Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Пурга

Серия
Год написания книги
2015
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 17 >>
На страницу:
5 из 17
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Не радуйся: любую масть козырь прихлопнет. Он сейчас в моих руках. Без особого труда вину твою докажу.

Басалаев пугливо передернул плечами, стиснул зубы, промолчал.

– До особого распоряжения останешься пока в конюхах. В посевную займешься подвозкой семян на Пурге. Поводырем у лошади будешь. Води под уздцы и не смей даже пальцем трогать. Пусть слепая будет для тебя вечным укором.

Подошло время сева. В честь важного дела сменили на конторе слегка обесцвеченный флаг, развешали лозунги. Деревня обрела торжественно-праздничный вид.

Дементий набросил на Пургу старую узду, с привычным злорадством впихнул в рот звякнувшие удила, с окриком завел в оглобли. Настороженно и диковато смотрел на мужика жеребенок: что же он вытворяет с матерью?! Зачем эти длинные палки вдоль боков? К чему какой-то круг на шее, подшитый изнутри лоснящимся войлоком? Дуга, вожжи, телега, чересседельник – все было ново и незнакомо для прыгунка. Пока Дементий, отплевываясь табачной слюной, запрягал слепую работницу, жеребенок недоуменно носился вокруг телеги: она слилась с матерью в одно целое, безобразное существо. Он еще не знал, что четыре круглых ноги этого существа не способны сделать и шагу без четырех прямых ног его охомутанной матери.

– Отвыкла, стерва! – гаркнул мужик, подтягивая подпругу. – Нажрала требуху, дырку нужную не поймаешь.

Блесткий язычок пряжки наконец вошел в продольное расширенное отверстие широкого ремня. Конюх для острастки ткнул кулаком в темное яблоко возле лопатки. Жеребенок издал визгливое ржание, словно удар сильного кулака пришелся по нему.

– Чё, запёрдыш, жалко небось?! Погоди, и тебе перепадет скоро.

Басалаев взял Пургу под уздцы, дернул. Телега покатилась по деревенской подсохшей улице. Серенький шел возле левой оглобли, натыкался на гладкое дерево, отскакивал от него, как от огня. «Не перетянуть ли чертенка кнутом, – подумал конюх. Решил: мал еще, не созрел для побоев».

Подъехали к просторному амбару, где хранилось семенное зерно. Открылась широкая, почти квадратная дверь, показался узкогрудый кладовщик, упрекнул:

– Рано кобылу захомутал. Дал бы еще денька три отдохнуть, вот какого славного сорванца принесла.

– На себе, что ли, семена возить?!

– Мало ли коней?

– Коней-то не мало – оголодки одни. К сенокосу только отъедятся.

– Личную кобылу пожалел бы.

– О единоличном говорить нечего! Давно чирей свели… Отпускай семена.

Пока Дементий, кряхтя и охая, таскал плотные кули, сосунок жалостливо смотрел в потускневшие глаза матери. Она мотала головой, сдавленной хомутом.

Конюх укладывал мешки поперек тележных грядок, успевая бросать в рот высыпавшиеся зернинки.

– Будя! Ехай! – сказал кладовщик, когда Дементий сбросил с плеча пятый куль.

– Толкуй мне! – огрызнулся конюх. – Отпускай еще три мешка. Кобыла дважды не ослепнет. Пусть дитя смотрит, глаза занозит, посколь мать груза таскает. Мне две ходки делать не с руки. После обеда дров надо домой привезти.

– Нет в тебе жалости к лошадям…

– Жалость я с киселем выхлебал, – ехидно напирал на свое Басалаев. – Вы меня много жалели, когда я налоговым инспектором служил. Всех чертей и собак на меня навешали. Разве я поборы придумал? Придешь требовать деньги в государственную казну – вы рот нараспашку. Я еще душеньку-то свою как следоват не отогрел. Если и облобызаю какого конька-супротивца кнутом – шерсть с него не облезет… Чирки за зиму и те ссыхаются, еле дегтем по весне расправишь. Людишки душу мою сушили не один год… Вот за тобой, Запрудин, должок есть – пуд мяса недопоставил.

– Сдохла же свинья.

– Ложь в пороках давно ходит…

Запрудин никак не мог поймать летучий взгляд мужика, посмотреть в щелки бесстыжих глаз. Хорошо научился конюх ослеп лять их на время, напускать туманчик: все предметы и лица тогда кажутся сдвоенными, расплывчатыми. В такие минуты умышленного невидения Дементию легче приходили в голову нужные слова. По надобности он мог уколоть собеседника взглядом, пригвоздить двумя отточенными шильями. Тяжелым, страшным был всепроникающий взгляд бывшего стража по налогам. Такой взгляд выворачивал карманы, открывал крышки полупустых сундуков, шнырял по хлевам, устремлялся в подполья. Бралась на учет каждая выращенная на огороде репа, каждая копна сена, каждый килограмм муки в сусеках у колхозников.

Чудом избежав раскулачивания, Басалаев был пригрет в районе дальним родственничком-начальничком. Грамотный, умножающий в уме двухзначные цифры, умеющий шустро перебрасывать костяшки на счетах, он был скоренько замечен финорганами. Его посылали в организованные колхозы проводить ревизию инвентаря, скота, производить вычисление приблизительной урожайности хлебов и корнеплодов. Подобострастно выполняя возложенные на него обязанности, присматривался к колхозникам, изучал их материальную обеспеченность, интересовался излишками хлеба, мяса, яиц. Наученный горьким опытом жизни нарымский крестьянин не спешил раскрывать перед каждым встречным-поперечным стайки и амбары. Басалаев обладал льстивой силой внушения, отменным нюхом и непреклонным желанием знать все обо всех. Его холодной стали глаза бесцеремонно срывали с мужиков покровы немудрящих тайн. Испепеляюще проникали в глубь доверчивых сердец, страшили разъедающей неостановимой силой. Дементий при посещении какой-нибудь избы не забывал сделать должное внушение хозяину:

– Иконке-то место в красном углу нашлось… нет, чтобы портрет вождя ныне здравствующего повесить. Все норовите бога во спасители призвать. Что он дал колхозу – землю? ситец? хлебушко?

Говорил спокойно, нравоучительно, вежливо, наблюдая за лицом человека, какое действие оказывают внушаемые слова. Голос тихий, вкрадчивый, с небольшим присвистом, словно на манок собеседника подзывает. Чугунная грубота в голосе появится значительно позже, когда пошатнется под ним почва, когда не спасут знание счетной науки, опыт провидца-инспектора, обезоруживающе-властный взгляд, вызывающий у крестьян сердцебиение и страх.

С потертым вместительным портфелем метался Басалаев по деревням отводком огнистой молнии. Утром его могли видеть в колхозе «Бедняк». Считал возле кузницы отремонтированные бороны. В обед он уже в соседнем хозяйстве «Майское утро» учитывал народившихся поросят. Вечером обмеривал саженью личные огороды колхозников в деревне Большие Броды. В кожаной сизо-черной куртке, в галифе из толстого голубого сукна, в длиннополой шляпе с низкой тульей, в хромовых сапогах, вдетых в глянцевые галоши, инспектор выглядел начальственно строго и внушительно. Его робели старики и дети, не говоря о степенных мужиках, обложенных тяжкой данью «подворно», «поамбарно», «поогородно». Иной колхозник, начав говорить с инспектором нормальным просительно-певучим языком, вскоре принимался заикаться, картавить, в запальчивости не договаривая, обкусывая слова. Зная о быстролетности, внезапности появления, неуступчивости Басалаева, о нем говорили в деревнях: «Бешеному псу сорок верст – не крюк».

Нет, не поймать кладовщику Запрудину ртутноподвижное выражение хитромудрых глаз. Он быстро подходит к конюху, ловит его за руки, затягивающие слабую вязку мешка, повторяет:

– Сдохла же, говорю, свинья. Бумага была. Свидетели беде есть. Какое на дохлятину обложение может быть?

– Заступался валенок за пим, да сопрел скоренько.

– Ты в инспекторах отточил язычок, острее косы стал. Не один год хайло на чужое добро разевал. Все знают – лишку драл с мужиков, оттого и турнули. Подцепи-ка на безмен свою совесть, взвесь… то-то…

Серенького не касалась перепалка мужиков. Он уткнулся в шею матери и дышал на нее теплой струйкой.

Конюх все же забросил на телегу еще куль. Звучно хлопнул вожжами. Лопатки Пурги напряглись, вздулись, колеса сдвинулись с места.

Неширокая улица делила деревню на два неровных порядка. Не у всех изб были палисадники, ворота, тротуары. Некоторые избенки своей хилостью напоминали больной расшатанный зуб среди крепких здоровых собратьев. Двумя волнами шли тесовые, редко железные крыши. Над крышами, сараями вздымались скворечники. Голосистые птицы, не уставая, славили новый день новой весны.

Поля начинались почти сразу за деревней. Серенький жадно втягивал запахи свежевспаханной земли. Местами пласты не успели проборонить. Они лежали широкими всплесками. Солнце торопливо выпаривало дорогую для полей влагу. От трещиноватых пластов курилось живое марево, точно кто высверливал из земли еле различимые столбики воздуха.

На пахоте Пурга сильно убавила шаг. Дементий наотмашь перетянул ее ременным кнутом. Кобыла нервно дернула головой, напряглась. Подался назад перекошенный хомут, заскрипела некрашеная дуга.

Хлесткий щелк туго свитого кнута заставил жеребенка вздрогнуть, подпрыгнуть. Он ненавистно посмотрел на возчика. Помимо простой лошадиной строптивости мужик уловил зарождающуюся ненависть к себе. Природный инстинкт подсказал Серенькому: лучше бежать рядом с матерью возле левого бока – по нему почти не гуляет плеть, вложенная в руку краснорожего мужика.

Жалость к матери начала просыпаться в жеребенке с момента, когда конюх грубо завел ее между березовых оглобель, напялил хомут, впихнул брякучие удила. Покорная Пурга пожевала их немного, поудобнее устраивая во рту. Связанная волей человека, она ничему не противилась, униженно наклоняла голову, переступала с ноги на ногу. Такое тихое услужливое поведение вызывало в Сереньком досаду. Пирамидка мешков на телеге, грубые окрики, частые высвисты кнута, натуга, с какой мать тащила груз, – вызывали обиду и раздражение. Думалось: «Почему мать не лягнет мужика? Не цапнет крикуна за плечо крепкими зубами?» К первому проявлению жалости примешивалась ревность: малыш почти не сводил с матери влюбленных глаз, а та лишь несколько раз повернула к нему голову. Недовольный таким слабым вниманием жеребенок забегал вперед, маячил, напоминая: вот же я, вот… никуда не убегу… мне нравится быть рядом…

Колеса утопали в рыхлой земле. Лошадь чувствовала сильную резь подпруги и давящий войлок напружиненного хомута.

– Шевелись, кляча!

И раньше Пурга не отличалась стеснительностью, устраивала от перегрузки задорную канонаду. Теперь началась такая пальба, что даже Серенький навострил уши, бестолково уставился на потную работницу. С концов удил на уголки дрожащих губ выбивалась пузырчатая пена. Лоснились влагой тяжело вздымающиеся бока. Скрипели гужи, оглобли, наклоненная дуга. Туго натянулся чересседельный ремень. Земля хватала колеса тяжелыми широкими ладонями отваленных пластов.

Услышав непрерывную кобылью стрельбу, Басалаев бросил вожжи на тяжелые мешки, отстал от телеги.

– Душная, тварь! Отожралась в стойле!

Серенький пригарцовывал слева от хомута, приятно ощущая утопающими копытцами нутряное тепло подсыхающей земли. На вольном просторе колхозного поля его неожиданно обуяло озорство. Забегая вперед матери, он резко стегнул ее хвостом по морде, помчался вскачь по полю. Землю проборонили, сняли с ее груди тяжесть литых пластов. Она задышала спокойнее, всплескивая волнышки живучего марева. Месяца через три здесь заиграет золотая зыбь. Ветер станет гонять непокорные валы между березово-осиновых перелесков. В огнистой глуби хлебов станут скрываться неторопливые перепелки, заманно призывать проезжих и прохожих ко сну, будто есть у колхозников в такое время лишний час для отдыха.

Сосунок-резвунок так разбежался от телеги, что остановился только неподалеку от полевого стана. Встал как вкопанный, уставился с любопытством на людей, зачмокал губами. Оглянулся на мать-мытарку и залился неокрепшим, похожим на хохот ржанием.

– Здравствуй, златоглазик! – весело поздоровалась девушка в простеньком платье из цветастого ситца. Ни старые кирзовые сапоги с дыркой на голенище, ни поношенная, заштопанная на рукавах кофта, ни мятая выгоревшая косынка не могли затмить юной прелести лица, стройной фигуры. Глаза сияли непотухающей улыбкой. Каждая веснушка на прямом носу, на крутых крепких щеках излучала по яркому лучику.

Жеребенок, прищурясь от бьющего в глаза солнца, настороженно смотрел на девушку, протягивающую к нему руку ладонью вверх.

– Тпсё! Тпсё! – подзывала она упрямца.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 17 >>
На страницу:
5 из 17