Немного погодя к машинисткам присоединился делопроизводитель из торговой части, известный тем, что умел скрипеть контуженным ухом.
Делопроизводитель, послушав две-три минуты, поспешно выбежал на лестницу и, поймав за рукав Вильфрида Вильфридовича Тоотсмана, вернулся вместе с ним к дверям секретариата.
Секретариат был тем самым служебным помещением, в котором Вильфрид Вильфридович ежедневно проводил ровно шесть часов, минута в минуту, которое он только что покинул, чтобы подкрепить свои силы стаканом чая с французской булкой.
Тем не менее, будучи семьянином, имея за плечами не вполне удачное социальное происхождение, он не только не решился войти в секретариат, но предпочел отдалиться от него на приличное расстояние.
– Там Халдей Халдеевич, ничего-с! Их Халдей Халдеевич разоймет. Будьте покойны, Халдей Халдеевич не допустит драки, – решительно сказал он удивленному делопроизводителю и, строго подняв палец, задом вышел на площадку.
В секретариате шел скандал. Он шел кругами и с каждой минутой забирал высоту.
Он гремел, как труба, слов уже не было слышно. Он был уже не смешон, даже смешливая стрекоза не осмеливалась улыбаться.
– Снимите очки, я сейчас буду бить вас в морду!
И – крик. И отшвырнутый стул прогремел по паркету. Похоже было на то, что начиналась драка.
Целая толпа уже стояла у дверей секретариата.
И никто не решался войти: Вильфрид Вильфридович, в ответственные минуты всегда вспоминавший, что был некогда мировым судьей, кричал с площадки, что «следует ссорящихся примирить искать. Следует, если того учинить невозможно, по караул послать или самим сходить. Следует взять под арест, развести, учинить запрещение».
Поздно было учинять запрещение.
Маленький, измятый, пухлый куль с бельем выкатился из двери и остановился в коридоре, бессмысленно распахнув рот.
Он стоял как бы уже не на ногах, но на штанах, сползающих от страха. Бледный молодой сыр – сыр, с которого упали очки, торчал у него на плечах.
Нельзя было поверить, что это существо, распадающееся от испуга на части, могло курить трубку, отдавать распоряжения, наконец, просто занимать место.
Впрочем, и место его вслед за ним подверглось полнейшему уничтожению.
Некрылов буйствовал. Он рвал ногами бумаги, сброшенные со стола на пол, он расталкивал вещи, он разбивал письменный стол. Письменный стол он разбивал не только с наслаждением, но с ловкостью, с уменьем – как будто он занимался этим всю свою жизнь.
С какой-то бешеной аккуратностью он выбрасывал ящики один за другим, проламывал их каблуками и раздергивал на части. Стол, как сухарь, крошился под его ногами.
Он ходил по комнате упругой походкой, свалив лысую голову набок, почесывая голову, поматывая головой – как бы выбирая, что еще сломать, раздавить, уничтожить. Потом он выбежал вслед за Кекчеевым.
Толпа служащих, соболезнующих, возмущающихся, втихомолку смеющихся, стояла вокруг Кекчеева. Вильфрид Вильфридович, успевший сбегать за стареньким швейцаром, тем самым, что в вестибюле дает номерки от галош, взволнованно объяснял всем, что и по старому уголовному кодексу вызовы, драки и поединки наижесточайше запрещались.
От растерянности он цитировал наизусть целые страницы. Старенький швейцар слушал его и пугливо озирался. В руках у него были чьи-то галоши…
Некрылов одним движением раздвинул толпу. Он был яростен. Ища какое-то слово, он скрипнул зубами.
Сущевский подошел к нему и взял его за руку.
– Виктор, успокойся, да что ты. Да ты с ума сошел, – сказал он, сам немного пугаясь Некрылова и стараясь не смотреть ему в лицо, – опомнись же, чудак, ведь так ты человека ухлопать можешь.
– У меня с ним счеты, с этим прохвостом, – почти не раскрывая рта, хрипло сказал Некрылов.
Представительный старик с генеральскими бакенбардами – издательский мажордом, славившийся своим умением улаживать скандалы, – уже летел по лестнице, решительный, очень строгий.
– Будьте добры немедленно же покинуть помещение, – объявил он торжественно, не подходя, впрочем, к Некрылову близко, – вы мешаете служебным занятиям.
Некрылов заслонился от него рукой, как от пыли.
– Вы семейный? – спросил он коротко. – Уйдите отсюда, если вы семейный.
И наступило замешательство. Стало вдруг очень тихо. Лысый кассир, похожий на Тараса Бульбу, пролез через толпу, неожиданно взмахнул руками и сказал дрожащим от волнения голосом:
– Я советую позвать милиционера.
Кекчеев стоял, держась обеими руками за перила лестницы, коротко дыша, стараясь подобрать отвисшие губы. Давно уже он силился объяснить что-то, пожаловаться кому-то, не то доктору, не то прокурору. Так называемый фонарь разгорался у него под глазом с каждой минутой.
Он тщетно пытался запихать непослушными руками галстук за борт пиджака – галстук болтался у него на шее, растянутый и измятый.
Некрылов медленно подошел к нему, таща за собой Сущевского, который все еще не выпускал его рук из своих. Он уставился на сырное лицо побелевшим, сморщившимся от презрения носом.
– Я забыл вам сказать, – произнес он с какой-то страшноватой плавностью, – чтобы вы… суслик!.. чтобы вы и не думали на ней жениться.
И все видели, как Кекчеев, мельком взглянув в тусклые глаза скандалиста, осел, заискивающе улыбнулся и мелко, очень мелко закивал головой.
18
Но никто не видел, что делал оставшийся в секретариате Халдей Халдеевич. Никто не вспомнил о нем, никто не спросил, почему не поинтересовался он исходом столь редкого под крышей одного из крупнейших ленинградских издательств столкновения.
Между тем Халдей Халдеевич был единственным человеком, которому столкновение это доставило истинное удовольствие. Он и не думал о том, чтобы «ссорящихся примирить искать, чтобы немедленно по караул послать».
Напротив того, когда Некрылов, учинив так называемое оскорбление действием, ходил по комнате, разрушая служебное помещение, уничтожая служебный инвентарь, он предупредительно двигал к нему мебель, поспешно тащил из шкафа папки с делами. Он торжествовал.
Оставшись в одиночестве, прикрыв из предосторожности дверь, он учинил на поверженных кекчеевских бумагах веселую детскую пляску.
Теребя отрастающую бороденку, он танцевал на поверженных кекчеевских делах – танцевал и прыгал, по-медвежьи притопывая ногами. Сняв и поставив на стол старомодные целлулоидные манжеты, он яростно тузил кулачками воздух, накладывая по шее невидимому врагу. Прищурив глаз, плюнув в кулачок, он без промаха лупил в невидимый нос своего бывшего подчиненного. Он был похож на отчаянного мальчишку, на драчуна, оставленного без присмотра, дорвавшегося наконец до драки.
И он дрался всласть, так, как если бы перед ним и в самом деле стоял и смотрел пустыми глазами этот плут, этот плут, этот пролаза!
19
Дождь падает на опустошенные поля Ленинграда.
Снег надает на опустошенные поля Ленинграда.
Дождь пополам со снегом пытается заполнить его пустоты.
Он падает, как подкошенный.
Вожатый рукавом отирает стекло.
Он падает, не слушая возражений.