поводу ее были большие разговоры в нашей редакции, так как я не решился напечатать ее на свою единоличную ответственность. Дело в том, что сомнения в личности Гапона у нас появились уже давно, вскоре после краткого пребывания его в Петербурге в ноябре месяце, когда он был у нас в редакции и произвел на всех нас малоблагоприятное впечатление, – во всяком случае, менее благоприятное, чем в январе прошлого года, когда большая часть из нас была с ним знакома и была в восторге от его личности. В настоящую минуту очень рад, что мы этой корреспонденции не напечатали, да, вероятно, и Вы сами рады этому. Хотя, как мне кажется, лично Гапон задет сравнительно мало разоблачениями, появившимися в последнее время, хотя я думаю, что он действовал bona fide [добросовестно (фр.)], но тем не менее как политический деятель он совершил несомненно грубую ошибку, граничащую с преступлением, и защищать его как политического деятеля, а не только как человека (а Ваша корреспонденция делает именно это) мне кажется ошибкой» (ГАРФ. Ф. 539. Оп. 1. Д. 2675. Л. 1).].

Прошло 12 лет. Первая революция была раздавлена на московских баррикадах и обойдена обманом 17 октября[17 - Имеется в виду Манифест «об усовершенствовании государственного порядка», подписанный 17 октября 1905 г. императором Николаем II, который под впечатлением Всероссийской политической стачки поручил «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов», привлечь к участию в Государственной думе те классы, которые «совсем лишены избирательных прав», и установить «как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной думы» (Ведомости СПБ. градоначальства. 1905. № 221. 18 окт.).]; пронеслись годы тяжелой реакции; шумела новая, более страшная военная гроза, и началась новая революция. На первое время все вздохнули свободнее.

Ко мне пришли два раньше незнакомых мне рабочих.

– Мы к вам с просьбой. Нельзя ли реабилитировать Гапона?

– То есть… Что вы этим хотите сказать?

– Про Гапона говорят, что он провокатор, шпион, а мы этому не верим.

– То есть как это не верите? Вы не читали рассказа Рутенберга[18 - См.: Рутенберг П. М. Дело Гапона // Былое. 1909. № 11/12. С. 29–115; 1917. № 2 (24), август. С. 6–67.], почему он убил Гапона?

– Слышали, да все это вранье. Ничему мы не верим. Это был святой человек. Он нам глаза открыл. Не мог он быть шпионом.

– Но что же вы хотите от меня?

– Вы пишете. Напишите в газетах, что это неправда.

– Да ведь нельзя же просто написать: неправда. Надо привести доказательства. А какие у вас доказательства?

Доказательств у моих рабочих не было. Но у них была вера в Гапона, и эту веру они пронесли через 12 лет своей рабочей жизни, пронесли, несмотря на все доказательства противного. Такую веру в себя не мог возбудить «просто провокатор».

От этого длинного экскурса в область человеческой психологии возвращаюсь к фактическому изложению.

5 или 6 января началась в Петербурге забастовка, нарушившая всю нормальную жизнь. Забастовали и типографии, и мы, газетчики, были свободны.

Вечером 8 января в помещении редакции «Сына Отечества» собралось человек 80 петербургских литераторов и профессоров. Тут были представлены все прогрессивные издания Петербурга: ежедневные, как «Сын Отечества» и «Наша жизнь», ежемесячные – «Русское богатство», «Вестник Европы» и «Мир Божий», еженедельные – «Право» и др.; было немало людей, стоявших вне редакций, как Н. И. Кареев, генерал В. Д. Кузьмин-Караваев и др. Чувствовалось веяние начинающейся революции, но на завтра предстояло большое кровопролитие, – в этом не сомневался никто. Что делать, чтобы предупредить его? Никто не мог предложить хорошего совета, и собрание чувствовало себя удрученным[19 - См. воспоминания М. И. Ганфмана: «Выступил на собрании и В. В. Водовозов. Его, однако, волновал, наряду с предупреждением кровавой расправы, и другой вопрос. А если 9 января будет началом столь долгожданной русской революции? Если рабочая мирная демонстрация превратится в сигнал для этой революции? Будет ли готова русская интеллигенция к этому историческому моменту? Сможет ли она возглавить народное движение, взять его в свои руки и создать необходимую власть? Надо сказать, что при господствовавшем в собрании настроении проблема, так занимавшая В. В., казалась совсем несвоевременной. Мне пришлось сказать это публично В. В., и я подчеркнул ему, что наши души смятены не политическими перспективами и интересами революции, а просто кошмаром предстоящей бойни. Я и тогда видел, что В. В. хорошо это понимал, но он счел долгом своей политической совести сделать это выступление и нисколько не смущался тем, что оно было встречено с недоумением… Кстати, вероятно, выступление В. В. Водовозова послужило основанием для легенды о том, что совещание в “Сыне Отечества” было своего рода “учредительным собранием”, которое выбрало чуть ли не временное правительство на случай победы революции» (Ганфман М. Встречи с В. В. Водовозовым // Сегодня. 1933. № 280. 10 окт.).]. Решено – все сознавали безнадежность этой меры, но лучшего ничего не могли выдумать, – отправить депутацию к министру внутренних дел Святополк-Мирскому и Витте: просить их предупредить кровопролитие, которое грозит тяжелыми последствиями для всей России. Надо было выбрать депутацию. Выкрикивали имена:

– Анненский, Арсеньев, Максим Горький, Кареев, Кузьмин-Караваев, Мякотин, Плеханов, Семевский, – прозвучали имена (и еще, кажется, два, которых я теперь не могу вспомнить)[20 - Ср. с воспоминаниями И. В. Гессена: «Беспорядочно выкрикивали фамилии лиц, которые должны были в депутацию войти. Я старался сделаться незаметным, ибо меньше всего улыбалось еще раз сегодня встретиться с Витте, но кто-то назвал мою фамилию, и в ответ раздалось: “Ну, это само собою разумеется”. Потом Водовозов вдруг крикнул: “Господа, нельзя производить выборы так беспорядочно. Мы ведь не знаем, какую роль депутации придется сыграть”. Замечание не обратило на себя никакого внимания, но имело неожиданные последствия. Выбраны были Анненский, Арсеньев (едва ли не впервые на подобном собрании присутствовавший), Максим Горький, проф. Кареев, гласный гор[одской] думы Кедрин, Мякотин, Пешехонов, проф. Семевский, вращавшийся среди интеллигенции представитель Гапона – рабочий Кузин, оказавшийся провокатором, и я» (Гессен И. В. В двух веках. Жизненный отчет // Архив русской революции. Берлин, 1937. Т. 22. С. 192).].

Из этих имен я назвал Кареева, и, следовательно, именно мне Кареев обязан сомнительным удовольствием просидеть три недели в Петропавловской крепости и быть увековеченным на картине Екатерины Сергеевны Кавос, изображающей его в тюремной камере. Из названных лиц все соглашались немедленно, без всяких отговорок трусости или скромности. Только В. Д. Кузьмин-Караваев, в то время игравший заметную роль в общественной жизни Петербурга, категорически отказался, по-видимому считая звание делегата от неразрешенного собрания литераторов несовместимым с его генеральским мундиром. Остальные девять лиц сейчас же уехали. После их отъезда делать было нечего, коллегиальный организованный разговор был невозможен и объявлен перерыв. Но и говорить по отдельным кружкам было не о чем, – все было полно ожиданием возврата делегатов. Время тянулось удивительно медленно.

Часа через полтора или два делегаты вернулись. Приняты они были немедленно обоими министрами[21 - Неточность: депутацию приняли С. Ю. Витте и товарищ министра внутренних дел генерал-майор К. Н. Рыдзевский, состоявший заведующим полицией и командиром Отдельного корпуса жандармов.], но и тот и другой отказались что-либо сделать.

Собрание тоскливо разошлось в предчувствии тяжелого дня.

На следующий день я вышел из дому часов в 9 утра. Перед тем ко мне зашел Саша Гиберман. Это был сын моей старинной знакомой, женщины-врача Полины Израилевны Гиберман, близкой родственницы жены В. П. Воронцова. Сашу Гибермана я знал с его раннего детства и очень любил. Это был мальчик в высшей степени одаренный и много обещавший в будущем, с очень пытливым умом, всем разносторонне интересующийся, много и серьезно читавший. Он часто бывал у меня, о многом расспрашивал и находился под моим влиянием. В это время он был гимназистом, кажется, седьмого или восьмого класса и лет ему было 17–18; жил он постоянно в Киеве, но в этот момент почему-то находился в Петербурге. Через год после этого он трагически погиб; расскажу об этом в своем месте. Он пришел ко мне, зная, что я в этот день буду ходить по городу; ему хочется того же, и хочет он ходить со мною. Мне было неприятно вести мальчика туда, где есть некоторая, хотя и незначительная опасность; неприятно также как бы вводить мальчика, которому надо еще учиться, в политическую жизнь. Но мальчик был очень развитой, а стоять в стороне от политики в то время и для менее развитого и для еще более юного было невозможно, и я, хотя и неохотно, согласился.

Мы пошли. Мне очень трудно описать этот день сколько-нибудь систематически. Все отдельные моменты в настоящее время хронологически спутались в моей голове, хотя многие из них в отдельности стоят очень ярко в памяти и хотя в первые месяцы и годы они стояли у меня в памяти в самом стройном порядке. Главных моментов, шествия самого Гапона, я, впрочем, не видал вовсе; видал только второстепенные. Не могу вспомнить даже содержания моей собственной очень краткой речи, которую я в тот день произнес в Публичной библиотеке. Первое впечатление было на Васильевском острове (я жил на нем во 2?й линии, и оттуда началось наше путешествие), кажется, в 4?й линии – пролог. Кучка рабочих. Один ораторствует против войны. Против него выступил какой-то субъект в наушниках[22 - Наушники – часть теплой шапки, закрывающая уши.], кричавший надрывным голосом:

– Нам нужен незамерзающий порт на Тихом океане. Кто говорит против войны, тех представляйте в сыскную полицию!

– Да зачем вам представлять кого-нибудь в сыскную полицию? – крикнул я. – Вы сами сыскная полиция.

Раздался смех.

С Васильевского острова мы прошли беспрепятственно через Дворцовый мост к Зимнему дворцу, хотя везде мы видели всякие наряды полиции и войска; те и другие были наготове. Публики было мало. Мы пошли по Невскому. Тут публики было больше; все это была публика того же рода, как и мы с Сашей; обычной занятой публики не было. Мы ходили в разных направлениях, по разным прилегающим к Невскому улицам. Толпы народа делались все гуще. Наконец мы наняли где-то извозчика и поехали по Морской по направлению опять к Невскому. Тут мы услышали со стороны Невского трескотню ружейных выстрелов. Мы продолжали наш путь. Когда мы были совсем у угла Невского, раздался крик: «Извозчика, извозчика», – и мы увидели нескольких студентов, несших на руках человеческое тело. Мы соскочили со своего; студенты положили на него тело, все окровавленное, но живое; один из них сел с раненым и увез его.

По Невскому бежала врассыпную толпа рабочих, – ее преследовал военный отряд, стреляя вдогонку. Мы с угла Морской видели эту погоню.

Не помню, от кого я услышал: идите в Публичную библиотеку, и мы последовали этому зову. Не знаю, как мы проникли туда: были ли взломаны двери или они были открыты (кажется, верно последнее, потом я слышал, что в читальном зале было даже несколько человек работавших, которые ушли, недовольные нарушением порядка). Толпа, и мы с Сашей с нею, проникла в читальный зад. На стол вскочил Максим Горький и произнес краткую, но произведшую сильное впечатление речь; содержание ее совершенно не помню. За ним на тот же стол вскочил я и тоже произнес краткую речь. Как я уже сказал, содержание ее я тоже не помню, но закончил ее возгласом: долой кровавого царя.

Совершенно неожиданно в ответ раздался возглас по моему адресу какой-то пожилой женщины:

– Стыдно вам!

Толпа, однако, была на моей стороне, и женщина вызвала крики по своему адресу:

– Вам стыдно, царь убивает на улице людей, а вы! – Толпа наседала на женщину, некоторые грозили ей кулаками.

Я боялся, что может произойти расправа; Горький, видимо, боялся того же, но, к счастью, дело обошлось мирно, – женщину выставили, и она ушла. Других ораторов не нашлось; толпа разошлась, и я тоже ушел.

Затем мы вновь бродили по улицам. В одном месте мы встретили отряд конных казаков, преследовавший с шашками наголо толпу, бежавшую и прятавшуюся в воротах и других углублениях в стенах домов. Мы тоже спрятались в одной такой нише, и казаки промчались мимо нас. Вновь несколько раз слышали ружейную пальбу, но ни убитых, ни раненых больше не видели.

Часам к двум, по-видимому, все было кончено. Улицы начали редеть, но войска и полиция оставались. Утомленные впечатлениями дня, мы решили пойти домой. Идти надо было пешком, так как извозчиков нигде не было, конки тоже не ходили. Но идти домой оказалось не так-то просто. Пойдешь по одной улице, – вдруг она оказывается прегражденной отрядом казаков или полиции.

– Назад! Здесь нельзя.

Приходилось поворачивать. На другой улице то же самое. Мы направлялись к Дворцовому мосту, но дойти до него не удалось и пришлось повернуть к Николаевскому. Через него мы прошли благополучно и часов в шесть были дома.

Кровь, таким образом, я сам видел только один раз, но она носилась в воздухе. Я чувствовал, что где-то, где я не был, она пролита целыми потоками. Число убитых в этот день никогда, насколько я знаю, не было установлено с точностью. Цифра, приведенная в официальном сообщении о событиях дня, была невелика[23 - Согласно «Списку лиц, убитых и умерших от ран в разных больницах г. С.-Петербурга, полученных 9 января 1905 года», численность убитых и умерших от ран составила 130 человек, раненых – 299 человек (см.: Ведомости СПб. градоначальства. 1905. № 18. 22 янв.).], но она совершенно не соответствовала истине. Цифры, называвшиеся в публике, со ссылками на разные источники, и потом сообщенные в разных мемуарах и исторических работах о 9 января, достигали 2000. Вероятно, они преувеличены. Во всяком случае, убитые исчисляются сотнями, если не больше.

На следующий день я обошел места вчерашних боев и видел поваленные телеграфные столбы, вывороченные из мостовых булыжники. Все говорило, что бой был ярый и что накануне я самых важных событий, собственно, не видел. Видел я стены домов и окна, изрешеченные пулями; узнал, что пуля не разбивает стекла вдребезги, но производит в нем правильную круглую дыру с ровными краями, от которой радиусами расходится несколько трещин[24 - В рукописи далее зачеркнуто: «Через 10 лет я видел в Сербии одну церковь, через которую пролетел артиллерийский снаряд. В первой стене была небольшая, правильно круглая дыра, очевидно соответствовавшая величине снаряда; в противоположной стене, через которую снаряд пролетел уже с ослабленной силой, отверстие было большое, с диаметром не меньше метра, совершенно неправильной формы; снаружи церкви лежали обломки разбитых кирпичей».].

Через несколько дней я встретился на империале[25 - Империал – длинная двойная скамья на крыше конки, где пассажиры сидели спинами друг к другу, обращенные лицами к двум противоположным сторонам улицы.] конки с одним знакомым рабочим. Мы заговорили о событиях 9 января.

– Знаете, что я думаю? – сказал он. – Я думаю, что нет ни Бога, ни царя.

Я остолбенел; строй мысли, из которого вытекла эта фраза, был для меня непонятен. Если отрицание Бога для меня понятно, если мне понятно, что бессмысленные жестокости или стрельба по хоругвям и иконам, не вызвавшие кар со стороны Бога, могут отнять у человека веру, то царь для меня был не допускавшей сомнения реальностью. Но продолжение разговора ввело меня в душевный строй моего собеседника. Царь для него не только носитель верховной власти, но и воплощение определенного идеала, как Бог не только Творец мира, но и верховное Добро; последнего не оказалось, – нет больше Бога, нет больше царя, а есть, может быть, черт и самозванец. У меня в памяти смутно вертелись слова Ив[ана] Шуйского:

– Нет на Руси царя![26 - Реплика И. П. Шуйского в четвертом действии трагедии А. К. Толстого «Царь Федор Иоаннович» (Вестник Европы. 1868. № 5. С. 98).]

Это как раз тот самый строй мысли, очевидно, верно схваченный Алексеем Толстым.

Нет Бога, нет царя. Эту формулу в следующие недели я слышал многократно. Она заменила формулу: «Бог на небе, царь на земле», и даже промежуточную между ними: «До Бога высоко, до царя далеко», и «Милует царь, да не милует псарь». Нет Бога, нет царя – результат работы Гапона на деньги Зубатова и Фуллона.

11 января я поздно вернулся домой с какого-то собрания. Утомленный беготней предыдущих дней, я скоро заснул и спал крепко. Среди ночи в мою комнату вошел В. И. Семевский, разбудил меня, обнял и сказал:

– Прощай, меня увозят, я арестован.

Я приподнялся, но сознание ко мне в полной мере вернулось не сразу, – простился, ничего не понимая, и тотчас же свалился на подушку. Минут через пять я вновь приподнялся, увидел, что комната освещена лампой (электричества тогда в квартире еще не было) и что в углу сидит полицейский.

– Лежать смирно! – раздался грозный окрик.

Я еще настолько находился во власти сна, что окрик на меня подействовал и я вновь повалился на подушки, но тотчас же проснулся, поднялся и начал одеваться. Окрик повторен не был.

<< 1 2 3 4 5 6 ... 19 >>
На страницу:
2 из 19