– Да ты, я вижу, в медицине подкован! – Улыбка у нее замечательная, зубы белые, ровные, один к одному. И глаза хорошие – серые, смеющиеся. У нее, наверное, всегда хорошее настроение. – Это, Миша, врач решит. Если сочтет нужным назначить тебе литическую смесь – будет и капельница.
Про литическую смесь я уже спросить не рискнул, и вообще вдруг забеспокоился отчего-то, засмущался. Тася ушла, гладить меня больше не стала.
* * *
Капельницу мне все-таки сделали. Теперь я знал, что такое капельница. Это бутылка с красной резиновой кишкой, на конце которой иголка. Иголка вставляется в вену на руке. И жидкость через иголку, капля за каплей вливается прямо в кровь. Долго капает, больше часа.
Если честно, попсиховал я здорово. Когда медсестра – не Тася, другая, пожилая – собралась вену проткнуть. Мне уже приходилось однажды – совсем еще маленьким был – колоть вену, анализ какой-то брали. Я тогда орал, сопротивлялся, мама не могла меня удержать, сбежались все. Не очень-то приятно вспоминать об этом, но что было, то было. Давно уже вышел из того малышовского возраста, понимал, что кожа везде одна и та же – что на руке, что в другом месте, одинаково болит, когда протыкают. А в то, другое место, которое мягким называют, меня не раз кололи. Приятного, конечно, мало, однако потерпеть нетрудно. Но ничего, хоть и ужасно стыдно было, не мог с собой поделать.
То ли вгрызся навечно в сознание тот давний страх, то ли очень толстой игла показалась – сердце, чудилось, из груди выскочит. И сразу мокрым стал, словно из воды вытащили. Не дамся, решил, пусть со мной что хотят делают, как угодно наказывают, родителей зовут, стыдят – все равно не дамся. Не нужна мне никакая капельница, мало ли что врач назначил! У меня и без нее температура уменьшилась. А раз уменьшилась, значит, выздоравливаю.
Упорства прибавляло и то, что в палате никого из пацанов не было – сестра, притащившая стояк с бутылкой, всех выпроводила. Я, защищаясь, натянул одеяло до подбородка и намертво вцепился в его ворсистый край.
– Давай руку, и веди себя как мужчина, – устало вздохнула сестра. – Больно не будет, вот увидишь. Комар тебя кусал когда-нибудь?
Я лишь отрицательно помотал головой – даже зубы расцепить не решился. Слышали мы про этих комаров.
– Неужели не стыдно? – укоризненно покачала она головой. – Мы детишек маленьких колем, а ты вон какой здоровущий! Не упрямься, ты ж у меня не один, работы невпроворот!
Разомкнув одеревеневшие губы, я сказал:
– Мне не надо, я уже выздоровел.
И тут в дверях появилась Тася.
– Ну, – улыбнулась, – как у нас дела?
– Да вот, – еще выразительней вздохнула сестра, – устроил тут…
– Ничего я не устроил! – выпалил я, поспешно высвобождая из – под одеяла руку. – Пошутил просто! Колите сколько хотите, мне не жалко! – И сумел растянуть рот в улыбке.
– Миша у нас молодец, – заговорщицки подмигнула мне Тася. – Парень что надо!
Мне действительно не было больно. Ну, почти не было. И этот положенный час запросто на спине вылежал, пока из бутылки все не выкапало. Три волшебных слова звучали во мне как музыка, бесконечно повторяясь: «парень что надо»…
Но самое тягостное испытание ждало меня впереди. Тася снова появилась, неся прямоугольную металлическую крышку, в которой лежали шприцы, подошла ко мне.
– Поворачивайся на живот, герой, маленький укольчик сделаю.
Я сообразил мгновенно – нужно будет снять перед ней трусы. Легче еще три капельницы вытерпеть.
– Зачем? – глупо спросил я.
– Нужно, – сочувственно качнула плечами Тася. – Ничего не попишешь.
– А можно… в руку? – промямлил я, ощущая, как предательски распаляются щеки.
Она все поняла. Не могла не понять – слишком умные у нее глаза. И улыбка ее в этот раз была другой – чуть ли не виноватой.
– В руку нельзя. Но трусы очень-то спускать не надо, совсем немножко. – Кивнула на мою тумбочку, где лежала книга: – Любишь Ильфа и Петрова?
– Люблю, – еле слышно ответил я, застеснявшись выговорить при ней это слово.
– И я люблю.
Тася, сомневаться не приходилось, заговорила о книге, чтобы немножко отвлечь меня, расслабить. Но как хорошо, как нежно произнесла она это «и я люблю»… Я вдруг, ничего глупей не придумать, почувствовал темную, нехорошую зависть к своим любимым писателям…
Кололи меня антибиотиками три раза в день. Утром и днем – Тася, а вечером – другая сестра, дежурная. Но до вечера было еще далеко. Сначала пришел папа. Новости он сообщил невеселые. Маму, оказывается, «скрутил» радикулит. Верно говорят о беде, что она не ходит одна.
Сколько себя помню, маму всегда мучил радикулит. То чаще прихватывал, то реже, то сильней, то слабей. Папа после стирки белье в ванне полоскал, потому что мама согнуться-разогнуться не могла. Тяжести ей тоже нельзя было поднимать. И в больнице она лечилась, и дома ей какие-то уколы и массажи делали, упражнения специальные, но избавиться от радикулита так и не сумела. Папе, соответственно, от него тоже доставалось.
Папа успокоил меня, что сейчас это обострение не очень сильное, но в ближайшие дни навещать она меня не сможет, будет приходить он один. Папу я тоже пожалел. Понимал, как нелегко ему теперь придется. Мама разболелась, я лежу в больнице, а Ленка, сестренка моя, маленькая еще, ничего не умеет.
Перед тем как зайти ко мне, папа беседовал с врачом. Тот сказал ему, что состояние мое не очень тяжелое, но о выписке и речи быть не может – нужно пройти курс антибиотиков, сделать повторный рентген, а уж потом решать. Я, услышав это, приуныл. Но расстроился бы много больше, не будь здесь Таси. Все-таки с ней больница не казалась мне совсем уж постылой.
Разговаривал папа и с Тасей. Я видел, как стояли они в коридоре. Жевал принесенные папой мандарины, не спускал с них глаз. Мне почему-то очень хотелось, чтобы мой папа понравился Тасе. Чтобы ей нравилось все, имевшее ко мне отношение. Я не слышал, что папа ей говорил, но улыбалась ему Тася хорошо, приветливо. Впрочем, она всем так улыбалась, не в папе, наверное, дело…
Прошел еще один мой больничный день. Если попытаться одним словом выразить мои ощущения, то самым точным было бы «тягомотина». В отделении лежала парочка ребят – моих ровесников, но общаться ни с кем из них не хотелось. С детским садом из моей палаты – тем более. На меня иногда такое находит – в себе замыкаюсь, никто не нужен. Все они наверняка думали, что я вообще такой, хмурый и нелюдимый, потому что сближения со мной тоже не искали. Не считая вылазок в столовую и на процедуры, почти все время не покидал я своей палаты.
У меня теперь были три основных занятия: видеть Тасю, читать и ждать папиного прихода. Капельницу мне больше не ставили, а дневных уколов – разве кто-нибудь поверит? – я дождаться не мог. Ведь колола меня Тася. Обязательно потреплется со мной немного, пошутит. Изредка выбирался я из палаты, чтобы лишний раз взглянуть на Тасю, если голос ее поблизости слышал. Но вышагивал по коридору быстро, с озабоченным видом, будто бы дело появилось у меня неотложное – чтобы она ничего такого не подумала. И чтоб другие не подумали.
В классе мне нравилась одна девчонка, Мила Свиридова. Она, может быть, не самая красивая, но очень какая-то гибкая, грациозная, даже просто ходит она так, что залюбуешься. Шея у нее высокая, а спина прямая-прямая, даже немного вогнутая, и как только не устает она целый день так держаться, тяжело ведь, я пробовал, спина через несколько минут ныть начинала. Мила художественной гимнастикой занимается, кандидат в мастера спорта. Сане Толстикову она тоже нравится. Мы с ним ходили смотреть, как она выступает. Туго затянутая в спортивную свою одежку, совсем другая она девчонка, не скажешь, что одноклассница – взрослая какая-то, недоступная. Она еще чем по душе мне – не строит из себя: я, мол, кандидат в мастера, чемпионка и все такое, хотя о ней даже в газете писали и по телевизору показывали. Мы с ней в одном доме живем, только в разных подъездах, часто вместе в школу и из школы ходим, потому что нам по дороге. Я специально поджидал, когда она из своего подъезда выйдет, но старался не каждый раз, чтобы не высчитала меня. Возле нее многие наши пацаны увиваются, даже из старших классов, не хочу в одном стаде со всеми ходить. Пусть она сама меня выберет, если пожелает. Знать бы еще, догадывается ли она, почему я веду себя не как другие, о принципах моих. Судя по всему, вряд ли. Но, чего уж там, дорого бы я дал, чтобы пожелала.
Тася же – это совсем другое. Между нами – стена, сплошная высоченная стена, без окон и дверей. Я ничего от Таси не хотел. Да и что я мог хотеть – чтобы в кино меня пригласила или погулять вместе? Да я бы и не пошел, об этом даже думать смешно. Я – и Тася рядом, все равно как если бы я с Аллой Пугачевой задружил. Мне приятно было смотреть на Милу, идти с ней рядом, разговаривать. Удовольствие получал. Но когда видел Тасю, слышал ее певучий голос – просто счастливым делался, все внутри обмирало. И сердце как-то по-особому, незнакомо щемило, мягко так и грустно, словно потерял я что-то очень дорогое и нужное. А улыбнется Тася – только с солнышком, из-за туч выглянувшим, сравнить можно. Хоть и тыщу раз читал я и слышал такое сравнение, но лучше не скажешь.
До больницы я понятия не имел, что такое бывает. Подолгу, случалось, ни о чем другом думать не мог, все остальное тусклым делалось, неинтересным. И не однажды, с книжкой лежа, не столько читал, сколько вид делал. Строчки перед глазами расплывались, каждую по три раза перечитывать приходилось, чтобы вникнуть. Это «Золотого теленка»-то, которого почти наизусть знал…
Папа пришел, когда Тася собиралась уже домой, в плаще была. И, похоже, спешила, но все равно нашла время, чтобы с папой поговорить, обо мне рассказать. Папа угостил ее самым большим мандарином – и она взяла, не отказалась. Запросто взяла, как если бы я Милу угостил. И еще смеялась она – папа, наверное, ей что-то смешное рассказывал. Папа у меня вообще юморист – он, особенно когда в хорошем настроении, со Жванецким потягаться может. Он явно Тасе понравился, я по лицу ее видел. И это меня очень порадовало, словно была в том и моя заслуга.
Я вдруг посмотрел на него как бы ее глазами. Будто не знал его тринадцать лет. Худой, носатый, волосы надо лбом поредели – все-таки старый уже, тридцать восемь лет. И роста он невысокого, вровень с ней. Зато остальные волосы у него красивые – густые, волнистые, и усы. А еще он три иностранных языка знает, по-английски шпарит, как по-русски.
Мама не обманула, сказав, что меня все время будут в больнице навещать. Папа пришел и на следующий день. И снова подгадал как раз ко времени, когда Тася отработала, собралась уходить. Они и вышли вместе. В окно я наблюдал, как пересекали они больничный двор. Папа что-то оживленно рассказывал, взмахивая рукой, а Тася через каждые два-три шага притормаживала и откидывала голову назад, хохотала так, наверное. Солнце светило вовсю, деревья зеленели, воробьи чирикали, и так мне захотелось пойти вместе с ними – даже застонал тихонько.
Дни сменяли ночи, ночи дни, я не то чтобы привыкал к новой жизни, а как-то смирился с больничным житьем-бытьем. С одним пацаном, из соседней палаты, даже подружился, играл с ним в шахматы. Два раза приходил Саня, поболтали с ним. Он, я видел, жалел меня, старался рассмешить, чтобы настроение мне поднять. Особенно интересовали его уколы. И когда я отвечал, что внимания на них не обращаю, пустяковое дело, – не очень-то ему и врал, кстати, – Саня глядел на меня с уважением.
Но стержнем всего моего здешнего существования оставалась, конечно, Тася. А она – и мне это не чудилось, не снилось – явно выделяла меня, Мишу Огурцова, среди других. Чаще заходила ко мне в палату или звала к себе, к своему сестринскому столу. Я помогал ей раскладывать и разносить лекарства, рисовать температурные листки. А то и просто, когда время у нее свободное было, разговаривали. Тася расспрашивала меня о школе, о том, как мы дома живем, о папе и маме.
Она вдруг стала еще красивей. Сначала я подумал, что мне это просто показалось, лишь потом сообразил: она ярче начала красить глаза и губы.
Всю неделю папа навещал меня каждый день, без перерывов. Но вдвоем с Тасей они больше не уходили, папа всегда раньше. Я в окно подглядывал: Тася шла по больничному двору одна. И огорчало меня, что с папой она почему-то перестала, как раньше, беседовать, шутить. Перекинутся словечком-другим – и всё. А через неделю папа вообще перестал ходить ко мне – выздоровела мама. С Тасей же мама вовсе не общалась, она только у врача о моем здоровье спрашивала.
Несколько раз маму сопровождала Ленка. С папой она не приходила, оставалась дома с мамой. Мы с сестрой жили, вообще-то, дружно, ссорились редко. Но особой близости, по правде сказать, не было. О чем с ней, второклашкой, говорить? Так, разве что, по мелочам. Но если просила меня помочь задачку решить или, например, узел на шнурке развязать – вечно он у нее запутывается! – никогда не отказывался. Я и не подозревал, что так обрадуюсь ей – в щечку ее чмокнул, бантики на косичках расправил. Ленка – частица моей прежней, домашней жизни, по которой день ото дня скучал все сильней. Я хотел домой, и даже Тася тут не могла перевесить, как бы ни нравилась она мне.
Но это еще не всё. Я теперь начал потихоньку злиться на Тасю. Никогда бы не подумал, что способен на такое, но тем не менее. Ей каждый день кто-то звонил. И она – я видел – ждала этих звонков. Однажды – Тася как раз в моей палате была – заглянула другая сестра и, хитро улыбаясь, пропела:
– Та-ася! Беги к телефону, опять он зовет!
И так она это он произнесла, что у меня сразу настроение черным сделалось. А Тася смутилась, вспыхнула, словно та невесть что сказала, пробубнила «да ну тебя!» и поспешила к двери.