– Выходит, что так. Потом ее отговаривали, конечно, даже записывать не хотели – мол, зачем девочке такое странное имя, да еще и мужское? Но мама все равно на своем настояла. Такая уж она. Тихая, безответная, но если уж решит по-своему сделать… Ладно, я в палату пойду. Вдруг мама очнется, а меня рядом нет.
– Она не очнется, девочка. Она в коме. Я тебе уже говорил, что надо готовиться к худшему. Ты бы лучше поспала часок-другой, в палате свободное место есть. Потом тебе силы понадобятся. Поверь, я знаю, что говорю.
– Нет, что вы… Я боюсь спать. Я усну, а мама умрет… Без меня… Я уже вторую ночь не сплю. Вроде и глаза на мир смотрят, а голова, как пустой шар, ничего не соображает. И звук там такой… Будто каждую минуту струна лопается и боль волнами по телу идет. Не настоящая боль, а… Такая, которая хуже настоящей. И я уже ничего не чувствую от этой боли. Я даже плакать не могу, совсем отупела.
– Да я понимаю, понимаю. Так оно и бывает при таком раскладе. Сам недавно жену похоронил, она тоже из комы не вышла.
– Сочувствую. А сколько ей было?
– Да как твоей матери, сорок восемь, только жить да радоваться. Тоже сидел около нее и не спал, тоже боялся, что без меня уйдет.
– А скажите… Сколько еще маме осталось?
– Не знаю, детка.
– Леонид Максимович, вы можете мне всю правду сказать, как есть. Я выдержу. Это я с виду такая маленькая и хрупкая, а на самом деле совсем взрослая.
– Взрослая, говоришь? А сколько тебе годков, интересно?
– Неделю назад восемнадцать исполнилось.
– Ух ты. И впрямь, взрослее некуда.
– Так сколько маме осталось?
– Я думаю, не больше недели. Все днями решится. А может, ближайшими часами.
– Ой… Но как же так?
– Ты сама просила правду, вот тебе правда. И по правилам надо бы домой твою маму выписывать, все равно ей ничем уже не поможешь. И главврач тоже настаивает. Но ведь дома ты одна рядом с мамой окажешься? Я так понимаю, вы с мамой вдвоем жили, больше никого нет?
– Да, одна.
– Вот и я главврачу то же говорю – девчонка совсем одна. А он сердится. И его тоже можно понять. Мы ведь не сами показатели смертности по больнице придумываем, будь они неладны! Хотя – какие могут быть показатели в отделении онкологии? Такие же, как средняя температура по больнице. Прости, что балагурю на эту тему, но это от безысходности ситуации.
– Да, я понимаю. Если надо, то выписывайте, конечно.
– Да ничего ты не понимаешь, глупая девчонка! Ну как, как я твою маму выпишу? Что я, изверг, что ли? За ней дома уход нужен, а ты вот-вот в обморок упадешь от горя и недосыпа. Грохнешься дома рядом с кроватью и будешь валяться. Потом очнешься и проклинать меня станешь, я знаю.
– Не буду я вас проклинать. И домой тоже не хочу, мне страшно одной. Не выписывайте нас, пожалуйста! Прошу вас! То есть… Я и сама не знаю, что делать. Просить или не просить, не знаю.
– Ладно, не проси раньше времени. Мало ли, на чем главный врач настаивает. Он всегда на чем-нибудь настаивает, должность у него такая. Пойдем лучше я тебя чаем напою. И бутербродец какой-никакой тебе сжевать не мешало бы. Могу предложить на выбор, с колбасой или сыром. Голодная, наверное?
– Не знаю. Да какой голод, я вообще ничего не чувствую. Ничего, кроме страха. Но чаю – это да. Чаю очень хочу. Можно даже не чаю, а просто кипятка глотнуть, чтобы ошпарить себя изнутри. Я там будто мертвая.
– Ладно, идем.
– Только я к маме в палату загляну. Посмотрю, как она.
– Иди. Я пока чай заварю и бутерброды настрогаю.
Потом они сидели в узком, похожем на пенал кабинете Леонида Максимовича, и он смотрел, как Мара жадно глотает горячий крепкий чай, ухватившись за кружку дрожащими пальцами.
– Бутерброд откуси хотя бы.
– Не хочу.
– А надо.
– Я не могу, Леонид Максимович, правда. Спасибо вам за чай, я согрелась немного.
– Ну и то хорошо. У тебя, кроме матери, кто еще из родственников есть?
– Никого нет. Бабушка умерла в прошлом году.
– А отец? Тоже умер?
– Нет, что вы. Он живой и здоровый, но его тоже. как бы нет.
– Это как?
– Ну… Он в другом городе живет, с другой женой. Вроде и дети у него есть.
– Вроде?
– Ну да. Я точно не знаю. Он, когда от мамы сбежал, особо о себе знать не давал. Мы ни адреса, ни телефона долго не знали. Правда, звонил года три назад, поздравлял меня с днем рождения. Тогда и телефон свой домашний оставил, просил тоже звонить. Но я так и не позвонила ни разу. Зачем человека лишний раз беспокоить?
– О как. Человека, значит.
– Да нет, я на него вовсе не обижаюсь! И вы не подумайте о нем плохо, он вполне нормальный человек. Ну, то есть… Если и впрямь в общечеловеческом смысле. И не от мамы он сбежал, а от бабушки, у него просто другого выхода не было. Да это вообще давно случилось, я еще маленькая была. Потом он приезжал, когда мне то ли двенадцать лет было, то ли тринадцать… Помню, здоровенную куклу привез, и очень смутился, когда меня увидел, почти взрослую девицу. Тогда тоже пытался со мной контакт наладить, помню, бумажку с адресом и телефоном дал. А бабушка опять его прогнала, и бумажку на его глазах порвала, и клочки ему в лицо бросила. И куклу эту обсмеяла, долго потом над ней изгалялась.
– Я вижу, ты бабушку-то не очень жалуешь. О покойниках так нельзя. Надо или хорошо, или никак.
– А если не получается ни то ни другое? Я бы вообще о ней не заговорила, если бы вы не спросили. Бабушка ведь ужасной снобкой была и мамой командовала как хотела. И отец из-за нее сбежал, мама потом страдала. Любила его, я думаю. А только бабушка бы все равно им жить не дала, даже если бы они вместе сбежали. Знаете, как она отца называла? Проклятьем заклейменный, вот как.
– Это в каком же смысле, не понял?
– Ну это бабушка пролетарский гимн так в свою пользу интерпретировала. Подчеркивала, что папа такой. Низменный пролетарий.
– А, теперь понял. В смысле – вставай, проклятьем заклейменный? Весь мир голодных и рабов?
– Ну да, все правильно. Кипит наш разум возмущенный… Текст, значит, помните?
– Да я-то помню. Мне, слава богу, полтинник стукнул. Как свое пролетарское детство не помнить?
– Вам? Полтинник? Да ну. Мне показалось, вы моложе.
– Хм… Спасибо на добром слове. Да ты пей чай, остынет. Подлить еще горячего?