Простояв в забытьи несколько минут и дождавшись, пока окрестности опять не накроет тишина, Яков поправил съехавшую набекрень камилавку, подвязал верёвку колокола к перильцам помоста и стал спускаться со звонницы.
…После Утрени был завтрак и потом уже каждый в монастыре занимался своим делом. Яков был звонарём, поэтому все его дела так или иначе вертелись вокруг звонницы, но если он не был занят, то всегда помогал кому-нибудь из братии.
Возле трапезной к Якову подошёл совсем ещё молодой послушник Федор и объяснил, что им вдвоём выпало привезти несколько мешков с цементом из близлежащего дома отдыха, оставшихся у них после ремонта.
Пока Федор – парень из деревенских – не торопясь, запрягал монастырского старожила конягу Мохнатого, Яков сходил к ключарю, взял у него деньги, выделенные для покупки цемента, и выяснил, кого спросить в пансионате.
Ехали молча. Федор правил, а Яков сидел позади саней и смотрел в обратную сторону. В синем небе, словно свечи, зажжённые солнцем, плавились золотые купола.
За семь лет, проведённых в монастыре, время для Якова словно остановилось. Даже то, что земля то зеленела, то покрывалась снегом, значения не имело: время прочно стояло на месте. Оно приходило в движение, лишь когда Яков принимался звонить в свои колокола, словно толкая его.
Весёлый скрип полозьев саней, наполняющий тонкой струйкой морозный воздух, тоже слегка сдвинул время, и оно медленно потекло, путаясь под ногами Мохнатого.
Давным-давно, когда Якова ещё звали Сергеем, время летело стремительно. С пяти лет касаясь пальцами клавиш рояля, он двигал время, азартно раскручивая его тяжёлый маховик, и даже не замечал этой тяжести. Он привык, что на него смотрят с восторгом и благоговейно слушают звуки, которые он извлекал из инструмента. Ему это нравилось и, даже играя один, разучивая произведение за произведением, он предвкушал, как будет затем играть для домашних, для гостей, для преподавателей в музыкальной школе и был счастлив.
Жизнь давалась ему легко, и даже если в школе он не ладил с каким-либо предметом – с той же математикой, – преподаватели предпочитали закрывать на это глаза, полагая, что с такими талантами она мальчику ни к чему.
Якова холили и лелеяли, называли не иначе как Серёженькой, и он уверенно продолжал двигать своё время вперёд, по прямой, натянутой как струна дороге – в светлое, принадлежавшее ему по праву будущее, безоблачное и счастливое. Рояль стал машиной времени, нёсшей его в это самое будущее. Имея бесспорный яркий талант, Яков любил музыку, каждый раз открывая в произведениях знаменитых композиторов что-то новое, заставляющее инструмент говорить словно совсем на другом языке. Он увлеченно разучивал сложнейшие и поначалу кажущиеся невозможными по исполнению миниатюры Бартока, для которых были безнадёжно коротки пальцы на его руках, да и самих пальцев будто бы не хватало. Но он справлялся и с этим, ставя в тупик своими способностями видавших виды преподавателей.
Обучение в консерватории пролетело одним лёгким и счастливым мигом, будущее имело строго размеченные очертания, располагаясь, словно ноты на линейке нотного стана. Нужно было только сесть за волшебный рояль времени и начать играть.
Но однажды время перестало слушаться Якова, когда он, возвращаясь по весеннему гололёду домой, упал и сломал руку, серьёзно повредив кисть и предплечье.
Этого удара не ждал никто – и меньше всех сам Яков. Пианист-виртуоз остался в прошлом, и в светлом будущем, размеченном надолго вперёд, ему уже не было места. Поначалу, глядя на гипс, он ещё не верил в это, надеясь, что всё обойдётся. После снятия гипса он разминал застывшую руку, нетерпеливо садясь за инструмент. Но даже после того, как от травмы не осталось и следа, и обычный человек, далёкий от фортепиано, с удовлетворением признал бы себя полностью здоровым, Яков понял, что рука словно стала чужой. Когда он в очередном порыве принимался за более сложную партию, то с ужасом чувствовал, что рука его не слушается. Это было как в кошмарном тяжком сне, когда нужно бежать, но не можешь двинуться с места, делая всё медленно, как в воде на большой глубине. Кошмар стал явью. Яков прерывал игру и бессильно рыдал перед рядом чёрно-белых клавиш, ещё совсем недавно бывших для него открытой дорогой, а теперь превратившихся в безжалостный запрещающий шлагбаум.
Специальные упражнения и массаж нисколько не помогали, и спустя год Яков смирился. Нужно было как-то устраиваться в этой жизни, но он никак не мог выбрать что-нибудь подходящее. Два года он проработал настройщиком. Потом один знакомый помог ему устроиться тапёром в дорогой ресторан.
Первое время здесь ему было очень тяжело. Он никак не мог привыкнуть, что люди в зале жуют и разговаривают, почти не обращая на его игру никакого внимания. Пытаясь заглушить боль в душе, он пристрастился к вину, стал замкнутым и угрюмым. В довершение бед от него ушла любимая женщина, пережившая вместе с ним его катастрофу, но не вынесшая внутренних изменений, произошедших с ним после пьянства. Кое-как он справился и с этим, чудом удержавшись на краю и не спившись.
Он жил одиночкой, отдалившись от родителей и прежних друзей. Его удержала на плаву любовь к музыке. Он даже научился получать удовольствие от игры в ресторане и стал своего рода местной знаменитостью. Не претендуя больше на виртуозность, он играл то, что было ему под силу, и делал это вдохновенно, заставляя подчас людей за столиками плакать и устраивать ему настоящую овацию. Так прошло несколько лет, пока однажды вечером добрую половину ресторана не заняла для проведения некоего торжества какая-то многочисленная, но весьма чинная компания. Они собрались обстоятельно отметить чьи-то выдающиеся успехи. Яков давно не следил за околомузыкальной жизнью, но ему сразу стало всё ясно, лишь только он увидел виновника готовившегося торжества. Они учились вместе в консерватории и были не то что друзьями, но добрыми приятелями, и постоянно по-хорошему соперничали друг с другом.
У Якова всё перевернулось в душе. В нём проснулась дремавшая глубоко внутри боль от потери его, одному ему принадлежавшего будущего. Волна жестокой обиды захлестнула его. Не говоря ни слова, он встал из-за инструмента и, стараясь никому не попадаться на глаза, ушёл домой.
Он сорвался, оказавшись на несколько дней в глубоком запое.
Безумно влюблённая в него официантка – ему, впрочем, глубоко безразличная – была всё время рядом, не давая Якову сделать последний шаг. Из этих дней он не помнил ничего, кроме её, лишённого косметики заплаканного лица и нереально близкого паркета на полу. Ему, похоже, было всё равно – уйти или остаться. Это же равнодушие засело в нём после выхода из запоя: будто ничего не замечая, он шёл на работу, тупо лупил по клавишам, не слыша раздававшихся звуков; когда говорили, что достаточно, плёлся домой. Весь день до самого вечера он либо бездумно сидел у телевизора, либо спал, и если официантка забывала завести будильник, на работу мог или опоздать, или вовсе не выйти. Так продолжалось почти месяц, и другого давно выгнали бы, но за Якова в ресторане держались, и руководство, поразмыслив, отправило его в отпуск, снабдив – «за счёт заведения» – путёвкой в шикарный загородный дом отдыха: пусть, мол, развеется, подышит свежим воздухом. Безразличный ко всему, Яков оказался в пансионате – современном комплексе со всеми удобствами, с рекой в двух шагах и видом на древний монастырь. Поначалу он не покидал своего номера, не ведя счёт времени и часто пропуская то завтрак, то обед с ужином, то всё подряд. Потом, подчиняясь возникшему желанию, он стал подолгу бродить по округе. Места там были удивительно красивые и тихие. Чистая холодная речка, напоенная подземными ключами, заливной луг, дремучий бор с авангардом корабельных сосен на пригорке. Яков как зачарованный впитывал в себя эту удивительную красоту и лишь перезвон колоколов с монастырской звонницы напоминал ему о течении времени. Он смотрел на купола храмов за белыми монастырскими стенами и чувствовал, что внутри у него что-то меняется.
Яков вернулся домой, но в первый же день, выйдя на работу и увидев рояль, он понял, что никогда больше не сможет подойти к этому инструменту и тем более играть на нём. Это не было ненавистью, но что это было, Яков понять не мог. Он не испытывал к прежнему своему занятию ни отвращения, ни боли, ни раздражения. Ему просто совсем не хотелось извлекать из недр этого чёрного существа звуки, ещё совсем недавно казавшиеся самыми главными в его жизни.
В тот же день, так и не прикоснувшись к клавишам, он ушёл из ресторана, оставив руководство в недоумении и ярости, и даже не пытаясь получить что-то из причитающихся ему денег.
Несколько недель он сидел дома, изредка выходя за продуктами, и прожигая остатки сбережений. Влюблённая официантка не могла добиться от него ни слова, тихо ревела по ночам и, наконец, ушла. Он этого даже не заметил.
Когда кончились деньги, Яков по случаю устроился дворником и продолжал жить так же, как и до этого, лишь убирая рано утром двор, а всё остальное время находясь дома.
Навестившая Якова мать, столкнувшись с ним у подъезда, не узнала его, а когда поняла, что человек в ватнике и с метлой в руках – её сын, упала в обморок. Он изменился не только внешне, он словно стал другим человеком, если вообще оставался им – он стал чужим для всех и для себя в том числе. Родственники пытались освидетельствовать его на предмет психического здоровья, но он в грубой форме сказал всё, что думает об этом, они оскорбились и оставили его в покое.
Так он прожил, а вернее, просуществовал год, пока однажды ему не приснился сон.
Во сне он долго шёл по глухому угрюмому лесу, пока не оказался на залитой солнцем опушке, а перед ним на холме светились золотом знакомые купола храма за белыми монастырскими стенами. Яков залюбовался открывшимся зрелищем, как вдруг из-за стен поднялась огромная стая чёрных как сажа ворон и принялась кружить над куполами. Якову это не понравилось, он повернулся, чтобы уйти снова в лес, но тут ударил колокол на звоннице, словно требуя остановиться. Он застыл на месте, слушая суровый яростный набат, а вороны тем временем перестали быть воронами, и в небе теперь кружились сорванные с веток красные осенние листья. Яков огляделся, чтобы понять, не горит ли чего-нибудь поблизости, заставляя неведомого звонаря созывать народ на борьбу со стихией, как вдруг почувствовал спиной жар. Оглянувшись, Яков увидел, что прямо за его спиной пылает чащоба, из которой он вышел. Спина взмокла от пота, а слух продолжал терзать тревожный набат…
Яков проснулся. На дворе стояла ночь, в комнате было жарко и душно из-за захлопнувшейся от сквозняка форточки, а колокол продолжал звонить. И тут только Яков догадался, что это надрывается телефон. Он удивился – ему вот уже несколько месяцев никто не звонил. Он поднялся, подошёл к телефону и нехотя взял трубку, но услышал только короткие гудки – кто-то, не дождавшись ответа, дал отбой. Больше телефон не звонил, а Яков вспоминал свои яркие ощущения во время своего пребывания в пансионате, вернее, не в нём самом – дом отдыха был ему безразличен и даже скучен, – а в его замечательных окрестностях. Он снова увидел корабельные сосны, блеск реки, золотые купола и вдруг ясно понял, что там, именно в том самом месте он хотел бы очутиться немедленно, не теряя ни минуты, ибо почувствовал, что это единственное место на всей земле, где его сердце ощущает непонятную, давно забытую радость.
Так он попал в монастырь. И всё, что у него осталось здесь от прошлой жизни, была сумка с инструментом, с которой он работал настройщиком. Зачем он взял её с собой, он так и не смог себе объяснить и даже не помнил, как это произошло.
До пострижения в рясу он выполнял целый ряд послушаний – трудился на кухне, помогал в мастерских, работал маляром. Осмотревшись и попривыкнув, Яков набрался смелости (потому что боялся получить отказ), подошёл к игумену монастыря и попросился на звонницу.
– Звонарём хочешь стать? – спросил настоятель.
– Хочу, – ответил Яков.
– А почему?
– Не знаю… Душа зовёт.
Такой ответ, как ни странно, понравился владыке. Яков получил благословение и стал помощником монастырского звонаря, брата Никодима.
Никодим был седым долговязым стариком, оглохшим за долгое свое звонарство, но так ни разу и не надевший звукозащитные наушники («Ну их, срам этот. Что же я, от гласа небесного уши затыкать буду?»). У него было два помощника, но он их не жаловал, полагая, что нет у них к этому «расположения», искры Божьей.
Во время пасхальной седмицы, когда на звонницу по обычаю допускались все желающие из мирян – и были это, в основном, мальчишки из города да соседних деревень, – Никодим, со вздохами перевязывая расстроенные после этого колокольные снасти, ворчал:
– Мелодию им подавай… Где ж тут музыка? Нету! Звон – это звон. Сердце, ведь, тоже стучит – так и тут. Это сердцебиение, а не музыка…
Яков, слушая слова Никодима и – самое главное – его звоны, соглашался. К музыке колокольный звон не имел никакого отношения, хотя поначалу Якову это казалось странным. Но, помогая Никодиму, он стал постепенно чувствовать этот особый, ни на что не похожий ритм, когда мелодии нет, а колокол звучал так, словно разговаривал или пел – даже если это был не весёлый трезвон, а только перезвон или просто удары в большой благовестник, сзывающий на Утреню или отбивающий церковные Часы.
Сначала Яков бил в большие колокола, раскачивая их тяжёлые языки и быстро уставая с непривычки. Однажды Никодим позволил ему совершить трезвон и Яков, переусердствовав, расколол один из средних колоколов. Никодим только молча покачал головой, а Яков весь трясся и был даже не в состоянии помочь, когда несколько монахов из братии снимали отзвонивший своё колокол со звонницы. Его положили у мастерских на заднем дворе, и Яков приходил туда, гладил покалеченный колокол, нащупывая дрожащими пальцами тонкую трещину, и плакал, как над умершим человеком. Однажды Якова нашёл там Никодим, тихо подошёл сзади и положил руку ему на плечо. Все монахи в монастыре обращались друг к другу не иначе как «брат», но Никодим в тот раз изменил правилу:
– Ничего, сынок. Я тоже как-то колокол убил. Было дело…
Из прежних помощников Никодима никто не разбивал колоколов, но Якову он это простил, почувствовав в нём настоящего звонаря.
Время шло и Яков постигал звонарские премудрости, окунаясь в эту науку с головой, отдаваясь весь, без остатка, ловя каждое слово своего учителя. Старик Никодим был звонарём от Бога. Не каждому это было дано. На иной звоннице и колокола бывали подобраны хорошо, а звонарь оказывался никакой, колотил в них без смысла, без чувства. Никодим такой звон слышать не мог, мучаясь физически. Довелось ему побывать на звоннице в Лавре, в Сергиевом Посаде и звонить там, так что до сих пор вспоминал он голос знаменитого посадского Лебедя. На его монастырской звоннице тоже был неплохой подбор колоколов, чем Никодим очень гордился, зная голос каждого колокола, включая самые малые, подзвонные.
Теперь они – Яков и Никодим – всегда звонили вдвоём: либо по очереди, либо вместе, разнося по округе то строгое напоминание о посте и умеренности во всём, то радостный и торжественный благовест. Яков любил смотреть с высоты колокольни вокруг, здороваясь взглядом с корабельными соснами вдали, с зигзагом реки, усыпанным солнечными искрами, с деревенькой, озорно выглядывающей из-за перелеска, и чувствовал себя дома.
Как-то весной, уже после Пасхи, они с Никодимом поднялись на колокольню и ждали начала Вечерни, прислушиваясь, когда снизу раздастся сигнал специального небольшого колокола. Обычно Никодим сразу начинал творить молитву, обратясь в сторону купола храма, а тут вдруг встал, тяжело опершись о перила, и молча смотрел на сочный зелёный ковёр, устилающий поля. Яков почувствовал недоброе и тронул его за плечо:
– Что с тобой, Никодим?
Увидев бледное лицо старика, Яков испугался.
– Скоро уже, – непривычно тихо ответил глуховатый Никодим и потёр большой мозолистой ладонью грудь. – Зовёт меня мой колокольчик.
– Я за врачом сбегаю, – рванулся было к лестнице Яков, но Никодим удержал его, прихватив за рукав.
– Вот мои врачи, – кивнул он на колокола и пристально посмотрел в глаза Якову. – Да и времени уже нет.
Снизу тренькнул ясак. Никодим его не услышал, но понял это, увидев, как Яков метнул быстрый взгляд вниз.